Родники - Нина Емельянова 7 стр.


Он с удовольствием проводил рукою по гладкому, хорошо пахнущему дереву, и я за ним вела свою руку по шелковистой поверхности. Отец легко мог отпилить мне от этой доски кубик, палочку, сделать скамеечку или волчок. Иногда он давал мне кисть и разрешал покрасить сделанную им скамеечку. И, радуясь, что мне доверяется серьезная работа, я водила кистью с великим старанием.

Не раз я слышала в корпусе, где жили фабричные, как кто-нибудь играл на гитаре, на гармонике, но гораздо лучше их играл на скрипке мои отец. Когда я слушала его, передо мной сами собой появлялись разные картины.

В руках отца чудеса происходили каждый день, и одним из чудес была пересадка цветов весною. На окнах у нас стояло много цветов в глиняных горшках: моя мать очень их любила.

Отец приносил в кухню хорошей, чёрной земли, светлого рассыпчатого песку и, подстелив рогожу, насыпал всё это горками на полу. Сюда же он выносил из комнаты цветы, которым стало тесно в их горшках.

Он брал растение одной рукой как-то особенно аккуратно за стебель около самого корня, поднимал над полом и легонько ударял молотком по горшку. Разбитые черепки отваливались, и в руке у отца оказывался "куличик", какие я делала из сырого песка, только он весь был оплетён жёсткими на ощупь белыми корнями. Это была точная форма горшка.

Отец обминал куличик обеими руками, постукивал им по полу, и старая земля отваливалась.

- Вот как тесно было корням, - говорил он, - смотри, как переплелись! Вот мы их сейчас распутаем немножко.

Он отгибал корни, а некоторые из них подрезал и отбрасывал.

- Ну, теперь берись за работу. Ставь сюда на пол новый горшок. Положи маленький черепок на отверстие в донышке: это чтобы земля не высыпалась. Теперь давай две горсточки песка.

Он опускал растение с освобождёнными корнями в новый большой горшок, где корням было совсем свободно, а я засыпала корни свежей землёй, придавливая слегка пальцами.

- Ну вот и хорошо. Молодчика! - говорил он. - Девочка - первый сорт!

Слышать это было очень приятно, как и видеть растение в новом горшке. Блестящие листья ожившего цветка свободно размещались над лилово-чёрной землёй, и это освобождение бедного, стиснутого растения радовало нас обоих.

Маленькие растеньица отец пропускал между указательным и средним пальцами, перевёртывал плошку на ладонь, и горшок снимался сверху, как колпачок. Это уж был просто фокус.

- Фокус-покус! - говорил он.

По вечерам отец подходил к столу, зажигал керосиновую лампу под четырёхугольным абажуром - она называлась "конторская" - и придвигал к себе счёты и тоже "конторские" книги. Они были длинные, толстые, испещрённые столбиками цифр. Засыпая, я каждый вечер видела освещенное огнём лампы склонённое над столом его лицо.

Нет, никогда не сидели праздно за столом отец и мать, всегда они оба делали какую-нибудь работу, ничего не приходило к нам в дом без их труда.

Только в самом раннем детстве я думала, что одна загадочная вещь всё-таки появляется сама. Праздники я узнавала по тому, что накануне мама убирала комнату тщательнее, чем всегда, и с вечера ставила тесто в большой жёлтой макитре. Я очень любила смотреть, как она это делает.

Засучив рукава и подвязав передник, мать доставала пакет с мукой, банки с солью и сахаром, дрожжи, несколько яиц, наливала тёплую воду в большую глиняную макитру, подсыпала туда все по порядку и вымешивала узкой деревянной весёлкой. Потом она накрывала макитру чистым полотенцем, снимала передник и уходила из кухни, говоря: "Пойдём, тебе пора спать".

Но я догадывалась, что, когда я засну, мама выйдет в кухню и, как делала в сказке Василиса Прекрасная, сложит всё приготовленное в печку. Потом она вернётся в комнату, отколет шпильки, заплетёт потуже длинную свою косу и спокойно ляжет спать. Наутро она встанет весёлая, чистая, быстрая, откинет моё одеяло и скажет: "А ну, вставай, посмотри-ка, что там появилось у нас!"

И на столе в кухне будет стоять необыкновенный, высокий душистый хлеб с красивыми украшениями - городками - наверху. Это принесут маме, как приносили Василисе Прекрасной, по её приказанию, хлеб, какой она едала у своего батюшки. Об этом рассказывалось в сказке. Вот появление этого замечательного хлеба и казалось загадочным.

Однажды перед днём моего рождения я проснулась ночью. Что-то разбудило меня. У противоположной стены на большой кровати спал отец, а матери около него не было. В кухне слышались её шаги: наверно, сейчас она как раз высыпает в печку всё приготовленное! Я потихоньку слезла с кровати, подошла к двери в кухню и открыла её.

В русской печке, которую редко топили, ярко горел огонь. У стола перед посиневшим на рассвете окном стояла мать и неловко раскатывала мягкое тесто. Руки её так и мелькали над столом. Увидев меня на пороге, она обернулась ко мне, спросила, улыбаясь: "Что же ты не спишь?" - и, вытянув длинную полосу теста, быстро свила её жгутом и положила на стол красивый крендель.

- Это ты сама делаешь? - спросила я. - А я думала…

- Что же ты думала?

Не зная, как ответить, я спросила ещё:

- А почему ты ночью встаёшь?

- Во-первых, сейчас уже утро, - ответила мама, - а встала я рано потому, что днём мне будет некогда.

И в самом деле, днём ей всегда бывало некогда: в будни она шила, готовила, убирала комнату, а в праздник приходил кто-нибудь из тех людей, которых я помню с детства.

В ту ночь мама посадила меня в кухне на сундуке и накинула мне на плечи свой большой платок. И хотя я ясно видела, что мягкое, пышное тесто подхватывают, выкатывают и разрезают ловкие мамины руки, что это её голова с большой русой косой наклоняется над столом, мне она всё-таки казалась Василисой Прекрасной, одарённой чудесным умением делать вкусный хлеб из белой сыпучей муки.

Огонь, струящийся в печи, лизал верхний её тёмный свод, и свод прокаливался, становился светлым. Золотые, жаркие поленья разваливались и потрескивали, обдавая жаром моё повёрнутое к печи лицо. В чугун с водой падал огненный уголёк и с шипением угасал, а на тёмную поверхность воды ложились отсветы пламени.

Мать быстро раскатывала тесто на столе, иногда ласково взглядывая на меня, и не прогоняла спать. На чёрных листах перед ней смешно надувались, делались пышными и толстыми причудливо завитые плюшки.

- Тесто всегда так "подходит", - сказала мама. - Потрогай, какое оно стало мягкое.

И я потрогала пальнем мягкое, но упругое тесто.

Потом она разбросала по всему поду печи золотые угли, прикрыла печь заслонкой, и, когда - очень скоро - угли померкли, она разгребла их и стала сажать сначала плюшки, а за ними нарядный каравай.

От печки мне было тепло, а на мерные движения знакомых рук матери было очень хорошо смотреть. Я всё смотрела и не помню, как заснула тут же, на сундуке.

Проснувшись утром, я быстро соскочила с кровати и побежала в кухню: там на столе стоял красивый каравай, сделанный мамиными руками.

Вот как интересно было жить в нашей семье!

Раз в такой день пришла к нам Маша, и я похвалилась:

- Вот какой каравай у нас! Это моя мама испекла!

- Моя мама тоже так умеет, - ответила Маша.

Вот так так! Мне это почему-то не понравилось: мне хотелось, чтобы мамин хлеб был особенный, появлялся, как в сказке, мне так больше нравилось. Но какое же это волшебство, если и её мама умеет печь так же хорошо?

- Но моя мама всё равно сделает лучше, чем твоя, - упрямо сказала я. - Ты же сама кушала.

- Ну, нет, - ответила Маша, - у мамы тоже красиво получается, только моя мама на людей печёт, не себе.

- Почему не себе?

- Мы купить не можем, у нас денег нет… - Словом "мы" Маша объединила себя со своей матерью и сделала это так уверенно, что сразу показалась мне гораздо старше и умней меня.

Выходило, что машина мама делала необходимое дело, и хотя пекла такой же хлеб для людей и получала за это жалованье, ни сама она, ни Маша его не ели.

Какое-то разделение людей на таких, которые могут покупать, и других, которые работают, но не могут покупать, приоткрылось мне. Но ещё не видно было, что в этом хорошо и что плохо.

Лучше или хуже?

К нам приходили разные люди. Одни были родные: дедушка Никита Васильевич, брат отца, дядя Пётр, Клавдичка, которая даже одно время жила у нас; другие - знакомые. С ними со всеми в дом входило что-то интересное, особенное для каждого. Чаще других бывали у нас дедушка Никита и дуняшина мать Ксения.

Дедушка Никита Васильевич входил всегда неторопливо и приносил что-нибудь завёрнутое в клетчатый носовой платок. Это оказывалась или булочка, или горсть орехов, или фарфоровая куколка для меня.

Соседка наша, говоря про дедушку Никиту Васильевича, употребляла лишь увеличительные слова: "ножищи", "ручищи" и даже нюхательный табак называла "табачище".

Но мама рассказывала, что дедушка Никита был самой искусной сиделкой. У него дома больная жена Меланья Михайловна, и дедушка вместе с дочкой Варей ухаживает за ней. А когда дядя Пётр в детстве болел страшной тогда болезнью, оспой, около него оставался дедушка Никита Васильевич. Во время оспы тело покрывается нарывами, невозможно удержаться, чтобы не расчёсывать их. Мальчик метался по кровати, а дедушка сидел, держал его руки и прикладывал к волдырям пропитанные маслом тряпочки, унимавшие зуд, менял холодные компрессы на голове. Так после страшной оспы у маленького его племянника не осталось ни одной оспины на лице.

- Дедушка, - спрашиваю я, - мама говорит, ты дядю Петю вылечил. Ты доктор?

- Что ты! - Дедушка Никита Васильевич долго смеётся и гладит меня по голове. - Доктор - это учёный человек, он болезнь признал, а я только делал, что он приказывал, я человек неучёный.

Но мне всё равно кажется, что дядю Петра вылечил именно дедушка Никита. Какой же он неучёный? Он всё знает: как жаворонки приносят весну, когда день прибавляется и когда убавляется. И говорит всегда так складно: "Пётр и Павел дня убавил"; "Пришёл Спиридон-Солнцеворот, повернул солнце на лето, зиму на мороз".

Вот я сегодня похвалилась, что встала рано-рано… А он ответил:

- Не радуйся раннему вставанью, радуйся доброму часу на работу!

Я беру маковник из большой дедушкиной руки и словно вижу, как он сидит, наклонившись над больным мальчиком, большой, заботливый, неторопливый, каким и сейчас он вошёл к нам в дом.

Ксения же всегда прибегала с выбившейся из-под платка тонкой светлой прядью волос, лоб её проборождён мелкими складками, бледное лицо с большими испуганными глазами доверчиво обращено к матери.

- Аграфена Васильевна, - говорит она, - дайте, пожалуйста, пятнадцать копеек, мой не получил вчера… С теми будет восемьдесят копеек.

Мать встаёт, подходит к комоду, достаёт монету и маленькую синюю юбку.

- Вот юбка Дуняше, - говорит она, - вчера я не успела дошить.

- Ой, - говорит Ксения, - мне уже совестно было спрашивать, а у неё последнее платьишко свалилось. Я заплачу вам.

- Тут работы немного, - отвечает мама. - Ничего я не возьму.

Мать моя умеет шить, и жёны рабочих иногда просят её сшить платье или рубашонку детям. Её называют доброй; она, наверно, в самом деле такая, хотя иногда сердито пробирает меня. Но отказать человеку в просьбе она не может.

Мать вспоминается мне в прекрасные минуты её душевного участия к человеку, когда лицо её принимало выражение внимательного желания помочь, когда, склонив голову с гладко причёсанными густыми русыми волосами, заплетёнными в косу и тяжело свёрнутыми на затылке, она выдвигала ящик комода и доставала что-то, торопливо говоря: "Это нам не нужно, это так лежит".

Навсегда запомнился мне болгарский черноглазый мальчик с матерью. Они сидят у нас в кухне, а моя мама вынесла им из комнаты какую-то тёплую крепкую одежду и ставит на стол хлеб. По стёклам окна текут струи дождя. Осень.

Я помню смуглые голые плечи женщины, выступающие из рваной пёстрой сорочки, и голубые белки её глаз с чёрными огромными зрачками, чёрные ресницы и тёмные, усталые веки. Она посадила рядом с собой мальчика с кудрявой головой, полуголого и худого. Грудная кость и рёбра у него обтянуты тонкой кожей и выпирают. Перед мальчиком стоит тарелка с супом; он подносит ложку ко рту, обжигается и вскидывает ресницы, такие же густые и длинные, как у матери.

В детстве моём, я помню, часто ходили по улицам Москвы такие женщины; они называли себя болгарками и рассказывали о турках, которые хозяйничали в их стране и грабили их города и сёла.

У нас во дворе говорили, что это цыганки и дети с ними - не родные их дети, а краденые. С детьми же они ходят для того, чтобы люди их больше жалели и охотнее давали им разные вещи.

Но женщина с мальчиком у нас в кухне были мать и сын: выражение огромных голодных глаз женщины, обращенных к мальчику, и взметнувшийся к моей матери взгляд её, где благодарность смешивалась с завистью, не могли обмануть. И у матери в глазах было доверие и участие к другой матери.

Дядя Пётр пришёл к нам в тот день и застал на кухне болгарку с сыном. Потом, вечером, он сердито говорил моей матери:

- Правильно, голодного накормить надо, с этим я не спорю! Но я просто советую тебе посмотреть поближе около себя.

- Я понимаю, про что ты говоришь, - ответила ему мама. - Близкую нужду я тоже вижу и стараюсь помочь, но что я могу? Ты знаешь, что мы сами едва сводим концы с концами.

Мама часто говорит про эти "концы", а мне всегда представляется: ходит какой-то человек и старается подтянуть одни конец большой верёвки к другому…

- Я про то и говорю, - нахмурившись, так же сердито сказал дядя, - что такой личной помощью ничего не изменишь, всё нужно менять другим путём…

Мне непонятно, на что он сердится сегодня. Обычно, когда к нам приходил дядя Пётр, всё оживало. Если в доме не было денег, дядя Пётр смеялся и говорил, что это "в порядке вещей". Мама раз спросила его:

- Почему ты считаешь, Петя, что это в порядке вещей?

Дядя Пётр ответил:

- Потому что Саня - мелкий служащий и честный человек.

С отцом они всегда подолгу разговаривали, и в пепельнице, стоявшей на столе около дяди Петра, накапливались окурки. Бывало, он приходил очень усталый, спрашивал:

- Саня, нет ли у тебя водочки? Как ты живёшь без водочки? Иногда непременно надо выпить… Дома Лизавета Сергеевна не велит, в кабаки не хожу, брат вина не держит… - И смеялся, доставая из кармана маленькую бутылку.

- Да, ты прав, - на этот раз ответила мать, - заглянешь на квартиры фабричных - и просто ужас берёт: тот принёс от жалованья жалкие гроши, другой болеет чахоткой… Женщины бьются, как рыба об лёд. А дети? Взял бы всё это в руки и переставил бы по-другому, чтобы люди могли жить.

- Вот, вот, - сказал дядя Пётр, - это уже правильные слова. И надо, надо переставить… Ходи почаще на фабричные квартиры да подумай о том, что видишь…

Я хорошо знала дом, где жили рабочие: я ходила туда к Дуняше, моей подружке. Мама всегда отпускала меня к ней. Когда Кондратьева уволили с фабрики. Ксения с вольной квартиры перешла в общежитие, и они жили теперь в отгороженном занавеской углу. Кроме них, в комнате жила ещё одна семья. Дуняша редко стала приходить к нам: мать её теперь работала в прачечной, а Дуняша постоянно должна была смотреть за Катюшкой, варила картошку или кашу и прибиралась в своём углу. Ксения говорила всем, что Кондратьев поступил на другую фабрику, далеко от нашей, но живёт в общих спальнях и поэтому пока не может взять её с детьми к себе. Дуняша же как-то сказала, что отец "попал в чёрный список" и потому его нигде не принимают на работу. Этот страшный список долго представлялся мне листом чёрной бумаги, и на нём написано: "Кондратьев".

Мама и теперь отпускала меня к Дуняше, но с условием - не заходить на общую кухню и в казармы. В общей кухне были грязные лавки и столы. Густой, тяжёлый запах стоял в ней от постоянной стирки белья, которое сушилось тут же на протянутых у потолка верёвках. В казармах же часто ссорились и ругались; рабочие жили тесно; на длинных нарах, на тощих тюфяках всегда кто-нибудь спал. На грязном асфальтовом полу около нар валялись стоптанные сапоги и опорки.

Прежде в маленькой комнатке у Кондратьева было чисто: Ксения добела выскребала некрашеный пол, чисто промывала маленькое окно с щелястой рамой и прибивала ситцевую занавесочку. Кондратьев был "непьющий"; это слово обозначало очень завидное качество человека. Когда Ксения заходила к маме и рассказывала ей о ком-нибудь из рабочих, она всегда разделяла их:

- Ну, этот непьющий, как и мой Стёпа; это же ей такое счастье. Аграфена Васильевна, непьющий муж попался!

И произносила это "непьющий" с восторженным удивлением, что бывают люди с таким замечательным качеством.

Зато слово "пьющий" в её речи встречалось гораздо чаще, и она роняла его легко, махнув рукой.

"Пьющие", заходя в праздники на фабричный двор, шумели и кричали, затевали драки, и Данила угрюмо уговаривал их разойтись. Но даже в ругани Данилы не было слышно осуждения. Не раз он говорил, что наши ткачи пьют от плохой жизни. Я видела, как трудно и тяжело было жить их семьям: у них всегда голодали дети, плакали избитые мужьями женщины…

Но я видела, что и непьющие рабочие жили очень трудно.

Иногда приехавшего хозяина встречал около конторы рабочий, ожидавший здесь с утра. Он быстро сдёргивал с головы картуз, кланялся и тихим голосом просил о чём-то хозяина. Хозяин останавливался и громко повторял:

- Расценок, говоришь, сбавили? Заявляешь претензию за штраф? А не хочешь расчёт? На твоё место десяток у ворот, - и проходил, не глядя, мимо просившего.

Однажды зимою во дворе фабрики я увидела, как хозяин выходил на крыльцо конторы, отдавая последние распоряжения старшему приказчику, стоявшему за его спиной. Лошадь, запряжённая в санки, стоя у забора, нервно переступала ногами. Кучера не было. Данила, завидев хозяина, побежал в свою "дворницкую", куда ушёл греться кучер. Приказчик стоял в дверях конторы без шапки; рыжеватые волосы его, подстриженные в кружок, блестели на солнце, будто смазанные маслом; широкое красное лицо с плутоватыми глазами обращено к хозяину.

- Ну, ступай! Делай, как я приказал, - закончил хозяин и спустился с крыльца.

Приказчик быстро повернулся и исчез в тёмном коридоре.

Хозяин оглядел двор, покрытый снегом, весь испещрённый следами проходивших тут людей. На снегу были видны разноцветные пятна от вылитой краски. В это время к нему подошёл старик-красильщик, высокий суровый человек с нахмуренным лицом, и снял шапку. Ветер шевелил его седые волосы.

- Чего тебе? - спросил хозяин.

Назад Дальше