Мой сумасшедший папа - Ирина Андрианова 10 стр.


Ей нужны деньги – пятьдесят рублей. Так она их возьмет у тети Вали. И после уроков, не переодеваясь, в синем, лысеньком на рукавах костюмчике, в серой блузке, с сумкой через плечо, поехала на другой конец города.

К счастью, тетя Валя была дома.

– Надо же, как ты меня застала! – удивилась тетя Валя. – А я приболела сегодня, ушла с работы пораньше. Отпросилась… Ну, как твои дела, отличница?

– Нормально, – буркнула Эльза. – Теть Валь, что у тебя поесть?

– Хочешь, блинов напеку?

– Не надо.

– Ну, тогда – обычный обед.

Тетя Валя накрыла на стол: прозрачные праздничные тарелки из тонкого фаянса, мельхиоровые изящные ложки и вилки, кружевная соломенная хлебница. И все так чистенько, вылизано. То и дело тетя Валя стирала из-под Эльзиного локтя с клеенки невидимые пылинки.

Обед состоял из куриного супа, рыночных помидоров с зеленью, ароматного, горкой на тарелке, риса и сочного куска мяса. "Наверное, тоже с рынка", – подумала Эльза, вгрызаясь в аппетитный кусок.

К чаю тетя Валя извлекла из своих неиссякаемых в любое время года запасов баночку клубничного варенья и остатки позавчерашней давности тортика.

– Ну-с, теперь рассказывай тетке: как живешь-можешь?

– Нормально, – повторила, как и час назад, Эльза. – Теть Валь, а я к тебе – по крупному делу.

– Да? – Тетя Валя округлила глаза. Она не любила внезапных, ошарашивающих сообщений.

– У меня скоро выпускной вечер, через два месяца. Сказали десятку сдать на праздничный стол. И еще мне позарез нужны сорок рублей на платье! – выпалила Эльза, смеясь.

– Десять? Сорок?

– В общем, мне нужно пятьдесят рублей. Я тебе отдам, теть Валь. Отец получит – и я отдам, теть Валь.

– Хорошо, я дам десять рублей. На этот… праздничный стол. А с платьем – потом.

– Теть Валь, я ткань приглядела. Ведь расхватают. И с матерью подруги уже договорилась – она и раскроит, и сошьет.

– У меня нет пятидесяти рублей, девочка, сию минуту, – возразила тетя Валя. – Приглядишь другую ткань, попозже.

– Я у тебя никогда и ничего не просила в жизни, – членораздельно процедила Эльза. Глаза ее стали похожими на рысьи. – И ты мне никогда и ничего не предлагала – в помощь, по-родственному. А могла бы… Так вот, сегодня я прошу пятьдесят рублей. С возвратом. Сегодня. Больше никогда не буду просить.

– Я… ты… Как можно?.. – Тетя Валя не ожидала услышать от Эльзы правду-матку, да еще произнесенную как приговор. – У меня нет…

– Есть. Показать?

Эльза встала из-за стола, подошла к шкафу с посудой, открыла дверцу и, приподняв крышку розовой сахарницы, вытянула на свет аккуратно сложенные бумажные деньги.

– Вот. Я отсчитываю пятьдесят. Остальные кладу на место.

Эльза сунула в карман школьной куртки две фиолетовые бумажки.

– Как ты смеешь!.. Как… Я тебе запрещаю! – взвизгнула тетя Валя. – Девчонка! Хулиганка!

Эльза подхватила сумку:

– Через две недели я верну. Честное слово хулиганки. – И аккуратно закрыла за собой входную дверь.

Настроение у Эльзы было гадостное. Все ее бросили, всем на нее наплевать, родная тетка – родная кровь – оказалась крохоборкой. А почему оказалась? Всегда была – любила шикануть в праздники, в будни же носа не казала, а именно в будни нужны человеку тепло и внимание.

Может, потому тетка и не вышла замуж, чистоплюйка, пугливая старая дева? Жила в рамочках придуманных, дурацких, денежки в сахарницу складывала, из сахарницы тащила в клюве на сберкнижку, пылинки стирала тщательно с глянцевой чистейшей клеенки – широты в ней не было, человеческой, искренней, – и осталась одна.

Мать говорила: во всем виновата война. Мать всю жизнь находила глобальные ответы на мелкие бытовые вопросы.

Через день Эльза явилась в больницу. Довольно быстро нашла медсестру Свету. Та по-деловому спросила:

– "Бабки" с собой?

– Естественно.

– Давай.

Медсестра оттопырила карман халата, отвернулась, Эльза ловко бросила туда тети-Валины бумажки.

– Сейчас в палате койку покажу. После аборта сутки полежишь там, чтобы все было тип-топ, без кровотечений – и потом гуляй на все четыре стороны.

В палате, рядом с операционной, на нее уставились семь пар глаз. Эльза была здесь восьмой.

– Жди, вызову, – буркнула медсестра и исчезла за дверью.

Эльза плюхнулась на пустую кровать.

– Заплатила? – спросила ее тут же светловолосая женщина слева.

Эльза промолчала.

– Готовься, – посоветовала та же женщина. – Брилась?

– Чего вам надо? – отрезала Эльза.

– Трусы-то хоть сними, абортница! – не унималась светловолосая.

– Там снимут, – охотно поддержала животрепещущую тему соседка напротив, с круглыми птичьими глазками и острым восковым носиком. – Сергей Палыч, завотделением, и снимает. Иду я, бабы, сегодня после завтрака по коридору, а он навстречу и говорит мне: "Камлюкова, покажи выделения".

– Обалдел, идиот! – сформулировала светловолосая. – В коридоре, поди, практиканты были, целый гурт?

– Ну! Как на параде. Пятнадцать человек. И два чьих-то мужа, – с готовностью уточнила детали носатенькая.

– Камлюкова, тебя с наркозом драли? – спросили из угла.

– Не-е. Гады. Орала. Все помню.

– Они блатных только с наркозом дерут. За денежки. Если б я, девки, знала, я бы сотню им отвалила, полторы, – прошелестело из угла. – Фашисты. Сергей Палыч первый фашист. Садист.

– Нет, бабы, Сергей – нормальный мужик, – изрекла светловолосая соседка. – Это во всем система виновата. Нет контрацептивных средств, каждая вторая баба залетает, а наркозу на всех в стране нету, вот и дерут нас – по-живому. Чтоб сильнее помнили, где живем.

– Русская баба все вытерпит. Она же животное, – подытожила остроносенькая.

Эльза втянула голову в плечи. Руки ее похолодели, под ложечкой засосало. Она вдруг живо представила, как ее будут чистить без наркоза. Ни с того ни с сего Эльза начала стягивать трусы. Палата на нее снова коллективно уставилась.

– Да мы пошутили, девка, – сказала носатенькая. – Ты лучше халат надень, тапки, клеенку постели под простынь.

Эльза все беспрекословно выполнила. Дверь открылась. Медсестра Света махнула рукой:

– Давай!

– Ну, ни пуха, – сказала носатенькая.

– Как тебя зовут-то? – спросила в спину Эльзе светловолосая соседка.

Эльза сглотнула ком, поняла, что от страха не промолвить ей ни слова, беспомощно оглянулась и бессмысленно улыбнулась высокому больничному окну.

В операционной ее привязали за руки и за ноги к коротенькому креслицу, на которое она минуту назад, недоумевая, взбиралась (как можно на таком уместиться?); к ее раздвинутым ногам подошла врачиха в марлевой повязке, на ходу натягивая резиновые перчатки; в изголовье встала медсестра Света, сбоку еще одна, бренчащая инструментами; врачиха нервно и сильно вставила Эльзе в промежность инструмент-зеркало, сказала:

– Доигралась, красавица!

Медсестра Света прижала к ее лицу резиновую маску – слабое дуновение чего-то неясного лизнуло Эльзины нос и губы.

– Дыши, дыши глубже, а то будет больно, – сказала Света.

– Хватит с нее двух атмосфер! – резко приказала врачиха.

Света возразила:

– Но она…

– Хватит! Наука нужна.

И начала драть. Она рвала бесстрастным железом Эльзино нутро; Эльза чувствовала все ее движения до единого и орала, орала щенячьим голосом:

– Мама, мамочка, а-а-а!!! Что вы со мной делаете! Сволочи! A-а! Дайте наркозу!

– В следующий раз будешь умнее – не будешь заниматься половой жизнью в раннем возрасте, – методично, учительским голосом говорила врачиха и на каждое слово делала глубокий скребок.

Эльза чувствовала, что у нее внутри огромный, кожаный, кровавый мешок, что из этого мешка вырывают живое мясо; что теперь она сама – бесформенное мясо с орущим горлом:

– Света! Светочка! Миленькая! Пожалей меня-a! Наркозу! Я еще заплачу!!! Я тебе еще дам!!!

– Что она говорит? – удивилась врачиха, а сама драла, драла, драла.

– От наркоза поплыла, наверное, – бесстрастно предположила вторая сестра с инструментами.

Эльза хотела отбросить от себя ногами эту сучью врачиху, напряглась, но ремни намертво держали ее лодыжки, и она почувствовала, как слабы ее ноги.

– А-а-а! – орала Эльза. – Фашистка, мама, мамочка, помоги мне, родненькая!!!

– Мать тебя за такие дела дома отхлещет: не будешь рано жить с мужчинами, – продолжала наставлять врачиха и на каждое слово рвала, рвала Эльзину плоть…

Эльза начала проваливаться в кровавый вертящийся туман. "лучше умереть", – думала она вяло.

– Две атмосферы! Две атмосферы!!! – командовала пронзительно врачиха. – Сестра Питашова, кому я сказала? Она выдержит… Не бойтесь за свою… сестричку… Две атмосферы!

Эльза вдруг быстро, внезапно ушла в свой спасительный кровавый туман, в блаженное небытие. Последнее, что она подумала, было странное, неизвестно откуда взявшееся в ее слабо уже мерцающем сознании слово: "Господи".

Очнулась Эльза в палате. Распластанная, растерзанная, уничтоженная, лежала она на кровати. Невероятная тяжесть вдавливала ее в тощий матрац. Клеенка под простыней холодила спину, на животе лежало что-то твердое, холодное. Эльза подняла руку и положила ее на твердый холод.

– Не тронь – лед, – сказала носатенькая, лежавшая напротив. – Очнулась. С прибытием.

– Сколько… времени… прошло? – разлепила тяжелые, ватные губы Эльза. Наверное, вечность терзала ее врачиха на карликовом кресле.

– Да минут пятнадцать… Как у всех… Здесь у медперсонала руки набиты – заправски чистят, – охотно сообщила остроносенькая. – Ой, девка, что это у тебя морда шибко красная?

Кто-то в палате зашевелился, с хрустом потянулся:

– Пойду, что ли, из холодильника свое возьму, через час обед, пора подкрепиться.

– И дежурную сестру позови. Погляди – у нее жар, наверное. Выскоблят и бросают, как тряпку.

Пришла дежурная сестра, поставила градусник.

– Это ты, красавица, Веру Павловну обматерила? – спросила она Эльзу.

– Не помню… – прохрипела Эльза.

– Все вы ничего не помните. А Вера Павловна – великолепный врач, от Бога. Сейчас сидит, в себя прийти не может. Сплошные с вами психические травмы.

– Пусть наркозу дают побольше твои великолепные, – примирительно сказала носатенькая.

– Камлюкова, вечно ты к каждой бочке затычка. Нет наркозу. Терпите, раз нагуляли! – строго ответила медсестра Камлюковой, годящейся ей в матери.

– Да терпим, терпим. Всё терпим. И то, что таблеток нет, – вот мне гормоны должны давать от миомы, и уже два дня перерыв. И то, что на все отделение один туалет. А нас здесь, на этаже, между прочим, сорок душ. Токсикозная из второй палаты из туалета не вылезает – рвет ее с утра до ночи, а остальным что делать – в газетку, как кошкам, ходить? Ванна, опять же, единственная, и по часам ее вы открываете…

– Камлюкова! – попыталась оборвать обвинительный монолог медсестра. – Ты что, революцию у нас в больнице задумала произвести? Не выйдет.

– Что Камлюкова? Вот тебя, милая, чистили когда? A-а… Если чистили, то как свою, родненькую, нежно да с обезболиванием. А мы что – не люди?

Медсестра вытащила из тяжелой, бесформенной Эльзы градусник и побежала в коридор.

Оказалось, у Эльзы температура поднялась под сорок.

Ее начали колоть через каждые четыре часа, совать таблетки, ставить горчичники: вся палата молча наблюдала за этими спасительными мерами.

– Полежишь, голубка, у нас неделю. Реакция на аборт неадекватная, подлечиться теперь надо, – внушала Эльзе дежурный врач, стоя рядом, отсчитывая пульс. – Какой у тебя телефон? Позвоню родителям, сообщу.

– У нас… нет… телефона, – выдавила измученная Эльза. – Не надо звонить.

– Как – не надо? Ты же хочешь детей в будущем? Поэтому надо подлечиться.

– Ничего… я не хочу, – прошелестела Эльза и закрыла глаза.

Ее кровавый спасительный туман давно стал голубым, прохладным, он затягивал в сон, баюкал, кружил, ласково мотал из стороны в сторону. Последнее, что она услышала, был резкий врачихин голос:

– Девочки, узнайте ее телефон. Она – серьезная больная.

Проснулась Эльза уже в сумерки. Жар отпустил ее, она лежала легкая, слабая, звонкая, будто вылущенный гороховый стручок. В палате недавно отужинали и забавлялись разговорами. Одна за другой тянулись истории о мужчинах, о ненавистной, постылой жизни, магазинных очередях, суете и спешке; о том, как кто подзалетел, от кого и при каких обстоятельствах. Камлюкова оказалась старожилом палаты – пребывала на лечении уже три недели, знала тут все порядки, перевидала многих женщин и со смаком рассказывала чужие истории.

– Тут одна тоже поступила, в жару вся, как эта, новенькая. Ночью мы ей всю постель меняли: простыню, пододеяльник, наволочку – всё от пота мокрое. Я у дежурной сестры украла ночнушку. Беременность у той, с жаром, была тринадцать недель. Так вот, утром приходит ее свекровь, видит, что невестка спеклась вся, и подняла колокольный звон. "Делайте что-нибудь!" – говорит врачам. Те говорят: "Аборт не можем. Преступление уже – тринадцать недель". Свекровь орет: "Что ж, она у вас на глазах скончается?" Сергей Павлович согласился: "Ну ладно, идем, посмотрим".

Положили ее в смотровой на кресло. Только начали смотреть, а плод-то и вывалился.

– Ну и что? – удивилась светловолосая. – Сплошь и рядом такие случаи.

– А то, что плод вывалился без головки… Врачи ну на нее орать: "Ты сама себе криминальный аборт сделала! Преступница! Сейчас почистим. Если головку не найдем, пригласим милицию. За такие дела под суд тебя отдадим". Почистили. Наркоз, правда, не давали – зачем преступнице наркоз? Головку нашли. Девка потом всю ночь рыдала – так они ее, сволочи, унизили.

– Да-а, – протянула светловолосая. – Зачем я сюда попала?

– Между прочим, она лежала на твоем месте, – сообщила Камлюкова последнюю деталь светловолосой.

За длинный вечер Эльза выслушала с десяток подобных историй. Жить не хотелось от этого больничного букета.

Ночью Эльза не спала. Она вдруг остро, сильно пожалела себя, представив песчинкой в океане жизни. Взгляд ее скользил по бледным больничным стенам, задерживаясь на слабом, светлом пятне окна, тащился дальше – по койкам соседок, их заваленным продуктами тумбочкам. В углу капала вода из крана в старую раковину, слепо таращилось в ночь зеркало над умывальником. Где-то за дверью, в глубине коридора, начались далекие, страшные стоны. Они возникали через равные промежутки времени.

"Боже, что это?" – подумала тоскливо, с отвращением Эльза.

Грохнула дверь, зеленый коридорный свет вполз в палату.

– Камлюкова, Сибирцева, Мухамедова – на уколы! – громко объявила медсестра.

Проснулись, заворочались все. Светловолосая соседка налила себе из термоса ароматный напиток ("Может, шиповник?" – предположила Эльза), выглотала его и повернулась на другой бок.

Вернулись с уколов.

– Из девятой палаты одна пятимесячного рожает. Ночью привезли, – тут же шепотом сообщила словоохотливая Камлюкова.

"Вот откуда эти стоны", – подумала Эльза.

Палата снова погрузилась в сон.

"Какая у меня жизнь… Отец со своими синеглазками. Похотливый Чуня. Отрезать бы ему причиндалы бараньими ножницами, как пытались Распутину. Вот кто заслужил. Гад, мерзость!.. А тетя Валя… Что эта врачиха говорила – может не быть больше детей?.. Какое мне дело до короедов… Не хочу… Ничего не хочу… Господи, господи…"

Эльза повторяла про себя облегчающее, целительное слово, принесшее ей днем, под врачихиной садистской пыткой, желанное забытье: "Господи…"

Эльзе захотелось, не таясь, стонать от накатившей тоски, боли и горя. От жалости к себе, непутевой, обреченной на муки девчонке. От того, что ее грубо, зло, равнодушно расковыряли, будто булку с изюмом; выбросили живую плоть на помойку; от того, что останется она теперь одна-одинешенька на всем свете. Уж врачиха постаралась на славу.

В предрассветных сумерках она вспомнила мать и ее разговоры о своем рождении. Мать нежно румянилась, рассказывая о тех удивительных днях.

Эльза была у них с отцом поздним ребенком, настолько поздним, что они ее ждать перестали. Отцу в год ее рождения было пятьдесят два года, а матери – сорок четыре. Но пришло их запоздавшее счастье. Мать решила, узнав, что беременна, весь срок пролежать на сохранении. Это ей стоило увольнения с работы и декретных денег. После рождения ненаглядной девочки их семья вела полуголодное существование. Отец работал за троих – и в театре, и в ресторанах. Наверное, с тех самых пор начались регулярные сбои в жизни отца: он время от времени стал выпивать с друзьями, поздно возвращался домой. Деньги из семьи утекали. Это уже на памяти Эльзы. Мать корила отца безнадежно, незло, и он огрызался. В общем, детство Эльзы окрашено в сиреневые тона родительских скандальчиков, гитарные переливы и запахи воскресных маминых блинов. Что бы ни случилось, всегда мать в час дружбы или минуту отчуждения жарила свои фирменные блины – тонкие, тающие во рту со скоростью мягкого мороженого.

Эльзе старались дать все, что могли: учили играть на фортепиано, купили доберман-пинчера Раймонду, доставали через знакомых редкие книги, раза три возили отдыхать на море. Когда Эльза подросла, мать начала пасти ее: лезла во все дела, совала нос во все дырки.

Эльза злилась, но ничего не могла поделать. Она не умела найти с матерью общий язык, мать тоже не могла и не умела. Только вот в ту, прошлую весну начала прокладывать шаткие мостки между ними – рассказами о прожитой жизни, о Токмаковом переулке, молодом отце, собственной юности.

Назад Дальше