Эшелон шел быстро, совсем не так, как предыдущий поезд – целеустремленно спешил к фронту. На каждой платформе по часовому – сидят, мерзнут, мечтают о кипятке, скоро станция, и можно хлебнуть кипятку и заварить кашу, лечь…
Состав приблизился, платформы дребезжали, паровоз блестел краской и маслом; я увидел сосредоточенное лицо машиниста, кричащего что-то помощнику, я успел подумать – кто он, русский или немец, и тут как раз все и началось.
Откуда-то, точно из-под снега, выскочил Ковалец, а может, точно из-под снега. Он был не похож на себя: исчезла вся красота и гладкость, лицо оказалось перекошено яростью, в руках доска метра полтора длиной с закрепленной взрывчаткой. Полушубка нет, шапки нет, только тоненький вязаный свитер. Ковалец кинулся к поезду через снег, высоко выдергивая ноги, точно выплясывая дурацкий птичий танец. Его тут же заметили, охранник на платформе сдернул автомат и тут же вскинул руки, пуля пробила ему плечо, и солдат упал между платформами, под колеса. Кулаков, снайпер. Машинист загудел, упал еще один часовой, остальные очнулись и стали стрелять по Ковальцу, но его уже было не остановить. Кажется, он что-то орал, я бы тоже орал, точно, как тут можно не орать?
– Не стрелять! – крикнул Саныч.
Мне. Я и так знал, что стрелять нельзя, рано – можно задеть Ковальца, только Кулакову можно.
Ковалец подскочил к рельсам перед первой платформой, сунул бомбу и отпрыгнул, откатился, завяз в снегу, немцы стали стрелять гуще и отчаяннее, я подумал – вот сейчас в него точно попадут, но не попали; Ковалец перекатился и еще перекатился, и тут грохнуло, почему-то глухо – в стороны полетели земля и снег, так что я даже подумал, что бомба не сработала на полную мощность.
Но я ошибся. Первая платформа словно наткнулась на невидимую преграду, железный лом разлетелся в разные стороны; вторая смялась в гармошку, паровоз поехал в сторону. Сначала передними колесами взборонил мерзлую землю, замер на секунду, и тут же его сзади ударил вагон и танки. Удар получился громче, чем взрыв, тендер сплющило, уголь плюнул фонтаном. Паровоз устоял, не опрокинулся, а вот вагон выдавило влево, и он упал набок. Первая танковая платформа опрокинулась, и танк вывалился.
Остальные платформы устояли.
Тишина.
Стало холоднее, и пошел снег. Я задрал голову – никаких туч, взрыв стряхнул снег с елей, и теперь он опускался на нас, и солнце светило, грибной снег – никогда раньше такого не видел.
Потрескивание металла – и все, ни стрельбы, ни огня. Крики. В упавшем вагоне ругались по-немецки, орали, затем начали биться окна, и наружу полезли люди. Саныч сжал мне руку и помотал головой – стрелять рано, надо подождать, пока выберутся все. И мы ждали. Стрельба все-таки началась, правда, не с нашей стороны, один из часовых поднялся на ноги и теперь стрелял, не целясь, по сторонам, бестолково, из карабина, правда, недолго – щелк, и он тоже упал вперед, в снег под насыпью.
В вагоне закричали громче, и из окон уже массой полезли фашисты, из тамбура тоже, они выбирались, спеша друг по другу, как крысы с тонущего корабля. Глебов свистнул, громко, по-разбойничьи, наверное, так свистел Разин, подстерегавший с товарищами жирные купеческие караваны. У меня под ухом рявкнул ППШ, и дальше я почти ничего уже не видел, я вжался в приклад автомата и надавил на спусковой крючок.
Саныч учил короткими очередями, но я, конечно, все забыл – лупил мимо прицельной рамки, перед глазами зеленел фашистский вагон с косыми крестами, отороченными белой каймой, и я не видел больше ничего, я ненавидел этот вагон, ненавидел тех, кто выпрыгивал из него. Откуда-то издалека заорал Саныч, стукнул меня в спину, я догадался и отпустил курок.
Саныч бил короткими, зло и уверенно, через мою голову перепрыгивали гильзы, я видел, как падают скошенные немцы, сползают по вагону, валятся в снег, и уже не поднимаются, мертвые. Конечно, стрелял не только Саныч, просто остальных я не видел, я вообще вокруг себя ничего не видел.
Из паровоза выпрыгнул машинист с лицом, залитым красным, упал на карачки и тут же чрезвычайно ловко забрался за колеса, и я понял, что это мой. Я прицелился в колесо и стал ждать, когда машинист высунется. Но он был не дурак и хотел жить, и тогда я стрельнул рядом, в рельс, пули чиркнули по железу.
Я стал стрелять, стараясь попасть между колесами, чтобы пули отскочили и достали машиниста рикошетом, я обстреливал колеса упорно и тупо, и вдруг справа в кадр вбежал немец, и я выстрелил – он наткнулся на пули, упал и пополз, и тогда я прицелился в него уже по-хорошему.
И я снова попал.
Первый убитый мной фашист. Он лежал, свернув голову, лежал и все, не шевелился, как мертвый, да и на самом деле мертвый.
Не так все случилось, неправильно, по-другому. Я должен был видеть его, и он тоже, он должен был понимать, что сейчас умрет… А он в мою сторону даже и не смотрел.
Саныч опять что-то крикнул и показал мне большой палец.
Бой продолжался.
Многим все-таки удалось выбраться из вагона: часть в панике рассыпалась по склону и лежала теперь в снегу, смешанном с грязью и посеченными пулями ветками, другие перекатились через насыпь и залегли в мертвой зоне, третьи укрылись за рельсами и стали отстреливаться. Под второй платформой заработал пулемет. Очухались быстро, гады, жить хотят, партизаны в плен не берут, это каждому фашисту известно.
Ствол пулемета высовывался из-за колесной пары, поворачивался, плевался огненными сгустками, стрелял взахлеб в разные стороны. Саныч опять проорал что-то, и я опять не услышал – окружающий звук причудливо разобрался на составляющие: вздохи паровоза, крики, стрекотание МП и трещотки ППШ, винтовка справа, винтовка слева, с шипением проседали в снег горячие гильзы.
Пулемет смотрел в нашу сторону, я видел это явно, пулеметчик хотел нас убить, он стрелял в нас, ствол смотрел мне прямо в лоб, я видел, как вылетают пули, я тоже захотел убить его, забыл про машиниста. Поменял магазин, попытался прицелиться. Это было трудно – целиться, хотелось не целиться, хотелось лупить, лупить, мне бы самому пулемет, из меня получился бы прекрасный пулеметчик, я все вижу…
Стал бить по пулемету. Короткими, как положено, раз, два, три. Пули чиркали по танковой броне, по рельсам, ППШ плясал, и рвался из рук, хотел получить самостоятельность, нет от меня никакого толку, очередь и еще раз очередь, и я нащупывал гранату, но Саныч перехватил ее, примерился и метнул. Граната описала крутую дугу и упала на платформу, закатилась под танк и взорвалась там.
Пулемет заглох. Остальные немцы еще отстреливались. То есть стреляли, без толку совершенно, правильно Саныч сказал – не попадут. Отстреливались человек десять или двадцать, не знаю, уже тоже мертвые. То есть они еще двигались, но они уже были мертвыми, я это ясно видел, их надо было еще немного подтолкнуть, помочь…
Кто-то кинул зажигалку. Она разбилась о край платформы, и огонь стек вниз и побежал между рельсами. Мертвецы ползли, стараясь найти удобное местечко для смерти, а один сидел, схватившись за живот. Я прицелился, Саныч схватил меня за бок, уронил, так что очередь я выпустил уже в небо.
Немцы продолжали стрелять, пули щелкали высоко над нашими головами, падали иголки, щепки и куски смолы, и вдруг земля провалилась подо мной, прямо под животом; сначала я подумал, что мне пузо оторвало, ухнул вниз, полетел в яму, а земля неожиданно тут же рванула обратно, выпрямилась, как резиновый мячик, продавленный пальцем. Она ударила по всему телу, в руки, в ноги, в затылок, но больше всего досталось зубам, рот наполнился осколками и тут же кровью, я стал выплевывать крошенные зубы, кровавые брызги плавили дырки в слежавшемся насте. Там, где лежал вагон, там больше ничего не было, только черные ямы, перекрученное железо, торчащее в разные стороны, дым и огонь, расползающийся по дереву. Я подумал, что не зря мы тащили эту взрывчатку, совсем не зря. И что Глебов настоящий командир. Ковалец уронил эшелон, и он съехал ровно туда, где была заложена бомба, и все разнесло и перемололо.
Из разорванного паровоза била твердая струя пара, она расплавила снег, и я увидел желтую и зеленую траву, на границе снега и земли упрямо шевелился раненый немец.
Две платформы съехали вниз, и танки лежали, задрав гусеницы, и сейчас я подумал про черепах, а не про слонов, точно: черепахи, покрытые панцирями. Остальные платформы тоже сбились с рельсов, но не опрокинулись, цистерны откатились метров на пятьдесят и разгорались, здесь было больше нечего делать, мертвецы стали мертвецами, я хотел сказать это Санычу, поглядел на него.
Его не было. Он исчез, и тут же появился вновь, возник, точно сменился кадр. Кажется, его тоже задело ударной волной, вид он имел одуревший. Саныч сел, что-то мне сказал: что-то у него перегрелось… ППШ лежал стволом в снег.
Саныч схватил МП, дернул затвор, справа свистнули. Он сунул мне автомат, и я обнаружил у него в руке уже бутылку с зажигалкой, он размахнулся и швырнул. И тут же полетели остальные бутылки.
Они хлопались о танки, о вагон, о рельсы, лопались, по железу разливался медленный огонь, и тут же бутылки полетели снова. Броня загорелась, сначала нехотя, потом веселее, в нашу сторону потянулся черный смрад, я закашлялся. Саныч отобрал автомат и стал стрелять.
Справа на нас шел человек, то есть немец, в одних штанах и ботинках, никакой другой одежды, никакого оружия, он брел через снег и смотрел себе под ноги, и был уже почти рядом, метрах в пятнадцати. Саныч повернулся к нему.
Наверное, я оглох – МП прощебетал, брызнул гильзами, немец покрылся красными кляксами, упал на спину и стал дрыгать ногой. Сам он уже умер, а нога не хотела, скреблась о жизнь, отталкивалась от земли.
Живые немцы убегали в лес, жаль, не всех достанем сегодня. Ничего, достанем завтра. А вообще – долго, долго мы возимся, уже, наверное, заметили, пустили на подмогу бронепоезд, и карателей, и эсэсовцев с откормленными овчарками – пора уходить.
– Уходим! – заорал у меня над ухом Саныч. – Все!!!
Я оторвался от автомата, посмотрел на него. Весь в соплях, из носа, по подбородку, на щеках уже засыхали.
– Двенадцать с половиной минут, – сказал Саныч. – Быстро сегодня управились.
Глава 10
Глебов остановился и взмахнул рукой, и все остановились, привалились к деревьям и стали дышать, глубоко, с паром, но при этом тихо, без хрипа, как-то испуганно, точно мы совершили что-то очень плохое и теперь нам за это стыдно. Мне представлялось, что мы ограбили магазин, и рожи у нас точно такие же, злые, отчаянные. Я однажды был на суде, видел настоящую банду.
Со стороны железной дороги слышалась стрельба – в небо поднимался черный масляный дым, сквозь который запоздалыми криками о помощи взлетали красные ракеты.
И вдруг кто-то хихикнул. И остальные заржали, разом, громко, беззаботно, совсем по-довоенному. Гоготали мужики, сморкаясь в кулак и стыдливо стряхивая в снег сопли, брякая привешенными на шею автоматами, сразу раскрасневшись и сделавшись совсем не страшными, и если бы не оружие, их легко можно было признать за вальщиков из лесхоза.
Ковалец смеялся вроде прилично, красивым голосом, каким смеются в кино, умудряясь при этом важно оправлять неожиданный заусенец на указательном пальце и поглядывая на остальных с новым превосходством. А потом не удержался и расхохотался уже по-настоящему, задиристо и беззаботно, отчего вдруг стало видно, что он тоже сопляк, двадцати ему явно нет, просто уж такой большой вымахал.
Щенников хохотал с присвистом, стряхивал щелчком слезы с паленых кончиков усов, моргал совсем по-мальчишески, щурился.
Кулаков обнимал винтовку, прилипнув бородатой щекой к стволу, порыкивал, как дизельный мотор.
Саныч хохотал, конечно же, громче и веселее остальных, корчил невыразимые рожи и надувал щеки.
И я смеялся вместе со всеми.
И Глебов тоже не удержался и немного улыбнулся. Получилось отвратительно и нелепо, Глебов понял это и больше улыбаться не стал.
Смеялись долго, минут пять, пока над головой Ковальца дикая пуля не срезала ветку. Ветка хлопнула Ковальца по носу, и он немедленно чихнул, выдув из ноздрей огромный пузырь. Это вызвало новый приступ веселья, но дохохатывали уже на ходу.
Спустя часа полтора устроили первый привал. Закурили, достали фляги.
Я расстегнул мокрый ватник. Дышалось с трудом. Нет, то есть дышал я быстро и много, и глубоко, но воздух совсем не чувствовался, хотелось холода, голова кружилась, зубы как-то сами по себе прищелкивали, и унять их у меня не получалось.
– Застегнись, – посоветовал Саныч. – Простынешь.
– Не…
– Застегнись, говорю, – уже почти приказал он. – Я в первый раз чуть воспаление легких не подхватил. А лечить нечем.
Я запахнулся, надвинул шапку поглубже.
– И варежки надень, – велел Саныч. – Руки уже красные. Пальцы отморозишь – и все, отвоевался.
Надел варежки. Руки тут же зажгло, точно в кипяток их опустил, но почему-то приятно. Глебов отозвал Саныча в сторонку и стал ему что-то объяснять на ухо. Саныч кивал, поглядывал на меня.
Мне было жарко. И сердце продолжало прыгать, оно у меня так никогда не прыгало, не помню.
Я себя чувствовал почти пьяным, не шагать хотелось, а бежать. Наверное, я бы и побежал, если бы не остальные. Если бы не Саныч.
– Лучше сейчас не очень радоваться, – сказал он, вернувшись. – Я знаю. Хочется орать, да?
– Бежать еще…
– Во-во. – Саныч перекинул автомат на другое плечо. – Бежать, прыгать, знакомое дело. Надо перетерпеть. Посмеялись, и хватит. Если сейчас начать чересчур радоваться, потом плохо будет. Разваливаться начнешь, я-то знаю. Пойдем, давай.
– Куда?
– Приказ. Скажу по пути…
Меня повело. Попробовал поймать березу – не получилось, мимо – и рожей в снег, хлоп, и темно, и уши заложило.
Очнулся от холода на лбу. Открыл глаза – на переносице комок снега.
– Ты прямо как Ковалец, – усмехнулся Саныч. – Он после первого боя тоже в обморок хлопнулся, это нормально, от избытка чувств. Понравилось?
– Что?
– Немцев бить?
– Понравилось, – ответил я.
– Ну дак… С каждым разом все лучше. Сегодня, конечно, не очень много, но и задачи другие были. Я шестерых, кажется, уложил. Ты тоже парочку, я видел.
– Да…
Я сел, убрал снег с носа.
– Поздравляю. Идти вообще-то надо, разлеживаться нечего.
Я поднялся на ноги.
Наша группа уходила к северу. Щенников последним. Он тоже оглянулся, увидел меня и помахал рукой.
– А мы? – спросил я.
– У нас другое задание, – сообщил Саныч.
– Какое?
– Потом скажу. Давай, в сознание возвращайся – и вперед, в ближайшее время отдыхать не придется.
Вперед так вперед, но в сознание я не мог вернуться еще долго. Покачивало, в затылке дребезжало, и кислятина во рту никуда не делась.
Отмахали километров пять, затем Саныч принялся петлять и петлял почти два часа, пока не вышли к холму, похожему на застывшую волну. Он обрывался крутым гребнем, у подножья которого тянулась цепочка следов.
– Наши прошли, – указал Саныч. – Хорошо прошли, в ногу. Кажется, что человека три всего, Глебов молодец.
– А что нам тут делать-то? – не понимал я.
– Глебов велел остаться. – Саныч бухнулся на колени. – Здесь. Там то есть, на гребне. Будем наблюдать. Плащ-палатку дал.
– Зачем? – не понял я.
– Посмотреть надо. Что немцы делать станут. Если за нами двинут, то через Синюю Топь бежать придется, предупредить. Все продумано.
– Мы, вроде, осторожно…
– Осторожно – не осторожно, а все равно наследили. По снегу прочитать легче легкого. Они, конечно, не дураки в наши болотья лезть, но кто знает. Всю прошлую неделю тропы переминировали – это на случай, если немцы все-таки бараны… Вообще, эшелон был что надо, а?
– Ты уже говорил, – напомнил я.
– Да об этом можно неделю говорить! В газетах напишут! Ковалец, дурила, орден наверняка все-таки заработал – спать в нем станет ложиться, в баню ходить.
Да уж, орден явно не добавит Ковальцу достоинств в характер. Наоборот скорее, станет он наглее и заносчивее в два раза, с орденом-то.
– А немцам теперь дня на три работы, – с удовольствием рассуждал Саныч. – Будут, уроды, дорогу чинить, проверять – нет ли еще где мин. Партизан отлавливать по закоулкам, слюной брызгаться, а мы уже далеко. И не мы одни сегодня, кстати, бахнули, соседи тоже постарались наверняка, так что тремя днями не обойдутся, гады вонючие. Эта ветка наверняка в нескольких местах перерезана, так что будет им дристалище по полной программе. Здорово, а?! Не зря столько ждали, по норам сидели, не зря… С другой стороны, теперь спокойной жизни не жди – фашист озвереет. Ну, пусть звереет. Давай расправляться.
Мы расправили плащ-палатку и просидели в засаде до ночи. Никого. В сумерках отступили выше на холм, я разводил костры, Саныч неторопливо готовил нодью, не очень она получилась – горела в полбревна, и я просыпался. И каждый раз Саныч не спал, смотрел в лес, теребил шапку.
В лагерь отправились еще затемно.
Часам к десяти погода испортилась, снег сыпался необычайно густой и мягкий – наверху опять отстреливали ангелов.
– А наступления что-то не слышно… – Саныч задумчиво поглядел в облака. – Где наступление-то?
– Может, оно идет, – предположил я. – Но мы не слышим из-за снега.
– Может…
Я вот такого наступления никак представить не мог: мне казалось, что наступление не может быть незаметным. Наступление – это гром. Канонада, рев танков, суета, запах мазута…
Ничего. То есть совсем, тишина и тишина.
– А может, в другом месте? – спросил я. – Наступление?
Где-то ведь оно идет.
– Глебов расскажет, – заверил Саныч. – Ему уже все сообщили, наверное. Пойдем побыстрее, пока еще проходимо. Снежный год, как и говорили…
Но снег валил какой-то разный, пятнистый, то и дело мы попадали на поляны, где светило солнце и никакого снега не наблюдалось, а за ними опять начинался снежный туман, и лишь далеко наверху синело небо. От этого болела голова, и на уши еще давило почему-то.
– Грустно что-то, – сказал неожиданно Саныч. – Тебе грустно не бывает?
– А что?
– Не знаю. Ты радио когда последний раз слышал?
Я стал вспоминать. В отряде имелась рация, но никто, само собой, не разрешал ничего слушать – батареи экономили строжайше, даже на Новый год, даже на Октябрьские. Сядут батареи – потом где их взять?
– В сорок первом, – сказал я. – Кажется, двадцать пятого июня, точно не помню…
– Я тоже в сорок первом. "Вставай, страна огромная" пели. А может, это сейчас уже навспоминалось…
Саныч потер лоб.