Мальчики и девочки (Повести, роман) - Пашнев Эдуард Иванович 14 стр.


– Шум? – сказала Надя. – Иногда слышу, когда устаю.

– Много занимаешься?

– Нет, совсем почти не занимаюсь.

– Ты сказала – рисуешь?

– Рисую, – да, много. Я думала, вы про школу спрашиваете.

Прошуршав халатом, врач присела к столу, быстро что-то написала на бланке.

– Можно в любой аптеке? Или – как? – спросила Надя.

– Нет. Это не очки. Сначала сходишь к невропатологу. Ты, девочка, сильно переутомлена. Некоторое время придется не рисовать.

– Не рисовать? Как не рисовать?

– Совсем не рисовать.

– Как?

– Что – как?

– Сколько дней не рисовать?

– Ну, я не знаю сколько – месяц, год. Это мы решим после консультации с невропатологом. Третий этаж, двадцать первый кабинет. Тебе надо снять перегрузку, отдохнуть. Потом сразу ко мне. Кто там следующий?

Надя пятилась к двери, из-за ее спины вышел следующий, какой-то парень с повязкой на глазу. Надя закрыла дверь кабинета.

В пятом классе это уже было. На уроке физкультуры Надя неудачно прыгнула через "козла" и сломала руку. К удивлению отца и самой Нади, хирург не только наложил гипс, но и запретил рисовать. По его направлению она пошла с отцом в глазную больницу, и там выяснилось, что у Нади неважно со зрением, поэтому она и не сумела правильно рассчитать разбег. Ее освободили от физкультуры и выписали очки. И сейчас ей нужны очки. Ей не хотелось идти еще и в двадцать первый кабинет. И она медленно шла не вверх по лестнице на третий этаж, а по коридору к раздевалке. Нечего ее лечить от усталости. Все перегружены занятиями в школе, в институте, работой, напряженной международной обстановкой. Весь мир надо лечить от усталости. И она будет этот безумный, безумный мир лечить своими рисунками от усталости. И сами будет лечиться от своей усталости тем, что будет рисовать, рисовать, рисовать…

Надя сидела на скамье, все глубже и глубже пряча руки в карманы пальто. Она провела носком сапожка по земле несколько линий, получился домик, аптека. Домик был условный, а аптека, о которой она подумала, находилась на соседней улице.

Заходя в аптеку, Надя решила: "Хоть погреюсь тут". В отделе "Оптика" под стеклом в несколько рядов лежали очки. Какой-то мужчина примерял удлиненные стекла в светлой оправе. Это были очень красивые очки.

– А без рецепта можно? – спросила Надя.

– У тебя сколько?

– Минус три.

Продавщица выдвинула из-под стекла ящик с очками, хотела подать Наде круглые, в темной оправе, под которыми было написано "– 3".

– Нет, дайте мне минус три с половиной, – сказала Надя. – Это у меня было три, а теперь больше, вернее, меньше.

Она виновато замолчала. Продавщица недовольно повела головой, но подала очки, какие просила Надя. Они были тоже в темной оправе и с такими же круглыми стеклами, которые Наде меньше нравились, чем продолговатые. Но, главное, они были минус три с половиной. И едва Надя их надела, она сразу поняла, что угадала. Холодный серый день сразу прояснился. Она давно так хорошо не видела лица людей, надписи, свои руки. Лицо сердитой продавщицы показалось милым.

Надя поднялась на пятый этаж, уже не думая о болезни, заранее радуясь теплу и уюту своей маленькой комнаты с книжками, стопками чистой бумаги. На площадке она перевела дух. За дверью слышались голоса. Мама и папа громко разговаривали. Пятый этаж был последним, рядом с дверью в квартиру была железная лестница, ведущая на чердак. Надя присела на ступеньку этой лестницы, поставила у ног портфель из красной "чертовой" кожи. "Опять ругаются", – тоскливо подумала она, достала из портфеля яблоко и направление к невропатологу. Бумажку мелко-мелко изорвала, чтобы папа и мама случайно не прочитали, и засунула в щель под лестницей, яблоко надкусила и опять положила в портфель. Есть не хотелось, и домой идти не хотелось, пока они там ссорятся из-за нее. Надя хорошо себе представляла, как отец бегает по коридору из большой комнаты в кухню и говорит с удивлением, с изумлением, возбуждаясь все больше и больше от своих слов и оттого, что мама не понимает, зачем нужны выставки. И чьи выставки? Родной дочери?

– Нужны! – выкрикивал он. – Всем нужны ее выставки! Десятки выставок! Сотни! Тысячи выставок всемирно известной девочки!

Надя сквозь дверь слышала эти выкрики. В декабре должна была состояться новая выставка ее рисунков, и мама, как всегда, была против. Она отвечала коротко, глухо. Надя не слышала, что именно она говорила, но было понятно, что она против. Наверное, опять напоминает отцу про слезы, что у всех детей слезы – это слезы, светлая водичка, а у их дочери – общественное событие…

Слезы… О ее первой выставке в МГУ корреспондент написал в газете "Известия" не рецензию на рисунки, а о том, что она заплакала: "В МГУ должна была состояться встреча автора с посетителями выставки, но она не получилась. Увидев переполненный зал, автор растерялся, расплакался и убежал".

Надю не предупредили о выставке, а прямо ввели в зал. Она увидела свои рисунки на стенах, толпу незнакомых людей, кинулась к отцу, уткнулась ему в колени. Студенты сразу в несколько рук потянули ее за юбочку, желая оторвать от отца. Она заплакала и, вырвавшись из рук студентов и отца, убежала в коридор.

Эти слезы дочери, о которых к тому же написали в газете, навсегда сделали маму противницей всяких выставок. Она тревожилась за Надю. Она боялась, что девочка слишком много сил тратит на все эти выставки, встречи, на поездки в мастерские художников. Она боялась, что Надя, не выдержит, сорвется и завалит десятый класс.

Отец перестал бегать из кухни в комнату, он стал бегать из кухни в прихожую. Голос его сделался резким, хорошо слышным на лестничной площадке. Надя торопливо спрыгнула с лестницы, несколько раз нажала звонок. Дверь тотчас же открылась. На лице Николая Николаевича была улыбка, приготовленная для гостей, соседей. Но пришла Надя, и улыбка стала искренней, радостной.

– Надюшка, сейчас обедать будем. Мама против твоей выставки, я не знаю, что делать, я уже окантовал работы, – и, повернувшись к маме, делая дочь своей союзницей, ехидно напомнил жене: – Ты балерина! Ты отказалась бы от аплодисментов? Танцевала бы перед зеркалом и сама себе в зеркале кланялась бы. Почему же ты хочешь, чтобы Надюшка отказалась от аплодисментов, когда она их заслуживает больше, чем некоторые академики?

– Не надо, папа, опять ты! – сказала Надя.

Она прошла к себе в комнату, села за стол и сразу принялась рисовать. Отец продолжал что-то говорить в коридоре, в кухне. Потом, не в силах успокоиться, заглянул в комнату дочери.

– Рисуй, рисуй, Надюшка, мы не будем ругаться. Сейчас будем обедать. Я что-то вкусненькое принес.

Они закрылись в кухне, и отец шепотом продолжал ссориться с женой. Голоса мамы не было слышно.

Надя прислушивалась и думала: хочет она или не хочет, чтобы новая выставка состоялась? Отец окантовал, дал названия, подготовил к выставке ее детские рисунки "Кактус и розочка", "Кентавренок", "Сиренки идут в школу", "Октябрята – дружные ребята" и другие такие же, щенячий восторг. Ему надо, чтобы она и сейчас так рисовала, а она не хочет. Она повзрослела. А новые рисунки к "Мастеру и Маргарите" он не понимает, говорит: "Почему ты рисуешь такую чепуху?" Ну, не такими словами, конечно, но по смыслу получается – "чепуху".

Надя пыталась понять себя в самую серьезную минуту жизни, когда она не пошла в двадцать первый кабинет из страха, что ей запретят рисовать. Если она хочет все-таки, чтобы выставка состоялась, то для чего? Для того, чтобы о ней еще раз написали в газетах? Или для чего? Своей подруге Ленке Гришиной Надя говорила: "Я не рисую, я – рифмую". Сейчас, рисуя в новых очках, которые, кажется, вполне ее устраивали, она подумала, что это было слишком красиво сказано и неправда. Она не может не рисовать, как не может не дышать. Рисунки, и детские совсем, и новые, – это ее жизнь. Как же можно не рисовать и говорить вместо дышу – рифмую?

Снова заглянул отец, позвал ужинать.

– Сейчас, – сказала Надя.

Она закончила рисунок, вышел все тот же портрет человека без возраста: удлиненное лицо, печально и в то же время остро глядящие глаза. Она искала образ "Мастера", усталого, мудрого, но едва начинала водить машинально фломастером по бумаге, как память ей подсовывала черты одного и того же человека, которого она не могла забыть ни руками, ни глазами.

Надя отодвинула от себя рисунок и некоторое время сидела, ничего не делая. Новые очки были вроде бы и хороши, но все-таки что-то немного мешало, не привыкла, видимо, еще к стеклам иной формы. Надя нагнулась, достала старую замшевую сумочку, которая хранилась в секретере на нижней полке. В сумочке лежал маленький цветной платочек с желтыми утятами на уголках. Надя раскрыла сумочку, поднесла ее близко к лицу. Слабый запах табака, сигарет все еще сохранялся в кожаной кисловатой пустоте. И платочек был пропитан запахом табака. Этот запах был неистребим, вечен. Он принадлежал человеку, о котором Надя помнила каждый день, даже когда не думала о нем…

…Никто не знал толком, откуда взялся медведь. Огромная круглая столовая, своими размерами и высокими потолками напоминающая выставочный зал, восторженно гудела. Мальчишки и девчонки, оставив тарелки и стаканы с недопитым компотом, сбились к центру, где у небольшого фонтана вожатые кормили медведя. Надя протолкалась поближе. Вдруг столовая ахнула подобно тому, как ахает переполненный цирк, на глазах у которого падает с трапеции гимнаст. Прокатился панический гул. Шарахнувшаяся врассыпную толпа прижала Надю спиной к колонне. Мгновение – и перед ней никого не оказалось, и она увидела неподалеку от себя вставшего на дыбы медведя. Одним ударом лапы он опрокинул стол и словно бы смахнул тем же движением вместе с тарелками ребят, окруживших фонтан.

С противоположного конца столовой бежал, высоко поднимая руку, какой-то человек. Он что-то кричал, но за гулом его не было слышно.

Медведь подтолкнул стол к фонтану и сбросил в воду. Сердито зарычав, он пошел на ребят, отрезанных от выхода с одной стороны столами, с другой – стендами и холодильниками. Вожатые, сбившись кучкой, пятились от него, загораживая собой ребят. Один из них, не оборачиваясь, крикнул срывающимся голосом:

– Не бойтесь, он же из цирка!

Но девчонки за его спиной завизжали и полезли под столы. Вожатый сделал еще шаг назад и остановился. Теперь шел только медведь. Страшные бугры мышц, как огромные ядра, перекатывались под космами. Вожатый стоял, слегка пригнувшись и наклонив вперед голову. Надя увидела, как он побледнел. В последнее мгновение, когда громко дышащий зверь был уже рядом, столовая пронзительно взвизгнула. Надя вскрикнула вместе со всеми и зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела, что медведь облапил вожатого и они стоят в обнимку, как в цирке во время представления.

Человек с поднятой рукой, в которой был арапник, наконец подбежал. Он без всякого страха ухватил медведя за ошейник и, оторвав от вожатого, грубо опрокинул на четыре лапы.

– Ты что? – гневно крикнул он медведю. – Ты что?! – И торопливо в сторону: – Извините, он думает, что столы – цирковые снаряды. Вы его покормили, и он решил перед вами выступить. Он хороший медведь. Проси прощения, братец! Провинился – проси прощения!

Ребята снова обступили фонтан. Вожатый незаметно выбрался из толпы и двинулся к выходу. Тонкие черты лица, исказившиеся в минуту опасности, разгладились, черные глава смотрели спокойно. Вожатый был худеньким, изящным, небольшого роста. Надя проследила из-за колонны, как он вышел, постоял некоторое время на лестнице и медленно, не оборачиваясь, зашагал вниз.

Откуда-то сбоку подбежала крепко сбитая девочка из Павлодара, Оля Ермакова.

– Молоток наш Марик, да? Не испугался зверюгу, – сказала она, толкнув Надю плечом.

– Марат Антонович?

– Я и говорю, Марат, Марик…

Медведя повели на улицу, и Оля ринулась вслед за толпой к выходу.

– Пойдем посмотрим, – и заработала локтями, пробиваясь поближе к дрессировщику. Надя быстро от нее отстала.

Вожатый

Перед отъездом в Артек Надя попросила маму отрезать ей косы, и теперь у нее была новая прическа, и она сама себе казалась немножко незнакомой, чужой. Волосы опускались прямыми прядями на плечи, оставляя открытым ровный прямоугольник лица. Надя сидела на гладком, нагретом солнцем валуне и рисовала море. Марат Антонович, проходя мимо, залюбовался осанкой девочки. Мама Нади была танцовщицей, она не давала дочери горбиться ни за обеденным столом, ни над блокнотом. "Спинку! Спинку! Спинку!" – требовала она, ласково похлопывая ладошкой по худеньким лопаткам. И Надя научилась "держать спинку", даже когда блокнот лежал на коленях. Вожатый заглянул через плечо. Ему почудилось, что девочка не проводит линии, а послушно следует рукой и взглядом за фломастером.

– Ты рисуешь или балуешься? – спросил Марат Антонович.

Девочка встрепенулась, подняла голову, откинула свободной рукой волосы, и он увидел челочку, разделенную неровным пробором, и темные спокойные глаза.

– Рисую.

– Хочешь рисовать в пресс-центре для газеты?

– Хочу.

– Тогда я тебе дам задание, вроде небольшого экзамена. Согласна? – И он доброжелательно улыбнулся.

Впрочем, сказать о нем "улыбнулся" – значит ничего не отметить в облике этого человека. Доброжелательное и в меру ироническое отношение ко всему делало его удивительно приятным. Лицо Марата было создано для улыбки. Если серьезными становились глаза – смеялся рот. Когда приобретали сухое и строгое выражение губы – начинали смеяться глаза. Ему приходилось делать усилие, чтобы избавиться от своей почти детской несерьезности.

Он на мгновение закрыл лицо руками, и тотчас явственно обозначилась строгая складка на лбу, сделавшая его сразу и старше и значительней. Он хотел на минуту сосредоточиться и придумать задание. Но Надя сказала:

– Я привезла с собой папку с рисунками.

Руки вожатого, медленно скользившие по лицу, резко упали.

– Очень хорошо, – обрадовался он, – пойдем посмотрим.

Когда Надя развязала огромную папку, Марат вспомнил ее рисунки. Года два назад он видел их в журнале. Может быть, рисунки были и не совсем те самые, но очень похожие по манере. Легкие, изящные, озорные линии. Длинноногие и длиннорукие мальчишки и девчонки стремительно появлялись, пропадали, едва коснувшись земли. Люди, звери, куклы, смеялись, прыгали, кружились, то и дело меняли наряды, прятались, притворялись, до упаду плясали. Он поднял голову от рисунков и посмотрел на девочку более внимательно.

– Как тебя зовут?

– Надя.

– Надя Рощина?

– Да.

– Вот видишь, оказывается, я тебя знаю, – обрадовался он. – Твои рисунки были напечатаны в журнале "Молодость". О тебе писал Лев Красин. Да?

Надя кивнула.

– Я помню даже твой ответ на его вопрос о любимых художниках. Ты ответила, что любишь Серова, Врубеля, Куинджи.

– И Репина, – добавила Надя. И повторила: – И Репина.

Это было два с половиной года назад.

…Главный редактор журнала "Молодость" встретил Рощиных с молчаливым любопытством.

– Ну, – сказал он Наде и ее отцу, – что вы нам принесли? Давайте смотреть…

Было видно, что он очень занятый человек, ему все время звонили, отвлекали вопросами сотрудники редакции. Широков отвечал им стоя. Николай Николаевич заторопился. Одна тесемка никак не развязывалась, он ее оборвал. Надя, предоставленная самой себе, отошла в дальний конец кабинета и села на краешек дивана перед журнальным столиком. Она во все глаза смотрела на автора известной книги. Он был не похож на свой портрет в книжке. Она подумала, что не узнала бы его, если бы встретила на улице. Она разглядывала очень долго Широкова и только потом, когда первое впечатление притупилось, занялась разглядыванием кабинета. На стенах не было ничего лишнего. Прямо по штукатурке была написана красками большая обложка журнала. Чуть поодаль полочка, на ней шахтерская лампа, артиллерийский снаряд, книги. Еще ниже – другая полочка с телевизором. На стене Надя увидела обломок античного барельефа.

Широков взял в руки один рисунок, другой и как-то сразу перестал торопиться. Он даже присел на край стола, всем своим видом показывая, что никуда не собирается уходить.

В кабинет начали по одному проникать сотрудники редакции.

Журналисты толпились вокруг папок, выхватывали друг у друга листы. Николай Николаевич пытался навести хоть какой-нибудь порядок. Он подбирал рисунки со стульев, с подоконников, подносил к столу, чтобы были поближе к папкам, но их снова растаскивали.

Про девочку, сидящую в дальнем углу кабинета, почти забыли. Вспомнил о ней Широков. Он выдвинул ящик стола, и в его руках оказалась коробка шоколадных конфет. Он на ходу сдернул ленточку и опустил раскрытую коробку на журнальный столик.

– Угощайся и угощай всех. Ты сегодня здесь главная.

Ленточку Широков бросил в корзину для бумаг. Надя пожалела, что ее нельзя достать из мусора и забрать домой. Она тихонько вздохнула.

Конфеты были вкусные, но угощаться никто не подходил. Все занимались рисунками, и никто не обращал внимания на автора – черноволосую девочку с аккуратными косичками, спокойно взиравшую из-под челочки на суету у редакторского стола. Широков то наклонялся над папками, то начинал широкими шагами ходить по кабинету. Внезапно он остановился перед Надей и, показав рукой на обломок барельефа на стене, подаренный ему Манолисом Глезосом, спросил:

– Кто здесь изображен?

– Не знаю, – ответила Надя.

– Вот и я не знаю, – сказал редактор и заходил по кабинету еще более широкими шагами. Его белая накрахмаленная рубашка топорщилась, укрупняя и без того крутые плечи. Главный редактор часто наклонялся над тем или другим рисунком, и галстук, слегка ослабленный, чтобы не давил, мотался на груди из стороны в сторону, как маятник. Амплитуда галстука становилась все больше и больше, пока наконец Широков резко не остановился у телефона. Он решил позвать кого-нибудь на помощь.

– Мне Красина, – услышали все и на минуту подняли головы от папок. – Лев Ильич, хорошо, что я тебя застал. Приезжай немедленно в редакцию. Есть у меня тут занятные рисунки… Одной девочки… Нет, лучше сейчас… Ждем.

А Надя тем временем разглядывала барельеф. На обломке сохранились руки старика, скорбно склоненная голова и часть торса. И Наде захотелось ответить рисунком на вопрос Широкова. Она отодвинула конфеты и ручкой, которую нашла тут же, на журнальном столике, быстро набросала на чистой стороне редакционного бланка фигуру старика, сидящего в кресле и облаченного в античные одежды, и поставила перед ним на колени провинившегося эллинского мальчика. Между мальчиком и стариком лежала разбитая коринфская ваза, и оба, каждый по-своему, переживали случившееся.

Назад Дальше