Все мы не красавцы - Валерий Попов 6 стр.


* * *

И долго так было, целый октябрь. И только в конце я замечать стал, что Таня ко мне хуже относится.

Даже день помню, когда это заметил. Мы с ней в кино собирались, поэтому я дома все бутылки собрал молочные, кефирные, ацидофилинные, помыл их и побежал к ларьку.

Ставлю бутылки на прилавок, а из ларька тётка в зимней шапке, в белой куртке, одетой на ватник, кричит:

- Ты убери их, убери, они с потёками, помой как следует, тогда приноси!

Здесь рядом из-под земли труба торчала с краном, вода зашипела и в землю как даст! Сунул я свои бутылки, тру рукой, они скрипят себе, но внутри белесые. Я прутик сломал, прутиком стал совать.

Тут тётка меня пожалела, завела в свою будку, а в будке у неё всё хозяйство: цинковые раковины с мыльной водой, краны медные с деревянными ручками, а на полках у неё обмылки лежат скользкие, ёжики, комочки проволоки. И за секунду она бутылки вымыла.

Но только всё равно я опоздал. Таня ходит посвистывает. Купили билеты. До сеанса час. Пошли по улице. А холодно уже, и ветер. И Таня какая-то печальная. Всё думает о чём-то. Последнее время она всегда такая. Или молчит, или о своём училище рассказывает. Какие там все молодые, а уже знаменитые. Мы с ней туда и днём уже ходили несколько раз. Ребят её видел. Такие все важные, вежливые. Особенно меня там малыши удивили. У нас вываливаются из школы с криками, свистом и начинают друг друга портфелями дубасить. А здесь даже они важные: спускаются степенно, встают в кружок и беседуют.

А она подойдёт к старшим, они с ней поздороваются вежливо, расступятся, соединятся, и беседа дальше идёт. А я как идиот по той стороне болтаюсь. И главное - не посмотрит, не махнёт, словно меня и нет.

А сейчас хоть мы с ней вдвоём шли, а она всё равно рассказывала, как класс тот, где она училась, за границу поедет, а там уже ждут их, и даже билеты все раскупили, и как бы она хотела, чтобы обратно её взяли, и хоть Розалия Павловна старается, а всё равно они могут не догнать.

- Знаешь, - говорю, - надоел мне этот твой балет. Я в жизни в нём не был.

Она заулыбалась и говорит вежливо, как те:

- Ну, извини. Только, понимаешь, у каждого человека в жизни дело должно быть, такое, чтоб целиком его захватывало. Понимаешь?

А я молчу. До угла дошли, повернули.

- Ну, а ты? - так я и ждал от неё этого вопроса. - У тебя есть что-нибудь такое? Особенное?

А я молчу: что мне сказать? Не буду ж я про тот случай на набережной рассказывать, если я и сам не знаю, чего там такое, и, главное, в одном месте на весь город это со мной и бывает, а в остальных - хоть бы что.

- Смотри, - говорит, - полтора года тебе учиться осталось, а дальше куда?

Тоже, мама нашлась.

- А никуда, - говорю, - пойду бутылки принимать. Хорошо. Спецодежду дают. Мыло.

- Не кривляйся, - говорит, - неохота смотреть.

А потом вошли в зал, в темноту, там уже журнал шёл. Да ещё и фильм такой оказался - окончательно нас доконал. Еле я её проводил, и расстались молча. А скоро она совсем в своё училище перешла.

И всё. Только после школы я по городу ходил, ходил, и всё меня в ту сторону относило. Но сворачивал в последний момент.

А однажды не свернул. Дай, думаю, посмотрю на прощанье. Всё равно из-за дождя она меня не заметит. И выходят оттуда девочки, ребята, капюшоны поднимают, а некоторые стоят ждут.

И вот она выходит - прямо под дождь, хоть бы что. А с ней парень - лохматый, без шапки, говорит что-то, а она себе заливается, даже здесь слышно.

А я стою на углу, смотрю, дождь по мне течёт, и так грустно и прекрасно здесь стоять.

* * *

Пришёл я в наш двор. Дождь всё идёт, но поменьше. Ребята под аркой в пристенок играют. А несколько человек на трубе водосточной сидят, на крышу зачем-то лезут. А Слава Самсонов, мой друг, под аркой, с пятаком между пальцев. И в новой кепке серой, мохнатой, лондонке то есть. О такой тогда все мечтали. Козырёк у неё гуттаперчевый, и считалось, что ударь им кого хочешь - с ног свалит.

И слезает с трубы Макаров из нашего класса, переросток.

- А-а-а, - говорит, - небось от Танечки пришёл! - И как заорет: - Татьяна, помнишь дни золотые!

А я стою, смотрю, как Славин пятак летит со звоном. А Макаров подошёл ближе и говорит:

- Ну, чего ты в этой Танечке нашёл? Я однажды видел, как она знаешь откуда выходила? Из двери с надписью "Ж", понимаешь?

У меня даже ноги подкосились от стыда. И тут Слава подошёл к Макарову и как даст ему своим смертельным козырьком в нос!

Вообще удар не сильный получился. Но тот больше от страха попятился, на трубы сел и штаны порвал.

А я домой пошёл по лестнице, и всё что-то солёное глотал, мокрое.

* * *

Однажды, дней через десять, проходил я по тому месту, по Фонтанке. Сваи давно уже вбили, ничего не дрожало. Но только опять на меня нашло. Забормотал:

- Лил дождь… Лил дождь… Лил дождь, и ты с другим ушла… Я ревности не знал… Я ревности не знал… Она сама ко мне пришла, как злая новизна… Как злая новизна… Я с ним имею мало сходства… Я с ним имею мало сходств… сутулый и в очках… Но я… зато… Но я боялся превосходств… в твоих глазах… в твоих больших глазах… в твоих больших зрачках… А он… А он… и он тебя любил… и лучше веселил… Ну что ж, прощай… Прости меня… Меня прощай… А дождь всё лил и лил.

И снова, как тогда, я бежал по набережной, и повторял:

- Лил дождь. И ты с другим ушла. Я ревности не знал. Она сама ко мне пришла, как злая новизна. Я с ним имею мало сходств - сутулый и в очках, но я боялся превосходств в твоих больших зрачках. А он - и он тебя любил. И лучше веселил. Ну что ж, прощай. Меня прощай. А дождь всё лил и лил.

II. Зима

В нашей комнате я старался поменьше быть. Пусто в ней и свет слишком яркий, а мебель гладкая, бездушная. Совсем неуютно стало, особенно когда родители в свою экспедицию уехали. И вот уже зима настала, снег выпал, а они всё не приезжали из своих северных морей.

И я почти всё время в бабушкиной комнате был. У неё тут всякие растения тропические, кактусы, лианы. Темно, свет только из аквариумов идёт и выходит оттуда зелёный, густой, с тенями рыб, водорослей. И комната у неё хоть маленькая, а концов её никто никогда не видел, и что там дальше - за высокими шкафами, - неизвестно, никто там не был.

Сидишь в кресле мягком, глубоком, немножко света, а вокруг всё темно, а над тобой в зеленоватой воде рыбки тихо плавают, развеваются.

Вдруг слышу я - в парадной на лестнице шум раздался, крики, грохот.

- А, - говорит бабушка, - опять это Лубенец с папашей к себе на третий этаж двойку поволокли.

Опять, значит, скандал у них с отцом.

Они как раз над нами жили, и оттуда, с потолка, всё время грохот раздавался. Это значит: или отец опять пришёл поздно и мебель всю валит и за сыном по всей квартире гоняется, ну, а если его ещё нет, значит, это сам Гена что-нибудь мастерит: полочку там или табуретку, об пол ими стучит.

А потом отец его приходит, изделие увидит и начинает кричать:

- Не хочу, чтоб ты этим занимался. Хватит, что я на это всю жизнь угробил… Хочу, чтобы сын мой доктор был али хирург. Понятна-а?!

Гена ему ответит тихо.

И тут такой грохот начинается - это он полочки его хватает, столики, табуретки и начинает об стены их ломать, об пол, а Гена такой, он делает всё крепко, сразу не сломаешь.

Однажды, когда у них затишье было, поднялся я к Гене. Сидит он у верстака грустный и лобзиком из фанеры двойку выпиливает.

- Ты чего, - говорю, - зачем это?

- А что же, - говорит, - мне ещё выпиливать?

- Да брось ты!

- Да, брось! Не могу я так больше, вот что.

- Ну так пошли ко мне. У меня бабка, а в той комнате никого нет, ты знаешь.

- А не врёшь?

- Извини, нет.

- Ну ладно. Хорошо. Бери тогда доски и фанеру. И набор мой столярный. Неси вниз. А я вещи соберу.

Спустился я еле-еле, позвонил. Бабушка открыла, сразу всё поняла. И Гена спускается, несёт авоську, а в ней три луковицы. А под мышкой балалайка. Собрал, называется, вещи!

- Ну ладно, - говорит бабушка, - хорошо ещё, что родители перевод прислали.

И стали мы жить втроём. А наверху так тихо стало, даже странно. После школы занимался я с ним, а потом он за своё ремесло. Грохотать он поначалу стеснялся, так всё больше лобзиком выпиливал из фанеры разные кружева.

Сядет, очки наденет, а очки у него, как у настоящего мастерового, в железной оправе, на переносице чёрной изоляционной лентой обмотаны.

Наденет очки, берёт фанеру и водит в ней лобзиком тоненьким. Всю квартиру изделиями своими обвешал - полочки, узоры, а в перерыве снимет балалайку, ногу в огромном ботинке на колено положит, как даст кистью по струнам - и пошёл, заиграл.

Тут моментально бабушка появлялась, и они начинали частушки какие-то ужасные петь, с криками, с визгом, так что я обычно на площадку выбегал, когда у них это дело начиналось.

* * *

Однажды вечером сижу я, читаю, а напротив Лубенец сидит смотрит.

- Слушай, Саша, надоел я тебе, да?

- Да ты что, Гена?

- Я же вижу.

- Что ты видишь? Живи сколько влезет. Только знаешь что? Перестань свои полочки вешать, все стены уже обвешал.

- Да они же все разные.

- Тебе разные, а мне одинаковые.

Посидели мы ещё. Вдруг он вскакивает, идёт в прихожую и надевает пальто.

- Поеду к тётке. У меня на Охте тётка живёт.

- Какая тётка? Ты хоть адрес её помнишь?

- Найду, ничего. Мы к ней в гости ходили, когда мне шесть лет было.

- Да брось ты, не помнит она тебя.

- Ничего, помнит.

- Ну подожди, хоть я тебя провожу.

- Не надо.

Выбежали мы на улицу, через сугробы, к остановке.

- Ну ладно, - Генка говорит, - спасибо тебе. Да что там.

Трамвай подошёл, затормозил. Из него с передней площадки женщина вышла в платке и три мешка вынесла, один за другим, с картошкой, что ли, и поставила.

- Ну ладно, - говорю, - в школе-то завтра увидимся?

- Конечно. Пока.

А трамвай пошёл. Ну, понятно, на остановке никто из нас не садился, давали разогнаться ему, как следует. А потом уж и прыгали.

И Лубенец туда же. Бежит, а голова ко мне повёрнута, и на мешки налетел, перевалился через них и упал. Я как прыгнул, сразу через три мешка, упал рядом и в сторону его потащил. Может, он и так бы не попал под трамвай, а может, и попал бы, он такой!

Потом встали мы, дышим тяжело, счищаю я с него снег, а сам думаю:

"И куда он ещё поедет? И зачем? Плохо ведь одному".

И он, видно, тоже это подумал. В общем, почистил я его, и мы, ни слова не говоря, обратно домой пошли.

* * *

А в субботу вечером раздаётся звонок, и Самсонов входит с коньками.

- Давай, ребята, на каток? Многие наши поехали - Пожаров будет, Белянин, Соминичи приедут! Давай!

- А у меня, - Лубенец, - коньков нету.

- В прокате возьмём, в прокате.

Открыл я кованый сундук, стал всякие смешные свитера оттуда выкидывать, носки по одному разноцветные. Оделись кое-как.

Потом на трамвае ехали.

А у катка очередь, мороз, пар изо рта. Пришли в раздевалку - там тепло. Сдали ботинки, Лубенцу хоккейки взяли. И - тук, тук, тук, - по деревянному полу к выходу простукали, ко льду.

Выскальзываем на поле, а там народу - конца не видно, круговорот. А сверху, с трибун, прожектора светят.

С краю медленно ездят кто не умеет, а самое дело в центре. Там все в кепках натянутых, красные уши вниз отогнуты. И перебежкой, пригнувшись, лицом у самого льда. Ногу переносит - и ставит. Переносит - и ставит. Красиво! Особенно один тут парень знаменитый, с мохнатыми бровями, с носом отмороженным, его тут все знают! Так он хоть задом наперёд, как хочешь сделает. И мы тут же шныряем, не хуже других.

В самом центре мельница образовалась. Один, по прозвищу Бык, встал, упёрся и руку протянул. И дальше все за руки взялись, один за другим, и по кругу понеслись, чем от центра дальше, тем быстрее, а последний - этот, знаменитый - так и несётся перебежкой, даже коньков не видно.

Раскрутилась!

И всё быстрее, быстрее. И вот по одному отрываться стали, лететь, на лед валиться. Свист стоит, крик. Вся мельница разлетелась. Снова в центре собрались - у всех лица красные, весёлые.

Решили сделать поезд.

Выстроились цепочкой и поехали вперёд медленно, потом всё быстрее, быстрее, в ногу, и кричим вместе: "Ух! Ух! Ух!" Через весь каток пронеслись, в сугроб врезались, повалились. Вылезаем друг из-под друга, смеёмся.

А потом все растерялись, разъехались, и я поехал Славку с Генкой искать, на второй пруд съездил по дорожкам. На скамейку сел передохнуть.

А мимо ребята едут, переговариваются, и девушки, и пожилых людей тоже много. И глянул на всех, как они проезжают, проезжают, и вдруг мысль меня пронзила:

"А ведь, наверно, и Таня здесь".

И сразу вспотел весь, и в озноб бросило.

"Ох, - думаю, - чёрт! Неужели я её совсем не забыл? Выходит, нет. Как же, а?"

III. Весна

До самой весны я на каток ездил, пока совсем не растаяло. Но Таню не видел, хотя всё время чувствовал - она здесь обязательно, сейчас проедет. Но так и не увидел.

И всё растаяло, растеклось, на улицах грязь, и солнце часто появляется, но ещё грязное, чумазое.

Вывел я из чулана свой велосипед. Генку посадил на раму и поехал. Тяжело идёт, и грязь с заднего колеса вся на спине, на затылке.

А зачем я ещё и Генку посадил - не знаю. Но одному неудобно мне ездить.

Когда мне родители его подарили после экспедиции, я вообще его целый месяц скрывал. Стеснялся перед ребятами - у них ведь нет велосипеда. А когда вывел, они сначала все на нём ездили, кто сколько хотел. А потом уж я. И правда, удобно, быстро. Но фару я снял с динамкой, и крылья снял, и даже ручной тормоз. Только то и оставил, без чего уж никак не поедешь. Два у меня таких вопроса, из-за которых мне неудобно. Первое - велосипед, второе - учёба. С учёбой даже тяжелее. Просто не знаю, как и быть.

Только вызовут меня, а все уже смеются. Выхожу.

- Я, - говорю, - не знаю.

И учителя тоже ведь смеются. Особенно физик наш веселится.

- Так, значит, - смеётся, - не знаешь? Всегда знаешь, а сегодня нет?

- Сегодня нет.

- Значит, чего ты не знаешь? Что напряжение равно произведению…

- Сопротивления на ток, - говорю с отвращением.

- Так. А ещё чего ты не знаешь?

И пишет на доске сложнейшую формулу и нарочно ошибку делает. А я не выдержу, исправлю.

- Ага, - кричит, - попался! Садись, пять!

А вокруг опять хохот, крик. Сажусь в тоске, смотреть на ребят стыдно. У других четвёрки, тройки, даже двойки попадаются, а я, как гогочка, на одних пятёрках.

Да ещё это собрание общешкольное по итогам третьей четверти. Полный зал народу. Все гудят, каждый своё: завуч на трибуне, мы в зале.

И вдруг слышу, он говорит:

- Из девятых классов у нас кандидатом на золотую медаль является Александр Горохов.

И все на меня смотрят - хоть сквозь землю провались! А он ещё добавляет:

- И просим его, как представителя учащихся, занять место в президиуме.

Как я шёл - не помню, только стал на сцену по ступенькам взбираться, а они воском натёртые, скользкие, в общем, поскользнулся я и грохнулся со всего размаху!

А в зале рёв, восторг! Ещё бы!

"Ну ладно, - думаю, - хватит! При первом же случае получаю трояк - и будьте здоровы!"

А Лубенец, как и раньше, у меня жил, только всё же пожалел меня немножко, перестал свои полочки выпиливать. Я его отвёл в наш сарай, и он там сразу же на старые доски накинулся.

Только кончим мы с ним заниматься, он сразу вскакивает - и туда!

Однажды мы со Славкой зашли в сарай.

- Пахнет, - говорит Славка, - у вас тут хорошо, как в лесу.

А Генка стоит, доску зажал в деревянные тиски и строгает её фуганком, длинную стружку гонит, она свивается и вниз падает, а доска гладкая получается, чистая, жёлтая и почти прозрачная.

А Лубенец раскраснелся, доволен - поёт, улыбается. Ни разу не видел, чтобы из-за обычной доски так радовались. И вообще редко видел, чтобы так радовались.

- Ген, а чего ты делаешь? - Слава спрашивает.

- Ещё не знаю.

- По-моему, у тебя лодка получается.

- Да? Похоже вообще.

- Слышь, Ген! Я сейчас на улице объявление читал - в нашем отделении милиции выставка будет "Умелые руки".

- Это почему же в милиции?

- Ну, не в милиции - в детской комнате.

- И что?

- Лодку выставишь.

- Спортят.

- "Спортят-спортят". Не спортят!

- Да ну.

Так тогда и не договорились.

Но через месяц, когда сделали всё - просмолили, покрасили, - взяли мы со Славой её на плечи и понесли. Уже тепло было, совсем лето.

А Лубенец сзади бежал, кричал: "Отдайте!"

Поставили её в комнату, куда нам показали, среди других экспонатов. Много там чего было.

Был там робот, по комнате ездил на колёсиках, глаза-лампочки зажигал.

Был там автомобильчик, управляемый по радио, на полу восьмёрки выписывал.

Был там приёмничек в банке от монпасье.

- Всё электроны, электроны, - заметил Лубенец, - а вот мне плотницкое дело нравится. Что, нельзя?

Походили, посмотрели, и вдруг замечаю - перед нашей лодкой стоит на коленях дядька, голову туда засунул и ещё костяшками изнутри выстукивает.

Мы подошли, а он вылез и оказался батя Лубенцов. Гена к выходу, а он его за шиворот - хвать!

- Неплохо, - говорит, - сработано. Ты, что ли, делал?

- Ну я.

- Ладно, бог с тобой. Только ты мне вот что объясни…

Назад Дальше