* * *
А я? Я, надо сознаться, тройку так и не получил. И даже четвёрку. А что я могу сделать, если мне некоторые книги читать интересно, особенно по физике и по истории. Начнёшь - и читаешь, читаешь.
И тут меня осенило. Может, и вправду, мне золотую медаль получить? Ведь я и действительно лучше всех.
Пошёл к бабушке на кухню посоветоваться. Из кухни шипенье идёт, дым, бабушка блины печёт - зачерпнёт из кастрюли половником жидкого теста и выльет на сковородку, оно зашипит, забулькает, потом в нём начинает желтизна проступать, а краешки румянятся, тонкие делаются, ломкие, загибаются, а на блине пузыри коричневые вздуваются - это самое вкусное.
- Слушай, бабушка, а я ведь могу золотую медаль получить.
- На, получай.
И даёт мне блин.
- Да нет, я серьёзно. А с медалью знаешь как - самый первый буду, на всех могу поплёвывать.
- Ладно, блин ешь.
- Представляешь, прихожу и получаю золотую медаль!
- Только когда домой её будешь катить, смотри народу много не передави.
Странные у неё шутки. Не поймёшь, откуда - из сказок, что ли.
- Да нет, ты подумай!
- Всё равно, - отвечает, - что золотая, что чугунная. Главное - добрым быть да весёлым. Неси-ка блины в комнату.
Вошли, сели за стол. Наливает густой чай, сахарницу снимает с буфета, и сидим мы, пьём.
И происходит у нас разговор, и в нём я незаметно всё рассказываю - и про Таню, и про стихи, я уже понял тогда, что это были стихи.
- Ну что ж, - бабушка сидит, а у неё на губе капельки пота от чая, - ну что ж, может, и есть на этот счёт гимназии там, вузы. Только так я понимаю, главное - среди людей жить и всё понимать, что они понимают, так и станешь стихотворцем. А там, глядишь, в какойнито стиховой техникум поступишь.
- Слушай, бабушка. А поесть ничего не осталось?
- Помилуй, только что чай пили. И блинов съел груду - собака не перескочит. Помилуй.
- Жаль. У меня что-то от волнения аппетит поднимается.
IV. Опять весна
И теперь с той весны ровно год прошёл. Десятый класс кончаем.
А все знакомые, что приходят ко мне, одно и то же всегда спрашивают:
- Слушай, у тебя тут бабушка была, куда она делась?
Будто бы не знают, куда бабушки деваются. Но я её помню.
А родители вернулись. Но всё про Север говорят, видно, снова туда поедут.
А Лубенец школу бросил. Вернее, в вечернюю перешёл. Теперь я каждое утро вижу, как они с отцом из дома выходят, важные, оба в сапогах, и идут себе. А по вечерам во двор вёдра с тёплой водой выносят, головы моют, опилки вымывают.
А я, видно, всё же получу эту медаль. Тут уж ничего не сделаешь.
И Самсонов, наверно, тоже.
Два экзамена уже сдали. Завтра третий - английский. Только я и вышел, что в магазин за маслом. Держу это масло, стою читаю газету. А газета солнцем нагрета, освещена. Даже читать больно. Почитаешь, отведёшь глаза - перед глазами буковки зелёные стоят. И вдруг мне лицо две ладони закрывают, маленькие, мягкие, и между пальцами просвечивает.
Вырвался.
И вижу - стоит Таня и смеётся, но не очень громко.
- А, это ты.
- Я. Ну, как живёшь?
Пошли мы с ней по улице, и опять у меня дрожь началась, и чувствую - ничего я не забыл, ещё как помню!
- Ну, что нового?
- Да так, ничего. В Америке выступали.
- А-а-а.
- Ну, а ты как? Я помню, ты отличник был. Сейчас небось на троечки съехал?
- Конечно, съехал.
Как взял почему-то сначала злой тон, никак не могу с него слезть!
- А я на пляж еду.
- У меня масло, не могу.
И потом мы с ней в электричке сидели, ехали куда-то.
- Слушай, - смеётся, - наверно, ведь контролёры здесь ходят?
- А как же, ходят. С железными щипцами. А у кого билетов нет, тому ухо прощёлкивают или губу.
"Что, - думаю, - я на неё злюсь?"
Слезли, пошли по пляжу, песок горячий, и в нём седая трава развевается.
Долго шли по солнцу, и чем дальше шли, тем добрее становились.
Потом перешли вброд речку, тёплую, мелкую, дно песчаное, а вода странная, коричневая, но прозрачная. Долго мы по ней шли и словно смыли в ней всю нашу злость, всю обиду.
- А помнишь, как ты тогда на вечер пришёл с температурой?
Вышли мы на остров. Песок, а вокруг высокий тростник. И стоит старый деревянный навес и скамейки. А солнце садится в воду, и от всей воды, и от залива, и от речки такой блеск идёт, такой свет!
- А я, - говорит, - всё время о тебе думала.
- А я о тебе.
* * *
Вернулся я домой поздно, в темноте. Кастрюли какие-то свалил, загремел.
И вдруг ещё телефон зазвонил.
- Алло? Это ты, Славка?
- Я, а кто же ещё. Ты где болтался весь день?
- А что?
- Так ведь английский завтра.
- А-а-а.
Молчание.
- Ну ладно, Саня. Выходи во двор, хоть поговорим по-английски.
Вышли мы, сели на скамейку. Темно, только луна светит. И всю ночь мы по-английски говорили, протяжно, нараспев.
Большая удача
Среди пиратов
В жаркий неподвижный день, когда в комнатах душно и сонно, я вышел из дома и побрёл среди нагретых лопухов, блестящих сверху, а снизу мохнатых и мягких.
Я дошёл до обрыва и стал смотреть на тяжёлое, шлёпающее внизу море, уходящее вдаль полосами - от грязно-зелёного до ярко-синего. На горизонте оно играло белым, подвижным блеском, и остров там был почти не виден. Но, сощурившись, я сумел на мгновение увидеть его. Жёлтый, почти круглый, а вокруг, как лепестки ромашки, держались белые корабли. Раньше их было много, весь круг, но теперь осталось только два. Скоро и они отплывут.
И тут я вдруг сказал себе: "Пора!" Оглянулся ещё раз на спящий дом, на лопухи и спрыгнул с обрыва, вернее, поехал по нему, по острым мелким камешкам и сухой глине. Я разгорячил и ободрал локти и, когда вошёл в воду, почувствовал сначала только, как приятно и холодно локтям. Я задержался в зелени, в глубине. Становилось всё светлее, и вот меня вынесло наверх, я откинул мокрые волосы, оглянулся, испугался высоты обрыва и поплыл к острову.
Я плыл долго на спине и не заметил, как оказался на острове вместе с волной, которая с шипеньем ушла в песок.
Я полежал, больно и тяжело дыша, солнце обсушило меня, слегка стянув кожу на лице. Потом я встал и направился в тот конец острова, где поднимались за деревьями высокие корабли пиратов.
Солнце село в море и осветило рыбу, водоросли и камни. Потом вдруг сразу же стемнело. Подул сильный ветер, стало сечь песком по лицу. Штаны мои надувались, и меня несло боком, пока я не хватался за куст. Тогда я решил ползти и для утяжеления пихал в карманы тяжёлые камни, которые нащупывал в темноте на мокром песке. И только утром я случайно обнаружил, что это не камни, а старая жёлтая кость, тяжёлые медные часы и маленькое чугунное ядро.
Наконец я добрался до ступенек дома - высокого, деревянного, с освещёнными цветными стёклами. Тут я встал и, хрустя на зубах песком, нажал на высокую резную дверь и вошёл в зал, в гомон и пар.
От двери пол поднимался постепенно вверх, и там, у задней стены, привалясь, сидел на скамейке всем известный капитан Плешь-Рояль, в одних холщовых брюках, толстый, с маленькими блестящими глазками. В ушах его раньше, видно, висели колоссальные серьги, но сейчас остались лишь огромные дыры, в которые он, отдыхая, продел свои ослабевшие руки. Один палец был забинтован, а к другому был привязан крохотный, чуть больше пальца, костыль. На столе перед Плешь-Роялем стояла кружка с кипячёным вином, поднимался пар.
Справа от Плешь-Рояля сидел - его правая рука, его постоянный помощник - Кульчар. На нём вовсе не было одежды, но и назвать его голым было нельзя, потому что он был с головы до ног забинтован.
- Ну, - с угрозой сказал Плешь-Рояль Кульчару, прихлёбывая горячее вино, - помнишь, как последний раз мы тонули? Помнишь, как ты захватил целую ножку от стула, а мы с ребятами втроём болтались на огрызке карандаша?.. Ну ладно, не будем вспоминать…
Тут, с силой придавленная ветром, хлопнула дверь. И в зале оказались три пирата, с ногами, похожими на 0, на 11 и на 22. Народу понемножку поднабиралось.
Снова хлопнула дверь, и вошли два пирата, одетые в одну тельняшку. Чувствовалось, что они ненавидят друг друга, - они толкались внутри тельняшки, тельняшка трещала, но, видно, другой одежды у них в настоящий момент не было.
- Рад вас видеть, друзья! - сказал Плешь-Рояль, поднимая кружку. - А что это там, в углу, - какой странный отблеск от лампы?
- Это не отблеск! - сказал я, поднимаясь во весь свой рост.
- Та-ак! - зловеще сказал Плешь-Рояль, вынимая из-за пояса свой старый верный "брюэль".
Так же медленно, ничуть не быстрее, я опускал высокое ружьё, украшенное рыбьей чешуёй, оставленное кем-то в углу.
Мы выстрелили одновременно, но промахнулись. Тут Плешь-Рояль подбежал к моему столу и выстрелил навскидку. Но не попал.
Тогда он применил свой самый страшный приём: упер свой пистолет прямо мне в лоб и выстрелил. Но не попал.
- Ну-ну! - сказал Плешь-Рояль, подув в дуло своего пистолета. - А ты парень не дурак! Не испугался самого Плешь-Рояля, самого страшного пирата на побережье!.. Мы берём тебя с испытательным сроком… На вот, подпиши!
Он протянул мне контракт, составленный на мятом старом пергаменте из-под комбижира.
После того как я подписал контракт, он снова коварно выстрелил. Но не попал.
Поздней ночью мы пришли на их, а теперь уже наш корабль.
- Завтра, всё завтра, - бормотал Плешь-Рояль засыпая.
Я побродил в темноте по кораблю, ничего не понимая, и провалился в какой-то люк, из которого пахло, как из бочки с квашеной капустой. Я падал, падал и, наверно, так и заснул на лету, потому что не помню, как упал.
Утром я проснулся в трюме. Пылью, просвеченной солнцем, запахом старых стружек он напоминал большой сарай. Я приставил лестницу к люку и полез наверх.
Плешь-Рояль, видно, замёрз ночью на палубе, съёжился, но сейчас его пригрело, и он лежал, улыбаясь во сне.
Палуба - неструганые доски - ходила подо мной ходуном. На корму нанесло земли, и там криво росло какое-то деревце.
Вьющийся горошек с маленькими фиолетовыми цветами с берега залез на корабль, на мачту, висел всюду.
Стояла разная мебель: табуретки, столы, атласные кресла, зеркала в рамах, прислонённые к надстройкам и мачте. Под ногами бегали куры, валялись яйца, дёргались ящерицы…
Я посмотрел на то место за мысом, где стоял вчера второй корабль, - его уже не было!
- Вот чёрт, опять я проспал! - сказал Плешь-Рояль, оказавшийся рядом со мной. - Ушёл!.. И карта клада у него! Ну ничего!
Два наших пирата, сняв свою общую тельняшку и придавив её на палубе булыжником, прыгнули вместе в воду. Чувствовалось, что и без тельняшки они не могли быть далеко друг от друга.
Пират с ногами, похожими на 22, забросил с борта удочку и не рассчитал - тяжёлое грузило утащило в воду и поплавок, и удилище, и его самого. Не знаю, на какой глубине он решил наконец отступиться, но вынырнул он обратно приблизительно минут через десять.
Потом мы собрались на камбузе - огромном ящике, висящем в высоком трюме, как ласточкино гнездо. Кульчар развёл костёр из щепок, установил огромную сковородку и сделал яичницу из ста яиц, разбивая их о край сковороды. Последним пришёл Плешь-Рояль, вытер сковороду корочкой хлебца и эту корочку съел. И побрёл на капитанский мостик - возвышение с перилами, видимо балкон от какого-то дома.
Первая команда капитана была неожиданной:
- Душистый горошек распутывай!
Мы бросились в заросли. Каждый брал себе кончик с нежным фиолетовым цветочком и начинал бегать вокруг мачты, пролезал под креслами, а потом ещё долго сидел на краю палубы, отцепляя от себя тонкие зелёные кольца, пока весь длинный пружинистый стебелёк не оказывался свободным. Тогда, держа его на отлёте в выгнутой руке, нужно было мягко спрыгнуть и выложить стебель на земле.
С горошком провозились часов пять. Следующая команда Плешь-Рояля была:
- Кур, которых укачивает, на берег!
Нужно было ловить кур, сажать каждую в ящик и качать её в ящике, пока она не перестанет кудахтать - если её укачало. Если не перестанет - значит, её не укачивает.
К вечеру разобрались с курами.
- Ящери-и-иц…
Все застыли - и мы, и ящерицы.
- …лови!
Все бросились кто куда.
Пока переловили и выпустили в песок всех ящериц, стало темно. Утром мы обнаружили, что некоторые ящерицы влезли обратно на палубу, а также вернулись некоторые укачиваемые куры, но мы теперь легко отличили их по грязи на лапах.
К полудню всё было готово.
Мы с Кульчаром, лёжа животами на верхней рее, размотали скрученный парус, и обладатели тельняшки привязали его к мачте внизу. Он сразу надулся ветром и потянул корабль вперёд. Плешь-Рояль поймал ещё ящерицу и изо всех сил бросил её, и она долетела до берега и вверх белым животом упала на мягкий песок.
Я стоял и смотрел, как удаляется остров, а вдали красной черточкой - берег, обрыв, с которого я так недавно, а кажется, так давно, съехал.
А корабль скрипит на волне, а парус хлопает и стреляет на ветру, как бельё, которое вывешивала мама на перилах галереи.
…Под вечер мы увидели впереди корабль.
Половина моря была уже тёмной, а половина ещё светлой, и корабль тот стоял как раз на границе света и тьмы.
Плешь-Рояль оживился, надел на глаз чёрную бархатную повязку, которой в обычное время чистили сапоги, потом порвал на груди рубаху - на всякий случай, чтобы не порвали её в драке. Кульчар проверял ржавые абордажные крюки. Матросы надували длинные резиновые мешки, чтобы, когда начнётся бой, дубасить этими мешками матросов вражеского судна по головам.
Мы тоже вошли в полосу штиля, но продолжали ещё двигаться по инерции. Я стоял, вцепившись в поручни, готовый к прыжку с первым ударом бортов.
И тут мы увидели чёрный флаг и узнали знаменитый фрегат под названием "Верное дело".
- Эх вы, неудачники! - закричал нам в рупор капитан "Верного дела" Санафант. - Что, удалось распутать горошек и выпустить всех ящериц на берег? Если бы мы не попали в штиль - никогда в жизни вам бы нас не догнать!
- Но вы всё же попали в штиль, - сказал Плешь-Рояль усмехаясь.
Граница света и тьмы подвигалась, и скоро всё вокруг стало тёмным…
Я проснулся среди ночи от жалости к Плешь-Роялю и его людям.
Я решил прокрасться на корабль Санафанта, взять у него карту и отдать Плешь-Роялю.
В полной темноте я нащупал руками лестницу и вылез по ней на палубу.
Меня охватил страх - не перед какими-то там пиратами "Верного дела", а страх гораздо более глубокий.
Не было видно ничего. Ничто не говорило о том, что я на палубе корабля, а не в каком-нибудь тёмном чулане.
Я наткнулся, кажется, на мачту и быстро полез по ней вверх, - может, хоть с высоты я увижу какой-нибудь дальний огонёк.
Я всё ещё лез вверх и вдруг услышал громкий визгливый смех. Я сразу же оказался на земле, увидел себя в парке. Был холодный, сырой вечер, и наша соседка в стороне, возле кустов, в которых начинал уже запутываться туман, стояла в толпе своих толстых подруг и, закатив глаза, высоко поднимая ноги и руки, как обычно, изображала меня. Я повернулся и, задыхаясь слезами и обидой, прошёл через заросший мягким мхом мост, поднялся на холодную веранду, взял белую банку молока, отставшую от клеёнки с лёгким шелестом.
Гулкий объём банки усиливал шум прерывистого моего дыхания и редкие звуки глотанья.
Как чётко я помню то одинокое лето в Пушкине!
Помню - я пришёл в контору к отцу и долго его жду. Я сижу в полутёмном кабинете, в зеленоватом свете оконных стёкол. Чёрный кожаный диван холодит мои голые ноги. И не помню, кто тут только что был. Помню лишь ощущение: кто-то ушёл и должен вернуться. Я сижу на холодном кожаном диване в полутьме, в свете зелёных стёкол, и вдруг меня охватывает странное оцепенение, и я только думаю напряжённо:
"Ну, ещё немножко, ещё бы немножко никто не входил. Сейчас, вот сейчас что-то важное должно произойти!.." И вот является то, что вроде бы так просто, но, если вдуматься, так странно: "А ведь я существую!.. Я есть!"
Потом я снова погружался в свои фантазии: то оказывался вдруг в огромной комнате, устроенной под потолком нашей квартиры, и вот я въезжаю туда на мотоцикле, и какие-то тихие, полупрозрачные люди бегут выполнять мои приказания.
Потом я вдруг оказывался среди пиратов: всё было странно и вместе с тем - так реально. Я точно, например, знал, что капитана зовут Санафант.
И снова я ходил, не видя ничего вокруг, размахивая руками, высоко поднимая ноги, выкатив глаза, пока чей-нибудь смех не возвращал меня на землю.
Потом мы вернулись в город.
Я побродил по квартире, казавшейся с отвычки большой и высокой, и вышел в наш двор-колодец, освещённый солнцем.
У стены возле наваленных досок стоял мой друг Толик.
Кивнув, он непонятно сказал: "Сейчас!" - и побежал зачем-то к себе домой. Через минуту он вылез из своего окна на доски, держа в одной руке включённый в комнате паяльник и брякающую жестяную коробку.
Подоконник, продавленный его рукой, через некоторое время выстрелил, подбросив фонтанчик ржавой шелухи, и шелуха эта стала с шорохом съезжать по жести.
Мы возвращались домой, ходили в школу, ещё куда-нибудь, но мне эта работа на досках представляется в памяти моей непрерывной.
Собрали мы маленький приёмник и сразу, как мне кажется, стали делать трёхламповый, на шасси. Светило солнце или, переламываясь, неслись через двор тёмные тени облаков - мы всё работали, ничего не замечая.
Помню, как раз в это время перекрывали у нашего дома крышу и стоял весь день звон деревянных молотков по светло-серому кровельному железу.
И этот непрерывный звон как-то ещё больше нас заводил. Рабочие заканчивали дела, мы оставались во дворе одни, подходили к деревянному верстаку, собранному в углу двора, и большими деревянными молотками выгибали на уголке маленькую алюминиевую коробку шасси. До сих пор вижу, как отлетают от алюминия чешуйки, как уходит - именно уходит - под ударами матовость со сгиба.
Потом начинаем паять схему: блестящая блямбочка олова, отражающая и удлиняющая наши лица, постепенно мутнеет, тускнеет, а тут ещё нетерпеливый Толик быстро слюнит палец, трогает её, и она, зашипев, застывает - мутная, сплющенная, с отпечатком кожи на ней.
И начало нашей работы, которой мы потом занимались всю жизнь, именно здесь: мы сидим с Толиком на досках, и тени облаков, переламываясь, несутся через наш двор, но мы не думаем о них, а только, не поднимая головы, держа паяльник на весу, ждём, когда опять посветлеет. И вот постепенно, как освещение в кино, возвращается дневной свет, и вот уже схема в перевёрнутой коробке шасси снова становится цветной: маленькие красные цилиндрики сопротивлений, чёрно-жёлтые, змеиной окраски, провода…