Дядя сказал, что чучело понесёт Дима. Первым порывом юноши было отказаться от предложенной роли, но он тут же смекнул, что, оставшись в стороне, не сможет пособить ворону, а так будет дёргать чучело и наклонять – во всём выдавать неестественность его движений. "Хорошо бы вообще уронить его в снег!" Но Дима знал, что на подобный саботаж не решится.
– Выше! – прошептал племяннику Николай Николаевич.
Дима длинными палками удерживал за собой чучело. Тонкие ноги болтались – можно было заподозрить подлинность человеческого шага. Витя грустно посмеивался в соседстве с таким спутником и, шутя, обращался к нему с вопросами, притворно ударял того по плечу. Тамга обнюхивала незнакомца, даже гавкала ему, однако вскоре убежала вперёд, в уже привычном направлении.
Отойдя от прогалины на два километра, охотники разобрали чучело, уложили его в мешок и оставили под лиственницей.
Как-то само, без слов, получилось, что Дима вновь пошёл с Витей. Он был этому рад, опасался, что дядя заставит его стрелять, но в то же время обижался на Николая Николаевича. Тот совсем забыл племянника. Должно быть, счёл его непригодным к охоте, да и видел, что юноша не очень-то стремится доказать обратное. Как бы то ни было, Дима пожелал дяде пустых выстрелов и заскользил вслед за Витей.
Для Артёмыча повторилось молчаливое ожидание. Всё было так же, как и в прошлый раз. Единственным разнообразием стала книга – та самая, которую нашёл Витя. Но книга оказалась на удивление скучной. "Как её Витя читал? Извращенец!" Артёмыч насилу пробирался от абзаца к абзацу, надеялся, что повествование хоть как-то его увлечёт.
"Крупные зимние облака проносились над моей головой в сторону океана, попеременно то закрывая, то открывая холодные зимние звёзды, а ветер так леденил воздух, что я, выйдя из дому, не испытывал особой охоты втягивать его в лёгкие".
– Муть какая-то, – прошептал Артёмыч и отложил книгу.
"Зачем вообще всё это? Вышел на улицу, вот тебе и мороз. Дыши на здоровье, чего писать об этом? Ну, писать – ладно. А читать? Зачем читать про зимний воздух, если можно им дышать? Тупость".
Подозревая, что ворон не будет рисковать, не прилетит в первые же минуты, охотник позволил себе поискать в тумбе книжку поинтереснее. Выбирать приходилось наугад – ни обложек, ни первых страниц у здешних томов не было. Их сюда привез Николай Николаевич, и думал он, конечно, не о чтении, а про туалетную бумагу, которая может закончиться в самый неподходящий момент. Артёмыч усмехнулся, вспомнив, что в своём селе долгие годы ходил в туалет как в библиотеку – обязательно прочитывал страницу, прежде чем смять и пустить её на важное дело. К этому его приучила мать. Хотела, чтобы сын был образованным и начитанным.
Вторая книга была такой же глупой, но по меньшей мере смешной.
"Я твоя любовница, Алео, и в этом весь мой позор; мне следовало бы скорее умереть, чем вверять такому благородному сердцу, как твоё, обладание сердцем, в котором всё уже почти угасло".
Артёмыч давился смехом до слёз. Спроси его кто-нибудь, он бы не смог объяснить своей весёлости, но, чем более напыщенными были слова, тем сложнее было сдерживать смех. Пришлось отложить книгу, а то ворон услышал бы его стоны. Охотник решил вечером повеселить Николая Николаевича цитатками. Даже заготовил шутку о том, как они без туалетной бумаги вынуждены подтираться любовными сценами.
Развлечь себя чтением не получилось. Пришлось караулить в скуке.
К двум часам о себе напомнил завтрак. Выйти наружу Артёмыч не мог, а воспользоваться ведром не захотел. Пришлось, тихо ругаясь, терпеть.
"Чёртова птица…"
Охотник предчувствовал, что и сегодня зазря просидит в засаде. "Может, подсыпать в мясо яд? – думал он и переминал в ладони патрон. – Пускай травится. Да. где ж здесь яду возьмёшь? Да и всё мясо, что ли, травить? Много чести".
В бездвижности утомились руки и спина. Хотелось бегать, колоть дрова, что угодно, лишь бы не сидеть попусту на твёрдом табурете.
Живот потяжелел, напрягался неприятными позывами. Артёмыч цокал, вздыхал, вычёсывал руки. Поглядывал на пустое ведро. Опять пробовал читать книгу, однако вскоре смял её и бросил на кровать.
Дима тем временем обедал у костра с Витей. Ему по-прежнему было неловко из-за того, что он рассказал всем о бычках в зольнике. Сейчас он понимал, что это было глупо. Ведь и ворону было бы лучше, если б в засаде продолжал сидеть именно Витя. Надеясь как-то сгладить свою вину перед охотником, Дима стал расспрашивать его о тайге, о населявших её зверях. Витя, оживившись и ни в чём не выдавая обиды, отвечал, затем рассказывал уже без всяких вопросов, по собственному желанию.
Описал, как загнанная пума ложится на спину и выставляет лапы:
– Можно подумать, она сдалась и бери её тёпленькой, но как бы не так. Пума, когда на спине, опаснее всего. Собака на неё кидается, а она ей когтями живот вспарывает. Зараз потрошит все кишки. Такую только стрелять. И то потом надо ждать, пока совсем издохнет, а при смерти и человека задерёт. Кошка. Ты знал, что у домашних котов главное оружие – удары задними лапами?
Дима качнул головой.
Витя увлечённо рассказывал о том, как скрадывать осторожную лису, как привлекать её, подражая крикам раненого зайца, как по снегу выслеживать сохатого, как по чернотропу искать соболя.
– Хорошо, если зверь глуповатый, этим можно пользоваться. Вот тарбаган.
– Кто? – не понял Дима.
– Тарбаган. Ну, суслик. То есть не суслик, а как его… Сурок! Черношапочный сурок.
– А, – кивнул Дима, всё равно не очень понимая, о ком идёт речь.
– Он пугливый, осторожный, но глупый до одури. Медведь, когда за ним охотится, так все норы разрывает, а человеку проще. Артёмыч рассказывал, он на палку вешал шапку из тарбаганьего меха. И прятался. Черношапочник выйдет из норы и смотрит. – Витя приподнял к груди руки, вытянул шею – изобразил сурка: – Чего там такое? Думает, это его сородич висит. – Витя хмыкнул. – Так и стоит. Зачарованный. Всё вглядывается в шапку. Не может понять. Глупый. И смотрит до того увлечённо, что не слышит даже, как к нему сзади подходят. Чуть ли не вплотную стреляют. – Помолчав, Витя повторил: – Да… Всё смотрит на шапку. Как в гипнозе.
Диме не понравились эти истории. Он отвёл взгляд, надеясь, что охотник замолчит и больше не будет рассказывать о промысле. Напрасно он задумал это примирение. Дима никогда не видел ни пум, ни тарбаганов, но ему было жалко их.
Выходя после обеденного привала, он опять подумал об этом удивительном противоречии: Витя, Артёмыч, Николай Николаевич так хорошо знали природу, повадки животных, но без сожалений убивали всех, кто встречался им на пути.
"Наверное, они тоже по-своему любят природу. Но любят для себя – как машину или дом. Сама по себе природа их не интересует, для них она – чудесный интерьер. Ну или не интерьер; может, слово не самое удачное. Оформление мира вокруг. Им нравится, когда мир оформлен в горы, деревья, птиц, животных. Им приятно гулять по такому миру. Не более того. Главным для них остаётся человек. Горы они любят – как стены, деревья – как шкафы, зверей – как вазы, украшения, статуэтки. Считают их красивыми. Любуются. А при необходимости используют. Сдирают мех, выщипывают перья, режут на куски мясо.
Наверное, они так же и других людей любят – как красивый или просто удобный интерьер для своей жизни. Для них люди – заводные машинки, вызывающие эмоции, развлекающие болтовнёй. Если машинка сломалась, её всегда можно заменить другой. Вот и вся любовь.
Так и живут – интерьеры друг для друга".
Увлечённый такими мыслями, Дима порядочно отстал от Вити. Пришлось ускориться. Но мысли не успокаивались – словно ручей, давно искавший путь в сухую долину, наконец одолел непокорный кряж и весело пролился в заросшее русло; теперь его ничто не могло укротить. Дима опять замедлил ход. Решил, что рано или поздно нагонит охотника, ведь тому нужно было иногда устанавливать капканы. В спокойном шаге думалось просторнее.
"Дядя Коля прав. Мама любит животных. Жалеет бездомных кошек, собак, своих мышей. Но при этом носит шубу из соболиного меха, ест свинину и говядину. Откуда это противоречие? Как его объяснить?
Неужели и мама любит природу для себя? Но тут уж дело не в интерьере, а в чём-то более сложном.
Она любит животных, потому что они напоминают человека. Обнимает котят, как ребёнка или игрушку. Даже целует их. Но, конечно, никогда не подумает любить их по-животному: нюхать им под хвостом, вылизывать холку. Воспринимает жизнь как комикс, пародию на жизнь человеческую, поэтому умиляется. Видит щенка беззащитным ребёнком, поэтому оберегает.
А вот с щитомордником так не получится, вот его и не жалко. Кого не очеловечила, того не любит. Точнее даже – относится к ним, как на самом деле относится к животным.
Кто бы придумал написать сказку про таракана, гадюку и… глиста?! Нет. Про муравья, удава и дождевого червя – это пожалуйста. Их очеловечили, они нравятся. "У него нога, а ему домой" – это интересно. А какой-нибудь щитомордник – бездушная и глупая тварь. Он тоже живой, но не такой милый и забавный. Мама думает, что любит животных, а на деле любит в них всё то, что ей напоминает о человеке. Потому что по-настоящему человек любит только себя и восхищается только собой. А если восхищается чем-то другим – например, законами физики, так это на самом деле он восхищается тем, что ему хватило ума этот закон сформулировать и оценить. Он восхищается собой, якобы восхищающимся чем-то другим. Во как закрутил!"
Дима усмехнулся и с сомнением посмотрел вперёд, на Витину лыжню. С подобными мыслями можно было потерять путик и забрести в такую чащу, из которой до вечера не выберешься.
"Значит, ничего удивительного в том, что мама с удовольствием ест куриные бёдрышки, а потом переживает, когда в мультике у цыплят убивают маму и они плачут над её трупиком, пищат от голода и страха. Ест она простую курицу. Всё как говорил Артёмыч – победитель съедает побеждённого. Мы победили в природе и теперь едим своих рабов: свиней, коров, куриц. А плачет о человеке – о его страданиях, которые видит в животных. Мда."
Дима с грустью качнул головой. Он начал уставать от неожиданного потока мыслей. Первоначальная радость сменилась тяжестью и какой-то пронизывающей, прежде незнакомой грустью.
"А те, кто не любит людей и живёт с собачками и кошками, на самом деле, так же как и все, любит только человека – тоскует о нём, тоскует о здоровом общении, потому что сам в чём-то сломался, разучился полноценно быть человеком. Ну или разочаровался в тех, кто его окружает, и по слабости прячется в своём театре, где на каждую собачку повесил маску человека, точнее – его упрощённой копии. Ведь не лает же он с ними, а разговаривает, общается как с человеком и больше всего умиляется, если собаке или попугаю удаётся сказать что-то понятное, похожее на человеческую речь…
А я? Я люблю животных? И если люблю, то какой любовью?"
На это Дима уже не мог ответить. Он слишком утомился. Мысли стали уныло повторять друг друга, уносили прочь, к путаным воспоминаниям, и наконец затихли. Нужно было догонять Витю.
В зимовье Дима опять возвратился не в духе, впрочем, там его ждала радостная новость – ворон не прилетел. Артёмыч, как и Витя, потерял два промысловых дня. Чучело не помогло. Охотники опять остались в дураках.
Глава одиннадцатая
Находиться в зимовье было неприятно. Дима брезгливо поглядывал на шкурки соболей, на ружья, на очищенные и подготовленные для завтрашней охоты капканы. С не меньшей брезгливостью смотрел на самих охотников.
Удивлённо вспоминал, с какой радостью приехал сюда две недели назад. Никогда прежде он не испытывал столь стремительных и неожиданных перемен в своих чувствах. Пожалуй, слишком стремительных. Дима устал. Эта усталость была для него новой. Она крылась не в ногах, не в руках или спине. Она не была физической. "Разве так бывает?"
Зимовье стало для юноши коконом, из которого он должен был вернуться бабочкой – перевоплощённым человеком. По меньшей мере, так казалось ему самому. Он ещё не знал, какие мысли ждут его в новом мире, но с ужасом представлял, что всего этого могло не произойти, если б он заболел, если б мама была более настойчивой, если б дядя не решился взять его в тайгу…
Преображение далось нелегко, заставило страдать, но Дима был согласен страдать ещё больше, только бы преобразиться до конца, без остатка – до того вольно, просторно ему было на пороге нового мира.
Вчера он хотел бы по щелчку, в одно мгновение вернуться домой, но теперь настроился жить среди охотников до последнего дня их промысла. Его увлекла идея о скрытом противостоянии. Нужно было по мелочам пакостить дяде. Это могло спасти жизнь соболю или белке. Юноша улыбнулся, чувствуя восторг от такой идеи.
Охотники были раздосадованы хитростью ворона и на Диму не обращали внимания. Он этим воспользовался. Первым делом подкинул в печку дров – вместе с полешками бросил запечатанную пачку сигарет. "Чтоб у Вити в самом деле завяли уши". Рассудил, что, оставшись без сигарет, охотник в последние дни будет на взводе, раздражённый, а значит, капканы будет ставить не так бережно. "Завтра ещё одну сожгу". Сердце колотилось так сильно, что перед глазами прошла красноватая поволока. Что бы сделали охотники, заметив такую диверсию? Дышать приходилось ртом – долго и глубоко. Дима чувствовал себя партизаном в тылу врага.
Полежав на раскладушке, успокоился. Едва сдерживал смех – до того глупой, ребяческой была выходка с сожжёнными сигаретами. Но останавливать начатую игру не хотелось.
Вызвался сходить за снегом для чая. Вернувшись в дом, бросил по снежку в торбасы Артёмыча. "Завтра задержится – будет их сушить. А может, не заметит и пойдёт с мокрыми носками. Простынет и до конца промысла проваляется с температурой".
Последней жертвой стал дядя. Дима, как и планировал, накрошил кухту ему в ружьё. "Сейчас растает, а завтра заледенеет. Глядишь, в нужный момент ружьё даст осечку".
Что делать с Тамгой, Дима не знал. Можно было бы дать ей слабительное, но где ж его возьмёшь в лесу? Задумал подсыпать лайке щепотку толчёного стекла – примешать его к гречневой каше, но испугался таких мыслей, понял, что вовсе убьёт Тамгу. С ужасом осознал, что в своей игре может зайти слишком далеко, и с продолжением саботажа решил повременить.
– Что теперь? – после ужина спросил Артёмыч.
Он ходил по дому – от кровати к окну и обратно.
Тянул руки, разминал ноги. Был доволен, что наконец можно шуметь и говорить в голос.
– Считать он всё-таки не считает.
– Считает, – промолвил Николай Николаевич.
– И как тогда…
– А вот так. Считает получше тебя. Но чучелу не поверил. Понял, что это не человек. Потому что держать надо было нормально, а не дёргать как мочалку. – Дядя зло покосился на Диму.
– Бред, – отмахнулся Артёмыч. – Много чести, знаешь. И считать он у тебя умеет, и чучело от человека отличает. И гадит, небось, фигурно – цитатами из Пушкина.
– Дался вам этот Пушкин, – вздохнул Витя.
– Чья бы корова мычала, – хмыкнул Артёмыч. – Видал я твою бредятину. – Охотник помахал обрывком книги.
– Сам ты бредятина. Не понимаешь.
– Хватит! – Николай Николаевич хлопнул ладонью по столу. – Раскудахтались.
Охотники затихли. Артёмыч тайком показал Вите язык. Витя, скривив губы, почесал пальцем висок.
Николай Николаевич, подковырнув ногтем столешницу, вздохнул и промолвил:
– Есть у меня другая идея.
– Теперь Тамгу в засаде оставим? – хмыкнул Артёмыч.
– А может, вообще оставить его в покое? – спросил Дима. Он удивился тому, что сказал это спокойно, без волнения.
В печке тихо пыхтели еловые дрова. Красные отсветы проливались на пол, ложились неровными полосами на старые, потемневшие доски. Бревенчатые стены чернели глубокими запыленными щелями. На потолке едва виднелся стальной крюк – должно быть, раньше к нему крепили светильник. "Почему сейчас не крепят?" – отчего-то подумал юноша, и эта краткая, неуместная мысль вмиг разрушила его спокойствие – словно муха, влетевшая в основание карточного домика. Никогда прежде Дима не позволял себе спорить с дядей.
– Чего? – нахмурился Николай Николаевич.
– Оставить его в покое.
– Кого?
– Ворона.
– Это с какой такой стати?
Дима пожал плечами:
– Он показал, что умный. Значит, заслужил жизнь, разве нет? – Юноша давил ладонями коленки. В волнении приходилось чаще глотать.
– Он заслужил только одно – почётные похороны.
– Ведь мясо уже можно снять. И всё. Он больше не прилетит.
– Самый умный, что ли?
– Не меня ворон в дураках оставил, – огрызнулся Дима и тут же испугался этих слов. Ему стало мерзко от своего страха.
– Чё ты сказал? – дядя сжал кулаки.
Артёмыч присвистнул, подмигнул Вите и, надеясь как-то замять начинавшийся конфликт, сказал Диме:
– Не всё так просто. Мясо снимем, он в следующий раз прилетит. Вороны, знаешь, долго живут.
– Не лезь, – отмахнулся Николай Николаевич. – Ты чего скулить-то стал? – Он посмотрел на племянника. – Сидел себе и сиди. Не твоё дело, не лезь.
– Раз дело не моё, значит, помогать больше не буду. – Дима говорил тихо, чтобы сдержать дрожь.
– Что?
– Помогать с вороном не буду. Сами ловите.
– Помогать? – без улыбки хохотнул дядя.
С каждым словом он становился выше, сильнее. Дима весь сжался. Но заставлял себя смотреть прямо в глаза Николаю Николаевичу.
– Да от тебя помощи, как от говна в дождливую погоду.
– Ладно тебе, – опять вмешался Артёмыч.
– Не лезь!
Витя будто и не слышал разговора. Бережно чистил ногти щепкой. Собранную грязь катышками отбрасывал на пол.
В доме было слишком жарко. Диме хотелось выбежать наружу, распахнуть себя навстречу зимней вьюге, выстудить из себя все тревоги.
– Выпороть бы тебя как следует. Выбить городскую дурь. Может, научишься нормально говорить.
– Ты мне не отец. Я и сам могу…
– Хрен с маслом ты можешь! Думаешь, я не видел, как ты. ружьё нарочно отвёл? Жалко стало, да? И ты мне не сын. С таким сыном только повеситься. От таких, как ты, с твоим нытьём, все эти педики получаются. Думаешь, я не видел, как ты на соболя? А? Бабьими глазами смотрел! "Он живой, он живой". – Охотник визгливо изобразил голос племянника. – На охоту он приехал. Умник.
– Оставьте ворона в покое. – Дима встал с раскладушки. Он уже не мог, да и не хотел сдерживать дрожь.
– Сядь, – спокойно ответил Николай Николаевич.
– Оставьте, – громче повторил Дима. Его трясло.
– Сядь, говорят!
– Оставьте! – закричал Дима. Из глаз потекли слёзы.
– Сдурел орать, что ли?!
Николай Николаевич резко встал, табурет за ним отклонился и – грохнулся навзничь.
– Оставь! – глаза застило мутной, красной плёнкой.
Слёзы никак не останавливались. Дима уже не видел ни Артёмыча, ни Витю.
– Тьфу, заладил. Дебил, что ли?
– Оставь! – Дима кричал до боли в горле. Хотелось криком вывернуться наизнанку. Выпотрошить, обкорнать, оскопить, выскрести себя самого. В приступе нестерпимого зуда, ненависти он задёргался на месте и только кричал: – Оставь!
– Не ори!