- Я хочу сказать вот что, - произнес Ник-Ник; нет, он не повысил голоса, он говорил все так же нежно, словно бы крадучись. - Я доволен вашей работой. Теперь, поскольку я имею право судить о штурманах, вы, как мне кажется, здесь наиболее грамотный навигатор. Отлично определяетесь, отлично владеете приборами и ЭВМ… Ну, и службу знаете. Прежде не было случая вам высказать это. Сейчас такой случай наступил… Скажу больше. Знаю историю с "Ураном". И если бы был на вашем месте, поступил, пожалуй, так же. Из всего этого можете заключить мое отношение к вам… Ну, а теперь вернемся к делу с администратором Кургановой…
Ник-Ник все-таки взял банан, который то и дело подвертывался ему под руку, и стал быстро очищать; занятый этим, замолчал, и вот тут-то Нестеров неожиданно громыхнул:
- Я люблю ее! - Видимо, потому, что он нервничал, выпалил эти слова с такой силой, что из бара кают-компании, который был по соседству с кабинетом, выскочила перепуганная буфетчица.
- Закройте дверь, Соня! - спокойно приказал Ник-Ник и неожиданно расхохотался; он смеялся на этот раз долго, обстоятельно, пока на глазах его не выступили слезы, и он вытер их ладонью.
Нестеров выждал, когда он закончит, и сказал хмуро:
- Ничего смешного нет.
- Ну, разумеется, - сказал Ник-Ник и опять как ни в чем не бывало, словно продолжая прерванную этим эпизодом речь, в той же интонации заговорил: - У Кургановой муж на другом пароходе - это во-первых… Ну, а во-вторых, у меня в столе рапорт пассажирского помощника. И мне придется принять самые строгие меры: я обязан буду списать Курганову с судна и, договорившись с пароходством, отправить ее на первом же попутном корабле домой.
- Что?! - воскликнул Нестеров.
- Только так… - твердо сказал Ник-Ник. - А чего же вы еще ждали?
- По это… это… - задохнувшись, произнес Нестеров.
И тогда Ник-Ник закончил за него:
- …обычные меры, которые принимает в таких случаях капитан.
Нестеров сжал трубку в кулаке и сказал:
- Тогда я тоже спишусь вместе с ней. Сегодня же подам рапорт.
Ник-Ник взял кувшин с соком, палил в стакан, льдинки звякнули о его край. Наверное, ему это понравилось, потому что он приподнял стакан, поболтал его, прислушиваясь к звону, и только потом протянул его Нестерову и сказал:
- Выпейте, пожалуйста.
Нестеров послушно выпил холодного соку.
- Ну вот, - сказал Ник-Ник, - а теперь я вас попрошу не торопиться, Петр Сергеевич. Рапорта от вас не приму: штурмана не уходят самовольно во время рейса.
- Но я не могу без Нины, - удрученно прошептал Нестеров. - Люблю ее.
- Сочувствую, - сказал Ник-Ник, - но помочь не могу.
Тут он поднялся, видно считая разговор оконченным, и Нестеров встал. И вот тогда-то Ник-Ник склонился к нему и сказал доверительно:
- Месяцев через пять придем в порт, вот и устроите все свои дела. Желаю успеха.
Они встретились возле информбюро. Когда Юра, подписывая бумаги, склонился над ними, тычась чуть ли не носом, он почувствовал, что кто-то положил ему на плечо тяжелую руку, быстро повернулся и увидел холодные глаза Нестерова. Наверное, он хотел закричать, во всяком случае пытался отпрянуть, решив, что Нестеров ударит его, но Нестеров только покачал головой и сказал тихо:
- Что же ты с собой сделал, парень?
Это слышали все, кто был возле информбюро.
Глава шестая
ЖАРКИЙ НОВЫЙ ГОД
Луна нависла над пароходом огромным диском, словно выросла в размерах, и на ней отчетливо стала видна тень бегущего человека, а вокруг нее трепетал оранжевый отсвет. Мелких звезд не было видно, только крупные, белые; под луной и под этими звездами светилось тихое море, оно робко отдавало рассеянные лучи, но на горизонте они густели, собираясь в черную полоску по самому краю неба, и там обнажали его синеву.
Я заступил на вахту на десять минут раньше, чтобы дать возможность Нестерову переодеться и успеть к встрече Нового года в столовую экипажа, и вот они пробили, эти двенадцать ударов…
- С Новым годом!
Я вышел из рубки. Было душно и влажно, руки сразу сделались липкими, и горький вкус соли возник на губах… Безгранично море и небо - может быть, это и есть вечность? Но все равно отбит на земле еще один год, еще один круг свершила планета, и, наверное, только море и небо могут казаться неизменными, но мир не останавливается; что бы ни происходило, он постоянно изменяется: сегодня он другой, чем был вчера… В новогоднюю ночь всегда тянет к раздумьям, а у меня вахта, и я возвращаюсь в рубку, взглядываю на локатор - вращается зеленая стрелка развертки; подхожу к ЭВМ, где отсчитывается скорость и определяется наше местонахождение…
Недавно Нестеров у себя в каюте на большом листе бумаги чертил мне схему огромного парусника и, попыхивая трубкой, говорил о своей мечте: мы вернемся назад к парусам, мы поставим их на новые корабли самых больших размеров и будем управлять этими парусами при помощи электронно-вычислительных машин. Большой парус сильнее дизеля и турбины, он может придать огромную скорость судну, и он снова приблизит человека к морю; не будут вибрировать палубы и стены кают, не будет шума машин, а только плеск волн, море и веселый посвист ветра. Он говорил, и я верил ему; на пароходе у каждого своя мечта. Я тоже люблю белый парус…
Тускло мерцают приборы в рубке: свет не должен мешать вахтенному видеть море и нос корабля… А где-то там - зима, снег, разукрашенная елка и мама в кругу своих подруг… Мне Леша рассказывал, что однажды на "Перове" они в Новый год пересекали двенадцатый часовой пояс, и у них образовалось два тридцать первых числа. Оказалось, что это не так все просто: лишний день в году, и лишняя зарплата экипажу, и лишняя выдача продуктов, и много еще чего, на что нужно составлять акты…
- С Новым годом! - раздалось в рубке.
Я обернулся и увидел в полутьме Нину, вернее, очертания ее фигуры, да и узнал я ее, скорее всего, но голосу.
- С Новым годом! - ответил я и подошел к ней.
- Я пришла поздравить, - сказала она. - Давай чокнемся. - И только теперь я различил в ее руках стаканы. - Это шампанское, - объяснила она.
- Мне, Ниночка, нельзя, - ответил я как можно мягче, чтобы не обидеть ее.
- Я знаю. Но ты совсем немножко. Я хочу, чтоб у тебя все было хорошо, - сказала она.
- Пусть и у тебя будет хорошо.
- У меня не будет, - сказала она. - Но это потом, а сейчас давай чокнемся.
Мы чокнулись, и я выпил совсем глоток и сказал:
- Спасибо, что навестила. Но если сейчас это сделает Ник-Ник, мне уж никогда не стоять вахту.
- Я убегаю. Только выйди на минутку из рубки.
Мы вышли с ней на крыло мостика, и Нина повернулась ко мне так, что свет луны сразу высветил ее лицо. Оно выглядело бледным, и на нем выделялись большие глаза; казалось, они, как и море сейчас, отдают негромкий голубоватый свет; и вся она была непохожей на себя, словно с нее сошел приевшийся мне налет строгости и высокомерия, и обнажилось сокровенное - угловатая беспомощность. Она сказала тихо, застенчиво:
- Ты прости меня, Костенька… Я перед тобой виновата.
Я не привык видеть и слышать ее такой и потому растерянно пробормотал:
- За что же?
- Это потом, - ответила Нина и тут же пояснила. - Это долго… Ты найди меня после вахты… еще ведь праздновать будут. Мне надо, очень надо с тобой поговорить… Завтра ночью списываюсь. Мы с "Кузбассом" встретимся, и меня пересадят.
- Не может быть! - сказал я.
- Почему же?.. Радиограмму получили. Так найдешь меня?
- Обязательно найду.
- Ну, вот и спасибо, - сказала она и пошла к трапу.
Я еще долго стоял на крыле… Я однажды уже видел, как списывали с парохода в рейсе. Это было на "Чайковском", когда мы шли под командой Луки Ивановича в Нью-Йорк. Списывали двух матросов за то, что они, взяв с собой из порта водку, выпили после вахты и вышли на главную палубу. Тут Лука Иванович был беспощаден: "Матрос, на которого нельзя положиться, не только не нужен на борту, он опасен…" Им объявили о пересадке за два часа. Был серый холодный рассвет; они вышли на палубу с вещами, съежившиеся, с потерянными лицами, никто не сказал им слов прощания. Их посадили в шлюпку, и они ушли в холодный серый туман, в котором едва приметно выступал силуэт танкера; вся команда молча смотрела, как уходила шлюпка, и было нечто жуткое в этом. Потом уж я думал: пожалуй, не найти страшнее наказания для моряка, чем отплытие без взмаха руки, без доброго взгляда вдогонку, отплытия как проклятия, с судна, которое для тебя больше чем дом родной… Публичная казнь… И, вспомнив все это, я с тревогой подумал: "Неужто и с Ниной поступят так же?.. Да не может этого быть!" И мне стало страшно за нее…
Пустынное море простиралось перед нами - ни огонька в нем, ни тени другого корабля, луна да звезды и еще голубоватые фосфоресцирующие шары, возникающие в воде возле носа парохода… С Новым годом, море, с Новым годом, звезды и небо!
…Синий свет зарождался за иллюминаторами. Еще играли в салонах оркестры, крутились бобины магнитофонов, еще сверкала огнями в столовой экипажа украшенная сосенка, вместо елки добытая с большим трудом в Австралии и пролежавшая свой срок в холодильнике, но праздник уже заканчивался. Большинство пассажиров ушло в каюты, а те, кто был из экипажа свободен от вахты, устали от танцев, да и помнили - впереди работа; веселье тлело, не разгораясь.
Нина нашла меня в кают-компании, где сидел я одни за столом, накрытым для тех, кто отстоял вахту, но все остальные попросили буфетчицу, чтобы перенесли им еду в столовую, где были еще люди.
Нина отыскала на полке электрического камина свечку, зажгла ее, поставила передо мной.
- Так будет уютней, верно? - спросила она.
- Почему ты одна? - спросил я.
- Потому что нам надо поговорить, - сказала она. - Теперь мы можем немного выпить?
- Теперь можем.
Мы выпили шампанского, бутылка которого стояла на столе.
- А о чем мы, собственно, будем говорить? - сказал я. - У тебя все расставлено на свои места.
- У меня ничего не расставлено, - сказала она. - Но это не имеет значения. Факир… Ой, прости, больше не буду!.. Я просто хочу рассказать тебе для начала небольшую историю. Вот, ты послушай… У нас в институте жила-была девочка. Очень хорошая девочка, самостоятельная, и поэтому ей было трудно. Родители ее жили далеко и помогать ни в чем не могли. У них еще было трое детей. И вот тогда девочка решила в свободное время зарабатывать и пошла в преподавательскую столовую уборщицей. И еще жил-был в нашем институте один здоровенный дядька, которого не очень любили студенты… Бывает так, верно? Все-таки мы в "инязе", и, когда говорят с кафедры грубости, это не очень приятно. А у него случалось. Все говорили: характер, с этим ничего не поделаешь. И вот однажды девочка убирала со стола посуду, и этот здоровенный дядька задел ее локтем, и остатки соуса вылились ему на штаны. Девочка испугалась, принесла мокрую салфетку, чтобы он все вытер. Но он раскричался и уж не мог остановиться. Он кричал, что девочка нагрубила ему, что девочка вообще не умеет себя вести, и он потребовал, чтобы девочку выгнали из столовой. Наверное, так бы и сделали. Ну кто с ним станет связываться? Но тут нашелся человек, который в это время случайно оказался в столовой. Он был студентом, этот человек. И он пошел в ректорат. Он пошел в комитет комсомола. И когда его там не поняли, он пошел в редакцию газеты. И он показал, что виновата не девочка, а этот самый дядька. Он так это сумел доказать, что грозный для студентов человек вежливо и жалобно извинялся перед девочкой. Вот это я тебе хотела рассказать.
- Зачем? - спросил я.
Трепетала половина свечи, и веселые змейки играли в глазах Нины. Она сидела передо мной, скрестив руки и сжав ладонями острые локти, - это всегда была ее любимая поза.
- Если ты не понял, тогда я тебе еще расскажу… Он все-таки озлобился на студента, этот злой дядька. И через год решил его завалить на экзаменах. Он завалил его раз, он завалил его два, а на третий раз студент сказал, что будет сдавать ему экзамены только публично. Дядька сказал: "Чепуха". И тогда студент на семинаре поднялся и сказал: "Я хочу, чтобы все, кто здесь сидит, задали мне любой вопрос по предмету. Я буду отвечать. И пусть при вас преподаватель выставит мне объективную оценку"… Вот такой это был студент. Теперь понимаешь?
- Нет.
- Я рассказываю тебе про Юру Тредубского. Я еще тебе много могу о нем рассказать в таком духе. И не только я, а все, кто с нами учился в то время в "инязе".
Синева рассеялась за иллюминатором, и белый свет втекал в кают-компанию, споря с желтым пламенем свечи. Нина сидела передо мной, смотрела насмешливо, думая, что поразила меня. Но я удивлялся другому. Юру в роли героя ее рассказов я, пожалуй, представить мог, потому что знал, какой он бывает упрямый и как загорается в спорах фанатичный блеск в его глазах, но я по ожидал, что именно вот так, с оттенком восхищения, она начнет о нем говорить.
- Зачем ты сейчас об этом рассказываешь? - спросил я.
- Потому что нынче ночью я сойду, а он останется.
- Да плевать я на него хотел!
- Вот, - сказала она и назидательно подняла свой длинный палец. - А я не хочу, чтобы вы тут устраивали ему блокаду или еще что-либо в этом роде… Петру я уже все сказала. Он пообещал его не трогать. А с тобой сложней… Юра ведь считает тебя своим другом. А ты ему уже показал спину.
Вот тут я разозлился. Я дунул что есть силы на эту дурацкую свечку, которая мигала перед моим носом, встал и прошелся вдоль стола.
- Ну, вот что, - сказал я. - Ты можешь представлять его передо мной полным Иисусиком или еще кем-то вроде того, но… Бывают мгновения, когда перестаешь доверять. А с этим кончается дружба. И я тут ничего не смогу поделать!
- Значит, ты не понял. - Теперь ее голос снова обрел ту ровную, плавную интонацию, что всегда мне не нравилась и от которой, как утверждал Юра, приходили в восторг пассажиры-англичане. - Я должна тебе объяснить все с самого начала…
- Не надо с самого начала, - нетерпеливо перебил я.
- Хорошо, тогда только суть, - согласилась она. - Юра всегда руководствуется одним - справедливостью. У тебя была возможность это заметить. Он и сейчас считает: написал рапорт, только требуя справедливости.
- Какая-то чепуха, - сказал я. - Завтра ему покажется, что я несправедливо вышел на палубу к пассажирам, и он на меня напишет рапорт. Если человек чокнутый - какая разница, на чем он чокнутый!
- Он не чокнутый. А ты меня выслушай! - упрямо прикрикнула она. - Ведь меня, в конце концов, списывают. Стало быть, с ним соглашаются. Так?.. Ну, что молчишь? Так или не так?
- Ну, допустим.
- Что же, по-твоему, и все остальные чокнутые?.. Вот то-то! - торжествующе воскликнула она. - Он верит: никакое нарушение нельзя оставлять безнаказанным. И если у него что-нибудь не ладится, он сам себя съесть может… Ты даже не знаешь, что он написал рапорт по этим самым бумажным стаканчикам и попросил, чтобы у него за них вычитали из зарплаты. Бухгалтер чуть не умер от удивления.
- Вычитают? - поинтересовался я.
- Не знаю, - сказала она. - Не в этом дело… Короче говоря: не травите Юру. Я тебя очень прошу. У меня нет на него обиды… Рано или поздно, все равно все бы стало известно, и… А перед тобой я должна извиниться.
- За что?
- Мне надо было тебе давно сказать: я села на этот пароход из-за Нестерова.
Вот тут я действительно удивился и глупо спросил:
- Как?
- А вот так, Костя… Мы познакомились с ним на берегу. И я тогда поняла: не смогу без него. И сделала все, чтобы попасть сюда. - Она усмехнулась. - Мне Юра помог… Вот видишь, как. Он не знал тогда…
- А если бы знал? - спросил я.
Она на мгновение задумалась, ответила:
- Все равно бы помог.
- Смешная ты все-таки! - вдруг обозлился я. - Да просто твой Юрка влюблен в тебя по уши. Это каждая девчонка на пароходе видит. И написал-то он свой рапорт из-за ревности. А ты из него рыцаря печального образа делаешь. Дон Кихот очкастый!.. Сочинила борца за справедливость!
- Ты еще в этом убедишься, - сказала она.
- Я думал, ты со мной о другом будешь говорить.
Она посмотрела на меня прямо и опять усмехнулась.
- О другом я с тобой говорить не буду, - ответила она и встала, - Леше я уже все сообщила, так что нам и говорить незачем… Ты хорошо ко мне относился, Костя. Ты сам не знаешь, как помог мне здесь на пароходе. Спасибо тебе, - сказала она и наклонилась, поцеловала меня в щеку.
И в это время от двери раздалось:
- Ну и нашли место целоваться! Нам уборку делать!
В дверях стояла наша буфетчица Соня в своей немыслимой юбке с бубновым тузом на подоле.
- С Новым годом, Сонечка! - сказал я ей.
- С морским приветом! - ответила она и пошла, громыхая ведрами, в бар кают-компании.
Всё-таки, что бы ни говорила Нина, как бы ни пыталась представить Юру в эдаком облагороженном свете, я не мог побороть неприязнь к нему… "Это ее дело. Пусть она даже восхищается им, - размышлял я. - Мало ли, для чего ей нужно! Может, она и себя таким образом оправдывает. Поди узнай, что у женщин на уме?.." И все же мне хотелось быть объективным. "Давай-ка разберемся, - говорил я себе. - Ты ведь считал Юрку фанатиком? Считал… Когда это началось? Пожалуй, после захода в Коломбо…"
У трапа танцевали гибкие, одетые в белое индийцы, отбивали ритм на маленьких барабанах, свистели в крохотные дудки - живая туристская реклама. Город открывался сразу же у порта множеством мелочных лавок, где торговали медными и деревянными поделками, магнитофонами, тряпьем, драгоценными камнями, чаем и знаменитой травой пол-палой, лежали на прилавках связки бананов и оранжевые королевские кокосовые орехи; завывали на флейтах заклинатели змей, и на эти звуки из плетеных корзин, поднимая крышки, вставали, задрав ромбовидную голову, кобры. Но стоило пересечь дорогу, как начинались парки, растекалась тишина, только журчала вода в источниках, и золотой Будда возвышался на пьедестале, отсвечивали темные стекла отелей, и снова обрывалась граница тишины, снова возникал рыночный шум индийского квартала, грохот железа, запах асфальта и вареных бобов, голые дети в пыли, быки, тянущие повозки, бег быстрых рикш, а рядом - движение роскошных машин и сияние реклам, и над всем этим - влажная тяжесть густого воздуха, как увеличительное стекло, усиливающее солнечные лучи.
Мы подошли к буддийскому храму, у входа оставили ботинки и медленно двинулись по кругу. Огромный лоснящийся Будда лежал, сидел, стоял, перед ним молящиеся клали цветы и монеты. Все ярко здесь было, красочно, и когда мы вышли, то остановились в тени огромного дерева-рощи, индийского фикуса, или, как называют его здесь, баниани, корни его поднимались вверх, сплетаясь многочисленными стволами. Говорят, их бывает у этого дерева до тысячи. И еще говорят: каждый год вырастает ствол, и по этому можно узнать, сколько дереву лет.
К нам подошел монах в желтом саронге. Он склонил голову, отсвечивая коричневой лысиной, щеки у него запали, рот провалился, говорил он быстро, и я не сумел разобрать слова. По Юра разобрал.
- Что он рассказывает? - спросил я.
- Он говорит о смысле жизни, - сказал Юра.
- Ну и что?