Я просто не знал, что о нем думать, и даже однажды заговорил об этом с мамой. С Мареком она была знакома и не раз с ним беседовала. Наверное, зря я завел с ней разговор на эту тему, но откуда мне было знать, что мама вдруг объявит:
- Это очень мужественный мальчик…
Слово "мужественный" просто взбесило меня.
- С чего бы это - мужественный? Лопух, каких свет не видывал, а ты - "мужественный"! Может, ты хотела сказать "добрый", "услужливый"?
Мама на минуту задумалась.
- Я назвала его мужественным потому, что именно таким я его считаю. Ты что, не понимаешь значения этого слова? Мужественный означает… человек с твердым характером. Понимаешь?
- Нет! - резко возразил я. - Не понимаю… И вообще Марек Ковальский меня не интересует.
- Все дело в том, что ты ему завидуешь. Сам прекрасно знаешь истинную себе цену и, видимо, завидуешь Мареку… Ты, Яцек, спросил - вот я тебе и ответила. И не злись, пожалуйста.
Тогда я еще подумал, что вот впервые мама попала пальцем в небо, - сказанное ею выглядело полной бессмыслицей. А Марека Ковальского я с того дня и вовсе перестал замечать. По крайней мере, мне тогда так казалось.
Знаете, ребята, может, и глупо признаваться в этом именно здесь, у харцерского костра, но не стану кривить душой и скажу откровенно, что я не очень-то уж и стремился вступать в харцеры. У меня и без того дел было невпроворот: пришел май, а мне еще нужно было исправить несколько троек.
А записался я потому, что Ирка уговорила. Она числилась в помощниках вожатого, а в нашем классе вообще не было отряда. Вот Ирке и нужно было во что бы то ни стало создать его. Я только удостоверился сначала, что Винклер перестал уже быть нашим вожатым, так как побаивался, что до него дошли пущенные мною о нем сплетни, - в этом случае мне совсем не улыбалось попасть к нему в руки. Но Винклера не переизбрали, и вожатым у нас стал совсем взрослый парень из какого-то техникума. Вот я и подал заявление о приеме.
Была, правда, еще одна причина: мне стало известно, что в отряд вступил Марек. Сделать это ему вроде бы посоветовал завуч. Я никак не мог взять в толк, с чего бы это завуч втягивал Марека в харцеры, но, как видно, зачем-то ему это было нужно. А если уж Марек записался, то мне отставать от него было бы просто смешно.
Сколотили мы таким образом классный отряд, а командиром его выбрали Крысека Фурдалю. Я сам предложил его кандидатуру, чтобы повеселее было. Вот мы и веселились вовсю, главным образом за счет Ковальского. Так пролетели май и июнь, окончили мы седьмой класс и всем отрядом отправились в лагерь. Было там, собственно, два лагеря - наш и девчоночий, расположенный по соседству. Начальником стал наш командир дружины - школьный врач. Здесь все обращались к нему "друг доктор".
Начальником он оказался довольно строгим, в лагере это было намного заметнее, чем в школе. Первому досталось нашему вожатому. Мы все знали, что вожатый любит крепкое словцо. Не то чтобы он часто себе это позволял, но иногда вставить крепкое словечко любил. Нас это нисколько не задевало, а вот начальнику не понравилось. Он сделал вожатому замечание - раз, другой, и кончилось все тем, что вожатому пришлось дать торжественное обещание впредь воздерживаться от подобных словечек, а если уж совсем невмоготу, то ему разрешалось говорить в таких случаях "печки-лавочки", все остальное - под строжайшим запретом. В результате выражение это привязалось ко всем харцерам нашего отряда.
В лагере Марек Ковальский был еще более молчаливым, чем в классе. Каждый день он писал письма, но ответ получил один-единственный раз. Обрадовался он этому письму так, что трудно было этого не заметить, хотя, по своему обыкновению, он и словечком не обмолвился. Он уже давно меня не интересовал, да и что мне было до его дел! Но это полученное им письмо весьма заинтриговало меня. Тем более что Марек не только сразу же прочел его, но и потом несколько раз перечитывал.
Не знаю, что на меня тогда нашло, но это письмо просто не давало мне покоя. И я опять принялся за старое. В лагере всегда найдутся удобные случаи для розыгрышей. А на этот раз я их специально выискивал. Проделывал я все так, что ко мне и придраться нельзя было, потому что со стороны все выглядело вполне невинно. Марек же даже не пытался сопротивляться.
Как-то после обеда меня остановил вожатый:
- Вот что, Яцек, печки-лавочки!.. Ты, случайно, не того… Ну, как бы это сказать, печки-лавочки…
В конце концов он так ничего и не сказал. Махнул только разочарованно рукой и пошел. При этом присутствовала Ирка - она как раз пришла в наш лагерь по какому-то делу. Я расхохотался и говорю ей:
- Видала, какой красноречивый: "печки-лавочки"! Начнет и не знает, как кончить. А может, это он перед тобой засмущался?
А Ирка вдруг, к моему удивлению, не засмеялась в ответ, а очень серьезно объявила:
- Знаешь, Яцек, а жаль все-таки, что ты попал именно в наш класс. Жаль, что именно с тобой я подружилась… Эх, Яцек!..
Я молча пожал плечами и спокойно отправился в свою палатку. Очень нужно мне еще и ее замечания выслушивать! "Она, видите ли, жалеет! Я, может быть, тоже жалею, - обиженно думал я. - Пусть себе идет, не побегу за нею. Раньше, может, и побежал бы, но теперь - ни за что! Все только и знают, что цепляются!"
И в конце концов я совершил это. Мысль об этом не давала мне покоя два дня, и наконец я решился…
Отряд наш как раз дежурил по кухне, ребята пошли к реке по воду, а я вызвался поддерживать огонь в печи. Подбросив побольше дров, я побежал к нашей палатке. Я так спешил, что распотрошил весь рюкзак Марека Ковальского, пока на самом дне его не обнаружил письмо. И тут же принялся читать его.
Письмо было от моей мамы. И предостерегала она в нем Марека от… меня! Да, да, именно так! Обо мне самом была, правда, одна фраза, и то под самый конец, но написана она была ею, моей мамой. Никогда - ни до, ни после этого момента - я не получал такой неожиданной и такой болезненной пощечины. В глазах моих потемнело, лицо пылало, а в горле я ощущал как бы ледяную сосульку, которая никак не хотела таять и душила меня так, что невозможно было выдержать.
Мама сообщала Мареку о состоянии здоровья его матери, которая, как я только тогда понял, уже давно страдает психическим заболеванием и которую перед самым нашим отъездом в лагерь поместили в клинику. Из письма было понятно, что Марек почти год ухаживал за больной. Почти целый год! И при этом никто, даже соседи, ни о чем не догадывался. Все продолжалось до тех пор, пока Марек не доверился моей маме. Произошло это, по-видимому, в один из тех дней, когда он относил к нам мой портфель. С психиатрической клиникой помогали ему моя мама, завуч и кое-кто из тех, кого мама сочла возможным посвятить в тайну Марека. Поэтому-то Марека и устроили в этот харцерский лагерь, даже заплатили за его пребывание в нем.
И вот моя мама предупреждала Марека, чтобы он и впредь не говорил ни словечка обо всем этом именно мне. Потому что она не может за меня ручаться, не может и, к сожалению, опасается, что у Марека могут начаться неприятности в лагере, если ребята узнают, что его мать забрали в клинику.
Я, наверное, долго простоял так в нашей палатке с этим письмом в руках. Даже не заметил, как вбежали ребята, разыскивавшие меня по всему лагерю. Дело в том, что огонь в печке угас, и это не настроило их в мою пользу.
Марек мгновенно сообразил, что произошло. Он увидел свой рюкзак, разбросанные вещи, письмо в моей руке. Подойдя ко мне вплотную, он дважды - я это помню очень отчетливо - произнес мое имя:
- Яцек… Яцек!
А когда я поднял голову и посмотрел на него, он ударил меня в лицо. Боли на этот раз я совсем не почувствовал - для меня это было как бы пустой формальностью. Сдачи я не дал. Заметил только удивление в глазах окружавших нас ребят, да и в его собственных. Марек вырвал у меня из рук письмо, и я без единого слова вышел из палатки.
Брел я неизвестно куда. Так прошатался я по лесу, может, час, а может, и три часа. Когда же стемнело и я оказался в палатке начальника лагеря, то уже отлично понимал, зачем я сюда пришел. Начальник был один и при виде меня перестал что-то писать. Он жестом пригласил меня сесть и выжидающе поглядел на меня. Садиться я не стал.
- Я свинья. Короче говоря, именно так обстоит дело, и пришел я сюда затем, чтобы именно это и сказать вам. Ничего другого.
Наступила короткая пауза, а потом я услышал голос начальника:
- Можно задать тебе вопрос?
- Нет. Потому что ни на какие вопросы отвечать я не буду. Прошу просто выгнать меня, отослать из лагеря. И вычеркнуть из списков харцеров. Если нужно, я сейчас же сдам харцерский крест. Сдать?
На этот раз он молчал довольно долго, как бы опасаясь сказать что-то такое, о чем потом ему придется сожалеть. Я отрешенно ждал. По крайней мере, мне тогда казалось, что я сохраняю спокойствие.
- Нет! Ты останешься в лагере… - решил он наконец. - И я верю, что и в харцерстве ты останешься!
- Не могу я теперь… Просто не могу…
- Вот и ошибаешься. Теперь можешь оставаться. Потому что я считаю, что именно теперь ты начал кое-что понимать - кое-что важное… Возможно, как раз то, что важнее всего, ведь так? Ты увидел себя со стороны, Яцек, и только благодаря этому получил шанс.
Так-то вот, печки-лавочки… Так все это произошло, ребята, так было на самом деле, и так обстоят дела. Я вроде бы и понимаю, что о подобных вещах не принято говорить у костра. У харцерских костров обычно говорят о вещах достойных, хороших. О тушении пожаров, о боевых эпизодах или, например, о ком-то, кто пошел за доктором, пошел и не дошел… или, наоборот, дошел - я уж и сам запутался…
Я тоже собирался рассказать о чем-нибудь героическом, но не получилось. Мне хотелось рассказать о лучшем из всех, каких я только знал, харцерах, о Мареке Ковальском. Но сейчас я понимаю, что говорил совсем не о нем. Жаль, потому что помню я его так, будто он стоит у меня перед глазами, и потому что только теперь я понимаю, что лучшего друга, чем Марек, у меня никогда не было.
Костер погасает… Подбросьте-ка, кто-нибудь, свежую ветку, пусть даст побольше дыма, потому что комары в этой околице здоровые, как собаки, - до кости прокусывают, хотя и не лают. В конце концов, не я выбирал это место под лагерь, а районное начальство. Так ведь?
Да, не очень-то ладно получилось у меня с этой сегодняшней беседой у костра. Да и вам она наверняка не понравилась. Но что поделаешь? Не очень легко говорить о себе. Такие вот печки-лавочки… Ну, на сегодня, по-видимому, все…
ГИТАРА
Перевод С. Тонконоговой
Было около четырех пополудни, и Котлярек решил, что уже достаточно стемнело.
- Начинаем! - крикнул он. - Репетируем свет! Осветители, к прожекторам!
- Ишь раскомандовался, - недовольно буркнул Витек Окуньский Росяку, но сам послушно встал со стула. - "Осветители"… И где он слов таких набрался?
Росяк скривился, но тоже встал. А Сосновская сказала:
- Счастье, что это последняя репетиция. Еще одна такая неделя, и, видит бог, Котлярек возомнил бы себя великим режиссером.
- Что вы к нему прицепились! - встал на защиту Котлярека Доманский. - У него хорошо получается, парень увлекся. Да и тетка у него на телевидении, может, он у нее и выучился.
- Тетка? - удивилась Сосновская. - Впервые слышу! А кем она там?
- Небось в буфете работает, - сказал Павула, и все засмеялись.
- Что там у вас? Чего гогочете? - спросил с середины зала Котлярек.
- Жизнь веселая, вот и смешно! А тебе разве нет? - крикнул кто-то.
- Весело ему! Посмотрим, как будешь смеяться, если представление провалится… Что там с этими прожекторами? Окуньский, погаси верхний свет! Росяк, ты уже на балконе? Включи прожектор.
В мгновение ока гимнастический зал преобразился. Словно растворились в темноте шведские стенки, исчезли грязные от ударов мячом пятна на стенах, уродливые сетки на окнах. Большой зал сжался внезапно до размеров маленького светлого круга на полу между сценой и первыми рядами. Росяк выждал минуту и перевел прожектор. Круг света медленно вполз на занавес.
- Галина! Никуда не годится! Ты уже должна стоять перед занавесом! - нервничал Котлярек. - Ведь он для того и держал свет на полу, чтобы не видно было, как ты с этими одеялами возишься. Ты должна выйти на сцену так, чтобы зал этого не заметил. А потом Росяк осветит тебя, и ты начнешь. Ну-ка еще!
На этот раз Сосновская вышла на сцену как положено. Когда на нее навели прожектор, она поклонилась вправо, влево и громко сказала:
- А теперь, дорогие гости, сюрприз! Я не вижу зала…
- Это еще что такое - "я не вижу зала"! - рявкнул Котлярек, заглушая общий хохот. - Что ты плетешь?
- Ну, не вижу зала, свет меня слепит, - оправдывалась Сосновская. - Как же говорить, если я никого не вижу?
- А тебе никого и не нужно видеть! Главное, чтоб тебя видели! Слушай, не зли меня… Дело-то пустячное - перерыв объявить! Выйди-ка еще раз.
Теперь пошло лучше.
- Вас ждет сюрприз, дорогие гости, - говорила Сосновская. - Вы думаете, сейчас будет перерыв, правда? Нет! В ожидании второго действия вы услышите бренчанье…
- Звучание! - громко поправил ее Котлярек. - Повтори!
- …услышите звучание гитары! И песню нашей дружины - "Балладу о харцерской дружбе".
Сосновская сделала маленькую паузу и нараспев стала декламировать:
Послушайте эту песню,
Послушайте, коль хотите…
Ведь слова ее простые
Всем известны.Дятел пел их соловью,
Я тебе их пропою,
И затянем вместе все мы
Под гитару…
- Очень хорошо, Галя, - похвалил ее Котлярек. - Ты говоришь только первый куплет песни, потом голос твой затихает… И в этот момент гаснет прожектор. Полный мрак. И тут тебя сменяет Магда Новицкая. Несколько аккордов гитары, вспыхивает прожектор на балконе, и Магда начинает петь. Здорово, а? - Котлярек с торжеством обвел всех взглядом и сам себе ответил: - Очень здорово! Это произведет впечатление!
- Самое большое впечатление произведет то, что я объявлю, а никто не запоет! - сказала Сосновская, сходя в зрительный зал. - Магды-то все нет… А ей уж давно пора быть!
- А если она вообще не придет? - заметил кто-то у стены. - Что тогда?
- Вдруг она забыла? И в школе ее не было - ни вчера, ни сегодня… Ну? Ты не подумал об этом? - Доманский так взглянул на Котлярека, будто сам был режиссером, а тот его ассистентом.
Котлярек громко рассмеялся:
- Чтобы Магда забыла? О спектакле? Ты что, шутишь? Да она ради выступления сто километров пешком пройти готова! Забыла… Магды что ли не знаешь?
- Точно! - поддержал его Павула. - Для Новицкой петь под гитару то же, что для меня футбольный матч "Полонии" с "Легией". Святое дело.
- Но в школе-то ее не было, может, все же… случилось что-то? - упирался Доманский. - Вообще-то надо было кому-то еще вчера домой к ней сбегать, узнать, почему она в школу не пришла, ну и прочее.
- Кому-то надо было! Сам бы и пошел, - возмутилась Сосновская.
- А мне-то что? Я просто так говорю… Я здесь занавесом ведаю. Остальное дело не мое!
- А чье же?
- Не знаю. В конце концов, есть у нас председатель совета дружины, пусть у него голова и болит.
- А он, между прочим, тоже опаздывает, - насмешливо заметил кто-то.
- Генек на мотоцикле за гримом помчался, - возразил Павула. - Ты же знаешь, зачем треплешь зря?
- Я одно знаю: Котлярек - вожатый, Котлярек - режиссер, у Котлярека ума палата и тетка на телевидении, пусть он всем и занимается, - заключил Окуньский под дружный хохот.
"Вот он, самый удобный момент, - подумал Росяк. Они говорили громко, и он на балконе слышал каждое слово. - Сейчас скажу им, что Новицкая прийти не сможет, и все разъяснится. А может, сперва Витеку сказать? Пусть лучше он замену предложит".
Росяк оглядел зал, отыскал глазами Окуньского, но позвать его не успел.
- Теперь прогоним второе действие! - решил Котлярек. - Актеры, приготовиться! Окуньский, гаси верхний свет!
Репетиция продолжалась. Те, кто не принимал в ней участия, вышли в коридор. Вообще-то они вполне могли бы прийти к началу представления, но Котлярек настоял, чтобы вся дружина уже к трем часам собралась в школе, и, разумеется, в форме.
- Ведь спектакль ставит вся дружина, - объяснил он председателю. - Значит, по времени все должны быть одинаково заняты в нем. Ты согласен?
Председатель уступил, хотя налицо было явное преувеличение. Какой-нибудь Сикора, к примеру, отвечавший за раздевалку для учителей и почетных гостей, или Пустецкий, у которого был ключ от комнаты, служившей костюмерной, принимали участие во всех репетициях наравне с Витвицкой, исполнительницей главной роли, и Котляреком - режиссером спектакля. А может, все же был в этом какой-то смысл? Присутствуя на репетициях, все ребята невольно выучили роли. И в случае необходимости почти любого актера можно было заменить.
Административная группа - так красиво назвал председатель дружины гардеробщиков и распорядителей, чтобы им не обидно было, - расселась на ступеньках.
Сикора вынул из кармана несколько ирисок, пересчитал их и угостил своих гардеробщиков - распорядителям уже не хватило.
- Ешь, рабочий класс! - сказал он. - Ну, видите, как вам с начальством подфартило? Попробуйте мне потерять шляпу или шарф председателя родительского комитета - голову оторву… Ага! Зоська, иголки есть? Нитки?
- Ты уже два раза спрашивал.
- Ничего, можно и в третий раз ответить, когда начальство спрашивает! Возьми-ка еще ириску, у меня в кармане завалялась.
Все знали, что в другом кармане у Сикоры с пяток ирисок припрятано для Зоськи, но никто словом не обмолвился. А чего? Влюбленные, их право - пусть себе едят ириски. В самом деле, Котляреку, что ли, Сикора должен конфеты покупать?
- А знаете, - сказала вдруг Зоська, - нельзя все же отправлять людей в туристические поездки за границу.
- Почему это? Что тебе вдруг на ум взбрело?
- Да потому, что мне не пришлось бы сегодня дежурить здесь с иголками и нитками, если бы нашему председателю дружины в одном театре в Будапеште не пришили бы вешалку к пальто.
- Не переживай, в Польше тоже пришивают, - утешил Зоську Окуньский, он тоже вышел из зала и присоединился к ним.
У Витека Окуньского была в спектакле очень несложная роль. В его обязанности входило гасить и зажигать верхний свет, а также обслуживать боковой прожектор. Это был неподвижный прожектор. Включишь его разок - и он в течение всего действия освещает сцену. А когда занавес опускается, гасишь его. И конец. В общей сложности Окуньский должен был примерно раз десять щелкнуть выключателем. Работка, прямо скажем, не пыльная, но ответственная! К тому же на случай, если в школе перегорят пробки, Окуньский носил в кармане три запасных. Вот и все.
Другое дело второй осветитель, Росяк. Он обслуживал укрепленный на балконе подвижный прожектор.