Мой сумасшедший папа - Ирина Андрианова 11 стр.


Да, Эльза была поздним ребенком, страстно любимым, выстраданным. "Какое это было счастье – твое появление! – слабо улыбалась мать. – Я помолодела на двадцать лет. В магазинах ко мне обращались:,Девушка"".

А у Эльзы не будет детей. Ни ранних, ни поздних. Так постаралась врачиха. Эльза не порадуется живому орущему комочку, не прижмет его к груди, не будет любоваться слабыми ножками, ручками, толстым пузиком – всем тем, над чем млела ее старая мать, ее молодая мать, расцветшая, будто высохшая яблоня, юными нежданными цветами.

У Эльзы ничего этого не будет: врачиха на славу выскоблила ее, как голодающий остатки каши из котла – остервенело, с утроенной силой… А может, не только врачиха виновата?

Эльза решила утром убежать из больницы.

И ей это довольно просто удалось: никому здесь не было ни до кого дела. Дежурный врач, внушавшая ей про то, что она серьезно больна, наутро ушла домой.

Теперь главной заботой Эльзы стало отдать долг. Долг тете Вале, пятьдесят рублей, совершенно чужому отныне человеку. И Эльза после недолгих раздумий решила продать одну из гитар отца – Розалию.

В городе с недавнего времени существовала замечательная барахолка. Там продавалось, покупалось, выменивалось все, что возможно и невозможно, – от бестселлера до старинной иконы, смешной игрушки или редкого по красоте поделочного камня. Всё-всё. Именно там Эльза решила продать Розалию. А пока в одно из очередных отсутствий отца спрятала гитару, завернув в старое одеяло, под свою тахту, и завалила кипами старых, связанных в пачки газет.

Всё. Решено. Бесповоротно. Она продаст Розалию.

Что за беда такая! Не идет уборка, будто Эльзе не жить здесь. Будто ей приятно, когда вокруг завалы барахла и комки пыли. Почему, почему ее не радует родной дом, в котором всю жизнь жила, музыке училась, мамины блины уплетала, магнитофон слушала? У человека, как у зверя, птицы, змеи, должна быть своя нора. То безопасное, заветное местечко, о котором знают только самые близкие, любимые и дорогие. Раньше Эльза любила свой дом. Особенно по вечерам и в праздники. Когда мать на кухне, сковорода шипит, в кастрюле ароматно булькает; отец уткнулся в телевизор, придерживая двумя пальцами за гриф Розалию или Софи, Маргариту или Ларису, а другой рукой поглаживая гитарное сухое, почти невесомое тело. А оно откликается теплым шорохом, июльским звоном… В такие минуты – все по своим привычным местам, никто никому не мешает. А Эльза лежит с книгой на тахте, балдеет или болтает по телефону сколько влезет – родители никогда ее не обрывали…

Эльза в злой задумчивости стояла над холодной тряпкой, ногами – в мутной луже, когда снова позвонили в дверь. "Если опять Панок и Гиви – убью", – подумала она.

На пороге топтался Козлов, длиннорукий, с прилизанными, слипшимися волосенками, бездарный, с первого взгляда серый Козлов, а за ним пряталась-стеснялась девочка – бледное круглое личико в огромных накрашенных ресницах, с фиолетовыми блестящими тенями на веках. "Собака Баскервилей", – мелькнуло в Эльзиной голове.

– Привет, Эльза, – прохрипел Козлов, умоляюще, просяще хлопая глазами.

– Чего тебе?

– Эльза… это… Мы с Настей… к тебе в гости… – Козлов продолжал умоляюще хлопать ресницами.

– А я вас звала – с Настей? – зло прищурилась Эльза. – Я сейчас ухожу.

– А можно мы без тебя… побудем… музыку послушаем… Ты не думай… все будет в порядке… в смысле… в квартире… Мы шуметь не будем, ничего из посуды не побьем…

– О-го-го, Козел, даё-ошь!.. – протянула Эльза.

От обиды, злобы, тоски у нее похолодело в груди. Этот-то куда? С какой стати? Разве в ее квартире место для свиданий с разными "собаками Баскервилей"?

– Понимаешь ли, мальчонка дорогой, мой дом закрыт для таких, как ты и твоя френдуга. Тем более сегодня. Когда я ухожу. Понимаешь меня? Ты же всегда был понятливый, серенький Козлик, ты меня всегда слушался, – терпеливо, с паузами начала объяснять она. А под ложечкой клокотало одно желание – ударить Козлова больно, сильно по тупой башке.

– Ну, Эльза, мы же никому не помешаем. Ты что, не понимаешь нас?

Удивительно, но Козлов не отступал. Он не стеснялся ни своей подруги, ни Эльзы с ее прямым хамством и с каждой секундой растущей агрессивностью. Им действительно некуда было деваться. Но не могла же – Эльза – пустить – их – обниматься – и целоваться – сегодня – восьмого мая – в свой дом?!

– Значит, так, Козел, и ты, распрекрасная Настя, уматывайте! Отвяжитесь от меня! Я уезжаю! Русским языком сказала – у-ез-жа-ю! Никого оставлять здесь не собираюсь! Фазер придет через полчаса! – отчеканила Эльза.

Козлов прекратил моргать. Его глаза стали желтыми, пустыми, выстуженными, как желток яйца, замерзший на морозе.

– Эльза, я всегда знал, какая ты, – тихо сказал противненький Козлов, взбунтовавшийся чмошник.

– Какая?

– Ты всех ненавидишь. Даже себя.

Он и Настя повернулись и ровненько, ладненько – понимающая друг друга парочка – почапали к лифту. Рука в руке. Трогательные детки.

– Козлов! – крикнула Эльза вслед. – Только на чердак Настю не веди, как Борисову. Туда милиция часто заглядывает.

– Не твоего ума дело, – не оборачиваясь, ответил Козлов.

Лязгнула дверь лифта, и они с Настей как растворились, словно их и не было в природе.

Эльза вернулась к своей тряпке, ведру, пыли. В комнате стало серо, прохладно, жемчужный утренний свет будто истаял, его унесли из комнаты, с улицы, из города. Мокрое, тяжелое небо заглядывало в окно.

…Да, она всегда была настороже со всеми. И с командой, и с родителями. Она не любила никого – значит, прав Козлов. Она всех ненавидела. Или – или. Или черное – или белое.

А Чёрта? Любила ли она его? Ведь это волнующее, удушающее, сумасшедшее было с ней первый раз в жизни. А накатило в одно мгновение два года назад.

Они всей командой шли по Арбату. Созрела осень, теплая, ясная, пьяно пахнущая, как перевисевшее свой срок на ветке яблоко. Она вдруг увидела Чёрта. Одного Чёрта – и больше никого в мире. Всегда он казался ей нервным, злым парнем, с колючим взглядом черных непримиримых глаз. А тогда, в осенний ласковый день, солнце прострелило его ресницы, запуталось в вороного цвета волосах, заглянуло в черные глаза – и они оказались глубокими, чистыми, как открытые колодцы. Он вдруг явился ей новым, прекрасным человеком, героем. Как она любила его в ту солнечную минуту теплого осеннего дня! Мучительно, сладко, до потери пульса!

С тех пор она искала повода, случая, момента, чтобы дать понять Чёрту, что любит его. А он понял ее настроение, разгадал и стал избегать всяких возможных поводов, случаев и моментов. Он очень тонко вел себя – не отталкивал Эльзу, не прогонял. Он ставил между ней и собой команду, ни о чем не подозревавшую. Однажды бросил:

– Эльза, ты у нас молоток. Мы ведь так любим друг друга, правда, Эльза?

– Да, – скривилась она в усмешке, а у самой сердце забарабанило, как дождь по крыше. – Ты – мой мальчик, Чёрт, а я – твоя девочка.

Команда добродушно загоготала.

Чёрт был мафией, главным, он давал идеи и требовал их исполнения. Он был как бы над ними всеми: Эльзой, Гиви, Панком, Козловым, Гороховым; его имя – всегда авторитет, даже когда его нет рядом, даже если о нем треплешься по телефону.

Ничто не липло к нему – мелкое, унизительное. Он был самым сильным среди них, самым волевым, самым умным. И Эльзин ответ "мой мальчик – твоя девочка" нисколько не обидел его ни в глазах команды, ни в его собственных. "Мой мальчик" прозвучало как "мой король".

Потом, со временем, это стало игрой: "мой мальчик – моя девочка". Игрой в настроение, симпатию, влюбленность. Чёрту льстила эта игра, но больше никогда Эльза не видела его солнечную голову – луч света сквозь волосы, в глубине черных глаз, на матовых смуглых щеках.

Любила ли она его? Последнее время, накануне краха команды, играла с ним. Она хотела застать его беззащитным, расслабленным и тогда сказать о своей любви серьезно – и посмотреть, как он будет вертеться.

Он отвертится: она его знала.

Еще примешались сюда, в цепочку сложной охоты, глупая старомодная выпускница и ее дебильный папашка. Ах как классно она, Эльза, погнала Чёрта! Как она мстила ему за внимание и любопытство к другой! Разозлила команду, возбудила во всех ненависть к Чёрту, к мафии (в каждом из нас дремлет ненависть к ближнему) – и он пал, пал, презренный, ненавистный "мой мальчик" с черными глазами и усмешливым ртом, он пополз червяком, затрепыхался, как старая тяжелая ворона в сетях. Она его сломала – он же до того ломал других. Будем считать, что она отомстила ему за всех поруганных, униженных…

Да. Она его ненавидела. Прав Козлов. Устами чмошника глаголет истина. А мать? Любила ли она мать? Мать была в ее жизни сторожем. Никогда не давала самостоятельности. Когда Эльза начала ходить в команду, пару раз мать пыталась проучить ее, таская по квартире за пышное облако волос: "Не приходи поздно! Не приходи!"

Эльза тоже поучила немного мать. Однажды и в самом деле не пришла домой – заночевала на сухом, теплом чердаке. А потом мать слегла – и разом помягчела, стала понятливей.

И все-таки, став мягче, сговорчивее, мать старалась подчинить Эльзу собственной воле, приручить, она хотела на правах старшего и более сильного безболезненно заглядывать в Эльзины дремучие глаза, не трястись от предчувствия, что Эльзины острые зубки укусят. Мать понимала: дочь давно и как-то незаметно стала чужой, но не хотела мириться со своей догадкой. Особенно в апреле и начале мая прошлого года.

Да, с матерью у Эльзы тоже была игра. В любовь и дружбу, страх и ненависть. Эльза ненавидела их фальшивые отношения и особенно эти ностальгические рассказы про Токмаков переулок, невозвратную молодость. Эльза до брезгливости, до оскомины ненавидела мать и конца не видела своей ненависти.

Именно об этом она думала, стоя на переходном балконе, поднявшись на родной восьмой этаж, ровно год назад, восьмого мая. Ветер дул ей в ресницы. Сумерки плотно легли на однообразный многоэтажный город. Эльза стояла на переходном балконе десять, пятнадцать, двадцать минут, ощущая спиной, шеей, затылком, что произошло в ее доме.

Пришла минута – и она повернулась на каблуках, медленно пошла в квартиру.

Она все запомнила до ненужных подробностей, тошнотворных мелочей. Теперь, спустя год, ей стоило только закрыть глаза – и все, все вставало в памяти, воскресало, росло в размерах, надвигалось, даже всплывало то, что как бы осталось за кадром ее сознания в тот вечер, в предпраздничные холодные сумерки восьмого мая прошлого года, но на самом деле было там и останется там навсегда.

Зеркало в прихожей в громадных рыжих медных завитушках; на столик под ним брошена хозяйственная сумка с полуоторванной ручкой; плащ песочного грязного цвета, рентгеновские снимки и открытая пачка сигарет "Пегас" (Эльза машинально вытянула две и положила в карман – сделала заначку); сбитый в гармошку половик в коридоре; на кухне, у стола, с горой не мытой после завтрака посуды, подперев щеку ладонью – морщинистая кожа, синие выпирающие вены, – сидит тетя Валя, мамина сестра, и курит, курит, дым лезет ей в левый глаз, и из левого глаза сочатся одна за другой слезинки – не слезы, нет, слезинки от раздражающего дыма; из ванной комнаты выходит врач в несвежем, измятом халате, брезгливо вытирая руки о замызганное полотенце – длинные пальцы, свежий розовый маникюр; полотенце она роняет в прихожей – ей просто лень возвращаться в ванную комнату – и входит командирским шагом в комнату родителей; "Так, я теперь позвоню", – говорит она уверенно.

Комната родителей, свет ночника – он серый, скисший какой-то, по комнате разбросаны фотографии – маленькие, большие, все бледные, с расплывшимся изображением; на полу, на ковре, перед тахтой – разбитый стакан, он торчит тонким, злым осколком вверх, этот осколок, как зуб кобры, остальные осколки вдавлены в ворс ковра, они никому не страшны, они утонули по шейку в ворсе. Отец стоит на коленях перед тахтой и ухает – однообразно, глухо, не переставая ни на минуту. Отца словно стегают по спине плетью или бьют ритмично палкой. Ему уже невмоготу терпеть, и он ухает, выдыхает боль. У отца на ногах пыльные коричневые ботинки со сточенными каблуками, из ботинок видны серые бумажные носки, у одного на щиколотке – дырка (на правом носке или на левом? На левом, точно).

В квартире стоит странный запах. От него тупеет голова и в груди растет ватный ком. "Да, да, врач Зуева, – говорит врач, отвернувшись от тахты и ухающего отца. Она морщится чуточку, еле заметно, но Эльза замечает. – Да, да, в пятьдесят шестую… Да… Побыстрее, пожалуйста".

Из кухни появляется тетя Валя, она уже не курит, но Эльза видит ее как в тумане, будто дым из выкуренных сигарет набрался в волосы – черные, пушистые, грозовое, не пролившееся ливнем облако (все всегда говорили, что у Эльзы волосы похожи на тети-Валины). Тетя Валя идет к Эльзе по ковру, по фотографиям – они похрустывают под ногами, как свежие стружки, – обнимает Эльзу подрагивающими горячими руками за плечи, старается прижать к себе и шепчет: "Поплачь, поплачь, девочка, поплачь, родная, легче будет". Эльза не дается обниматься. Она окаменела, будто ее облили чем-то и она замерзла, застыла. Ухает отец. Тошнотворный запах лезет в ноздри. Она вдыхает, вдыхает его полной грудью, не отворачиваясь, не зажимая нос, – и вдруг вспоминает, как солнце высветлило волосы Чёрта, как заглянуло в его черные глаза и они открылись глубоко, ясно – открытые свету колодцы.

Отец оторвался от тахты, ухающим лицом потянулся в сторону Эльзы, выдавил: "Мама умерла" – и снова заухал.

Мать Эльза не запомнила. Мать Эльза не увидела. Мамы с ними больше не было на этой земле.

В дверь позвонили. Эльза вздрогнула. Звонок показался ей странным – слишком легким, осторожным, ночным. "Кто это еще?" – подумала она и тихо-тихо пошла к двери. Обычно она открывала дверь рывком, быстро, смелая, уверенная в себе девочка. Ей в голову не приходило думать о каких-либо опасностях. Она была с железным характером, много чего повидавшая в свои шестнадцать лет. Но сейчас, после легкого, как пух, звонка, кто-то подсказал ей, внутренний голос наверное: "Тихо подойди, тихо, как дуновение, посмотри сначала". И она послушалась. Тихо подошла, тихо-тихо, не скрипнула ни одна паркетинка на полу, заглянула в глазок.

На лестничной площадке стояли полукругом Чуня и двое мужчин, все навеселе.

– Сейчас откроет, моя карамелечка. Я тебя, Серега, познакомлю. Сейчас… – ворковал Чуня, подмигивая своим спутникам.

Душа в Эльзе затрепетала. Ненависть к Чуне, свежая, кровоточащая память о больнице, неясный, охвативший сознание страх сковали тело. "Никогда не открою. Лучше подохнуть", – подумала она.

– Слушай, Чунь, может, она ушла? – икая, спросил тот, кого Чуня назвал Серегой.

– В ванной, наверное, – ответил Чуня и нажал кнопку снова. – Я же проверял. Полчаса назад к телефону подходила.

Звонок прозвучал тихо, робко, будто извиняясь – дрень…

Эльза, не дыша, стояла у двери, остолбенев, уставившись на непрошеных гостей.

– Да-a, Чунь, чего-то не то, – сказал Серега. – А говоришь, класс-девочка, своя в доску, вино любит…

– Слушай, а может, она у соседки? Подождем? – бодро предложил Чуня.

– Подождем, – согласились двое.

Они тихо прошли к лифту. Эльза отпрянула от двери, как мышка, вернулась в комнату.

На часах было пять вечера. Та-ак, отец вряд ли явится сегодня раньше двенадцати после утреннего скандала.

Ни Гиви, ни Панку, ни Козлову не позвонишь: с ними тоже поругалась. Да и слабаки они против троих пьяненьких мужиков, притаившихся у лифта. А больше у нее никого нет. Никого. Но сегодня ей надо уходить во что бы то ни стало. Как? Как уходить-то?

Ну и Чуня, ну и отброс! Сутенер подлый! Альфонсишка! Привел двух кобелей.

Эльза вдруг разом, секундой очнулась от жуткого своего состояния: безразличия, застоя, тошнотворной душевной слабости. Как она могла быть с этим… с этим?.. Как могла попасть из-за него в больницу? Как могла оказаться на карликовом креслице в мясницкой операционной?

Но сейчас – бежать. С Чуней она разберется потом. А может, и разбираться не будет. Нет его, нет, мерзкого, скользкого, нет!.. Бежать, бежать от мерзости, спасаться! И не стыдно – бежать!

Эльза стремительно оделась – джинсы, свитер, куртка, старенькие кроссовки. Она одевалась лихорадочно, не продумывая, как обычно, свой наряд, забыв начисто о макияже, – с восьмого класса она перед выходом на улицу тщательно красилась. Господи, ей надо вырваться из дома, ей надо скорее отсюда скрыться! Господи!..

Эльза выскочила на балкон. Там был люк, соединяющий квартиру с нижними квартирами. Несколько лет назад мать замотала скобки люка проволокой – боялась воров и хулиганов.

Эльза присела на корточки у люка. Проволока затвердела, заржавела, намертво срослась со скобками…

Эльза, ломая ногти, начала с трудом раскручивать неподдающиеся железки. Она слышала, будто в тяжелом сне, как снова раздался осторожный звонок. Потом снова – уже смелее. Еще – длинный, пронзивший сердце, душу, тело ужасом. Чуня, мужики – никогда, нет!

Проволока туго, невыносимо трудно поддавалась. Еще виток, еще… Эльза не чувствовала, как начали ныть, болеть пальцы, как кровь жгла ладони… Всё. Проволока снята, люк поднят. Эльза пролезла вниз и быстро спустилась на балкон соседей.

Там сушилось белье: трусы, комбинации, полотенца и длинная простыня, будто изношенный, видавший виды парус. Эльза, путаясь во влажных тряпках, пробралась к балконной двери, толкнула ее. Дверь была закрыта. Эльза стукнула по стеклу ладонью – на нем остались красные следы, похожие на сок раздавленной спелой ягоды.

За балконной дверью появился мальчишка лет шести – маленький, кругломордый, с серыми чистыми глазами. Он прижал нос к стеклу и с любопытством уставился на Эльзу.

– Открой, – тихо сказала Эльза.

– Никого нет дома. Ты кто? – ответил он.

– Я?

– Да. Ты где живешь?

– На крыше я живу.

– Ну и иди на свою крышу, – порадовался мальчишка. – Там здорово?

– Не очень. Ветер, голуби. Там холодно.

Они, мальчик и Эльза, глухо переговаривались через стекло. Конца и края не было их увлекательному застекленному разговору.

– Слушай, а голуби что едят? – поинтересовался кругломордый собеседник.

– Хлеб и манную кашу. Но у меня вся еда кончилась. У тебя есть хлеб или каша? – Эльза не успела моргнуть, как само собой придумалось про голубей и про кашу.

– Хлеб есть. Сейчас принесу.

Мальчик исчез. Эльза начала рассматривать комнату: пол завален игрушками, на подоконнике – полусухие цветы в горшках, створки шкафа приоткрыты – оттуда выглядывали пальто, плащи, каблук женского серого сапога.

Через минуту мальчик появился снова, неся буханку черного хлеба. Он подвинул стул к балконной двери, покрутил ручки, отодвинул стул, и Эльза оказалась в комнате.

– На, для голубей, – протянул мальчик буханку.

– Пошел ты, – беззлобно оттолкнула его Эльза.

Назад Дальше