Вы волокли его за собой, а он при этом легонько сопротивлялся. Быть может, в вашем понимании этого слова. Петровский, это и есть товарищество? - Александр Львович внимательно посмотрел на Сашу.
Саша молчал.
- А вас, Яковлев, я вот о чем хотел спросить. Джигучев мне показывал текст вашего письма в райсовет. Идея этого письма, кажется, принадлежала вам? Вы там очень справедливо писали о том, что плохие отметки Мики и Леки сильно снижают учебные показатели вашего звена. Вы объясняли их двойки тем, что у Калитиных плохие домашние условия. А вам что мешает учить уроки, Яковлев? У вас тоже трудные домашние условия?
Яковлев молчал.
- Ну что ж… - И Александр Львович невесело усмехнулся. - Молчите? А я, признаться, надеялся, мальчики, что у нас получится разговор по душам. Вышел не разговор, а речь. Ну что ж, оратор высказал свои мысли при молчаливом неодобрении аудитории… Ступайте. Больше нам говорить не о чем.
Петровский смущенно встал и поплелся к выходу. Яковлев поднялся было и пошел за ним, но, уже взявшие за ручку дверей, не выдержал и сказал, задохнувшись:
- Это не он, это я… все я!.. Несправедливо, Александр Львович!
Александр Львович, склонив голову набок, посмотрел на Яковлева.
- Что несправедливо? - спросил он.
- А то… Сами знаете… - тяжело дыша, ответил Яковлев. - У него не было никогда никаких ошибок. Это я его подвел… За что же тройка? Мне хоть единицу, хоть ноль… Но ведь это же, это…
- Молчи, Данька! - сердито сказал Саша и быстрым шагом зашагал по коридору.
Яковлев смотрел, моргая, на Александра Львовича.
Тот стоял посередине учительской, задумавшись, опершись рукой о стол. Лицо у него было грустное. (Неужели же иногда бывает плохо и учителям?..)
Вид этого лица, вдобавок ко всем сегодняшним злоключениям, вверг Яковлева прямо-таки в пучину отчаяния. Губы у него задрожали.
- Даня, - сказал Александр Львович, взяв Яковлева за плечи и тихонько притянув его к себе, - ну что с тобой? Что случилось, скажи? Ты, кажется, просто нездоров?
И Яковлев узнал знакомый, привычный голос учителя, тот самый, которым он говорил, когда они оставались с глазу на глаз.
- Я… я здоров! Я здоров исключительно! - гаркнул Даня, вырываясь из его рук, и выбежал в коридор.
Глава X
Он понял, что мамы нет, потому что ключ был вынут из замочной скважины.
На всякий случай он все-таки крикнул в сторону кухни:
- Мама!
Никто не отозвался.
Тогда он пошарил у порога и вытащил ключ из-под отстающего уголка линолеума (если она уходила из дому ненадолго, ключ всегда лежал у порога под линолеумом, если надолго - он лежал под вешалкой).
Мамы дома не было, но всюду - в каждом углу, в каждой вещи, в каждой мелочи: в не доштопанном ею носке с воткнутой до середины иголкой, в расшитой салфеточке, лежащей посередине стола на темной скатерти, - была она. Вот на тарелке аккуратно нарезанный ею хлеб. Поверх хлеба записка:
"ПОДОГРЕЙ СЕБЕ СУПУ. КАСТРЮЛЬКА НА ПЛИТКЕ".
Вот что ее занимает больше всего: суп!
Вот чем забита ее голова: супами!
Вся жизнь - в супах!
Однако не дальше как третьего дня он, придя из школы, спокойно подогрел себе суп, а потом развернул учебники.
Вчера за обедом он читал Обручева, потому что и алгебра и английский гостили у дворника.
Те учебники, которые были ему нужны на завтрашний день, лежали перед его носом, на столе. Но после сегодняшних происшествий готовить уроки не было уже никого смысла. В общем, начинать всю эту канитель с уроками стоило только тогда, когда все учебники будут опять на месте.
Да, но как их достать?
Добыть мешок!
Однако то, что еще вчера было очень просто, сегодня казалось невозможным.
"И ужасней всего, что ей даже сказать нельзя, - думал Даня. - Как же я ей скажу про мешок, когда ее вызывают в школу?.. Другое дело, если бы я ей принес сегодня пятерку по алгебре".
И вдруг ему стало казаться, что он катится с высоченной ледяной горы, которой нет конца.
Сегодня нельзя сказать. И завтра нельзя. Послезавтра тоже нельзя. Мешка нет, и учебников пока что тоже.
…Его вызывают. Он врет и путает все самым бестолковым образом. В воскресенье утром он, конечно, бежит на рынок и раздобывает мешок, приходит в дворницкую, но дворничиха говорит ему:
"Сколько же нам ждать вас? Очень просто, продали ваши книжонки, да и купили мешок. Очень даже обыкновенно".
И он остается без учебников до конца года. Его учебные дела и так не блестящи, а без книг и совсем пиши пропало. Он бегает к товарищам, занимает книжки на полчаса. Но много ли за полчаса сделаешь! Каждый раз, когда его вызывают, он плетет невесть что. Мать наконец замечает, что с ним что-то опять случилось, и учиняет ему допрос. Но он ни в чем не признается.
Печально и быстро катится по отлогой горе оторвавшийся снежный ком, пока не докатывается до ее подножия.
Его исключают из пионеров за двойки и за вранье.
При одной мысли об этом Даня зажмурился. Но тотчас же какой-то трезвый, ясный голос успокоительно прозвучал в его сознании: "Глупости! За что? За то, что человек потерял учебник, его никогда ниоткуда не исключают. Ну, неприятно, конечно, но как-нибудь да наладится".
А что, может и в самом деле наладится?
Даня медленно прошелся из угла в угол.
Стемнело. Все как всегда. Вот стол. Вот лампа. Как будто сегодня может быть все как всегда!
По ободку абажура прыгают хорошо знакомые, вырезанные когда-то из черной бумаги не то собаки, не то олени.
Вот буфет. На буфете - большая ваза. Мама ее называет фруктовой вазой, но фруктов в нее никогда не кладет. Когда папа приносит с завода получку, она покупает то мандарины, то яблоки, но в вазу их не кладет.
"Поел? - говорит она после обеда Дане, и на скатерти вдруг появляется яблоко. - Хорошо, что спрятала. Уничтожил бы до обеда".
Над фруктовой вазой висит на стене фотография мамы и папы до свадьбы.
Были такие красивые, а стали такие старые… Почему они оба такие старые?.. В самом деле, как будто не мама и папа, а дедушка и бабушка. Ах, если бы он родился у них пораньше или они бы родились попозже, его мама, наверно, все умела бы понимать, как мама Петровского.
А вот над кроватью мамы фотография старшего брата.
Кто из мальчиков не мечтает о старшем брате! О брате, которым гордишься, которым немножко хвастаешь перед друзьями! О брате, который все умеет, все знает!
Вот таким братом был Аркаша. Он никогда не задирал нос оттого, что был на десять лет старше Дани. Никогда не говорил "отстань", "уйди". Научившись ездить на велосипеде, он первым делом прокатил Даню. Едва Дане исполнилось шесть лет, Аркаша смастерил ему деревянные коньки и повел с собой на каток. И даже глазом не моргнул, когда кто-то крикнул ему: "Эй, нянька!" Он выучил Даню кататься, а на следующую зиму добился, чтоб Дане купили настоящие коньки. Он брал Даню с собой, когда с одноклассниками катался по Неве на лодке, приносил ему из библиотеки книжки, а однажды взял Даню в тир, где шли стрелковые состязания. Он был веселый, Аркаша, и он всегда заступался за Даню перед мамой.
Когда началась война, Дане было семь лет, а брату - семнадцать. Брат кончил школу и пошел на войну добровольцем. Этот день навсегда остался в памяти у Дани.
Мама, которая обычно заснуть не могла, пока Аркаша не возвратится с катка, и всегда встречала его целым градом ласковых упреков, в этот раз ничего не сказала ему. Нет. Она просто уложила братнины вещи в рюкзак: ложку, кружку, белье, и пошла его провожать.
С нею вместе пошел и Даня.
Мама молчала. Молчала всю дорогу и крепко держала брата под руку, а его, Даню, за руку. Молча стояла она на вокзале и смотрела, как солдаты, молодые и старые, устраиваются в теплушке. Она не спросила, какое у Аркаши место, не напомнила ему, чтобы он берег свой вещевой мешок. Было жарко - август. На желтом, с темными подтеками мазута песке подъездных путей, на дощатой платформе суетились люди. У них было такое серьезное и в то же время обыкновенное выражение лица, как будто бы так надо, как будто бы так и быть должно, как будто бы все уже давно-давно привыкло, что война. У тумбочки стояла с узелком в руках и горько, тихо плакала какая-то старушка. По ее щекам катились мелкие слезинки. Спешило куда-то люди в военном. Женщина и девочка обнимали большого и толстого человека в форме и очках.
Суета, давка… И жарко было. Со всех сторон под вокзальную крышу ударяло солнце. Асфальт под ногами - там, где был асфальт, - становился мягким.
Мама не отрываясь смотрела на Аркашу. Она не замечала, что жарко, не замечала, что ее толкают.
Она только смотрела на Аркашу, кивала и, улыбаясь, приговаривала:
- Ну что ж… Ну что ж…
И вот поезд тронулся. Бегущая толпа подхватила маму и Даню. Сперва поезд шел медленно, и люди бежали медленно. Потом он пошел все быстрей, быстрей… Мама тянула за руку Даню. Она все время улыбалась и кивала. Даня едва поспевал за ней.
Сквозь открытые двери теплушки было видно лицо Аркаши. Глаза у него были отчаянные.
- Мамочка, осторожней! - крикнул Аркаша, когда они добежали до конца перрона.
Там, где был конец перрона, - открытое, не заслоненное крышей, стояло солнце. Блестели рельсы, и песок, раскаленный добела, казался похожим на снег. Поезд мелькнул впереди, изогнувшись, как запятая, и скрылся.
Тогда мама вскрикнула громко и до того страшно, что Даня испугался и заплакал. Мама словно проснулась, вытерла ладонью его мокрое лицо, взяла его за руку и молча повела домой.
…Аркаша был убит в марте сорок второго года под Смоленском. Дома никто - ни Даня, ни папа - не смел говорить при маме о брате.
Но вот на другой год после окончания войны, в день Победы, ее пригласили в школу. Там было торжественное заседание. После речи директора открыли белую мраморную доску, вделанную в стену актового зала. На ней было выгравировано золотыми буквами:
ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ ГЕРОЯМ,
ОТДАВШИМ ЖИЗНЬ ЗА СВОБОДУ И НЕЗАВИСИМОСТЬ НАШЕЙ РОДИНЫ!
Под сталинскими словами стоял длинный список имен. Среди них был Аркадий Яковлев, сержант танковых войск.
Вернувшись из школы, мать расплакалась, кажется в первый раз с того дня.
Может быть, после этого ей сделалось легче? Она изредка стала упоминать имя старшего сына и повесила у себя над кроватью его фотографию.
Упершись в стену обеими ладонями, младший Яковлев внимательно рассматривал фотографию брата.
Прямо ему в глаза глядели серые, под темными густыми бровями, внимательные и почему-то немного грустные глаза Аркаши.
Он был снят в своем праздничном пиджаке, и галстук у него был завязан так аккуратно, как могла завязать его только мама, отправляя сына сниматься.
"Она любила Аркашу больше меня, - подумал Даня. - Да и понятно: он ведь был гораздо лучше меня, такой, как надо. Учился здорово, на баяне играл, был храбрым, маме дрова колол… Эх, если бы он был жив, вот кто выручил бы в тяжелую минуту! Ему бы все можно было рассказать - и про учебники и про мешок!.."
В передней что-то звучно щелкнуло. Он вздрогнул и отошел подальше от фотографии. Скрипнула дверь парадной. Это мама вернулась домой… Снимает калоши, вешает пальто.
А может быть, не она, а соседка? Нет, она…
Он узнает ее шаг и тяжелое, словно запертое в горле, дыхание. Наверно, с трудом поднималась по лестнице, таща набитую до краев кошелку.
Тихонько открылась дверь комнаты. Мать вошла, положила на столик, стоящий в углу, кошелку с покупками и, вместо того чтобы сказать "пришел?", или "здравствуй", или "ты разогрел себе супу?", спросила, все еще тяжело дыша:
- Что случилось, а?
Он был сражен.
Можно было, конечно, привыкнуть к этому. Ему стоило возвратиться домой с какой-нибудь нехорошей новостью, как она тотчас же говорила, открыв парадную дверь и даже не взглянув ему в лицо: "Что случилось, а?"
Его одновременно и удивляло то, что она говорила так, и раздражало до крайности.
- Что случилось? - спросила она и на этот раз.
И взгляд ее был насторожен, не выражая ни жалости, ни сочувствия, а только покорность бедствиям, которые он ей принес с собой.
Он не ответил.
Она, все еще задыхаясь, ушла на кухню и скоро вернулась с тарелкой горячего супа. Сказала:
- Садись… Или обедать ты тоже не хочешь? - и опять ушла, не дождавшись его ответа.
Он присел к столу и стал есть.
От горячего супа, от пережитого волнения, от того, что он нынче так рано встал, ему вдруг захотелось спать.
Дрёма тихонько прошла по ногам мурашками, загудела в ушах равномерным мягким гулом. Он с трудом подносил совсем уже вялой от сна рукой горячую ложку ко рту, удивляясь тому, что все еще ест.
Она возвратилась из кухни и поставила перед ним тарелку с картошкой. Он съел картошку.
- Будешь кисель? - спросила она сурово.
Он не ответил. Она поставила перед ним блюдце с киселем.
Когда он доел кисель, она спросила его:
- Ты сыт? - и достала из-под подушки странного вида открытку. - На, получай! - сказала она. - Получай!.. Не знаю, как скрыть от отца. Он этого, бедный, не перенесет.
Обмирая, он взял открытку из рук дрожавшей от гнева и горя матери.
Это было оповещение из районной библиотеки. Ему предлагалось немедленно возвратить библиотечные книги:
1) Ферсман "Занимательная минералогия",
2) Арсеньев "В дебрях Уссурийского края",
3) Жюль Верн "Пятнадцатилетний капитан".
Все три книги лежали в пропавшем портфеле.
"В случае вашей неявки дело будет передано прокурору", - гласила открытка.
- Дело будет передано прокурору. Ты понял? - зловеще спросила мать.
Закон, всевидящий и всезнающий, постучал в их дверь в обличии почтальона и вручил ей эту открытку.
- Нет, ты не понял! - сказала мать.
Она стояла вся бледная, с открыткой в руках, ожидая его объяснений, чтобы расплакаться.
Он сказал небрежно:
- Мама, ты всегда устраиваешь трагедии. Это же обыкновенное напоминание! Так полагается. Многие читатели получают точно такие же открытки. Завтра я обязательно возвращу им книги.
- Много людей получают такие открытки, повестки от прокурора? - с удивлением спросила мать. - На этой лестнице живет еще несколько мальчиков, но никто такой открытки не получал. Я спрашивала у почтальона…
- Ах, мама, - сказал он усталым голосом, - ты все про свое… Мама, тебя опять вызывают в школу.
- Что? - спросила она, опираясь рукой о стул. - В школу? Из-за этой открытки?
- Да нет, - ответил он все тем же усталым и тусклым голосом, - не из-за открытки. Из-за стекол… Только я стекла не выбивал…
Она взглянула на сына остановившимися глазами, подошла к шкафу и на всякий случай положила открытку в сумочку.
Он прилег на отцовскую оттоманку и крепко закрыл глаза.
В комнате нависло молчание, глухое и напряженное. Так умеют молчать только двое близких, кровно связанных друг с другом людей.
Мать ходила по комнате, что-то переставляя и прибирая. Потом она начала мыть посуду. Он тихонько раскрыл глаза, посмотрел на ее мелькающие над посудой руки, на укоризненное выражение ее лица и подумал с болью: "Всегда такая!"
Какой она бывала всегда, он, пожалуй, не мог бы объяснить словами.
С тех пор как он стал расти и мир из крошечного, ограниченного площадкой лестницы, садиком у ворот их дома, комнатой, мамой, стал вдруг для него превращаться в мир огромно большой, с товарищами, библиотеками, футбольными матчами, - она не переставала следить за ним настороженным взглядом, всегда ожидая беды.
Жадная душа его неспокойно металась, ища себе пищи и утоления. Он был постоянно занят делами, которым она не умела сочувствовать. Он был всегда до страстного потрясения чем-нибудь увлечен. Она не понимала его страстей и привязанностей.
Были ночи, когда он ложился спать и долго ворочался в детской своей кровати, разрываемый мыслями, воспоминаниями, планами, и был почти не в силах дождаться утра.
Были дни, когда он копил деньги, которые мать давала ему на завтрак, чтобы купить фотографический аппарат.
"Лейка, лейки, лейку!.." - говорил он по телефону товарищам.
Мать проходила мимо с кастрюлькой в руках, с кухонным полотенцем через плечо и на ходу обзывала "лейку" воронкой.
Были другие дни, когда сын до страстности увлекался книгами. Он читал постоянно в школе и дома и не в силах был оторваться от книги даже на время обеда и завтрака.
Утром, когда отец, вставая, чтобы идти на завод, поворачивал выключатель, сын просыпался от звука повернутого выключателя и тотчас же брался за книгу.
- Пожгу все книги - и дело с концом! - ворочаясь в постели, говорила мать.
Вскоре ему стала тесна районная библиотека, он записался в четыре библиотеки и кружился между книгами, библиотеками, книжными списками, не успевая готовить школьные уроки.
В одну из зим он увлекся ботаникой, решил собирать зимой растения и начал с того, что сорвал головку с редкого кактуса, стоявшего на окне у соседки. Мать бегала по всем цветочным магазинам, отыскивая кактус, и наконец умиротворила соседку, купив ей глицинию.
Он подружился со старшим садовником загородной оранжереи и просидел однажды с ним добрых двенадцать часов во время ночного дежурства.
Мать искала его во всех отделениях милиции и больницах города, а утром, открыв ему дверь, кинулась к нему и заплакала навзрыд, встретив его как воскресшего.
Вскоре он перестал увлекаться ботаникой и увлекся марками. Он выменивал марки на книги и перышки, на котят и консервные банки. Он завел альбом и перелистывал его дрожащими от алчности и любви руками.
Был тираж. Мать начала проверять облигации и обнаружила, что он обменял на марку самую крупную облигацию отца.
Разлюбивши альбом, он подарил его тотчас младшему двоюродному братишке.
После этого он увлекся ездой на велосипеде, стал поговаривать о мотоцикле и уже накопил девяносто четыре рубля, как вдруг, в воскресенье, его привели домой с подбитым глазом, подбитым ребром и помятым велосипедом, взятым у соседей для поездки за город.
Мать водила его к врачу, клала на глаз холодные примочки, а на ребро - согревающие компрессы. Отец оплатил стоимость ремонта велосипеда.
Лежа в кровати, Даня увлекся Шерлоком Холмсом. Вскоре на стенах комнаты появились таинственные знаки - какие-то темные фигурки, предостерегающие и грозные надписи, вроде: "Ровно в полночь тринадцатого!" Горюя, мать соскабливала надписи ножом и смывала фигурки с масляной краски стен горячей водой и мылом.
Он стащил на кухне нож для шинковки капусты и, объявив этот нож кинжалом, понес его в школу.
Душа металась, томилась, росла, не находя и постоянно ища какой-нибудь новой пищи.
Мать давно ни о чем не смела мечтать, кроме того, чтобы он был жив и хоть как-нибудь кончил школу.
- Оставь его, мать, - говорил отец. - Мальчик с головой… Может быть, из него еще будет инженер, врач, агроном, ученый… Кто знает!
Отец надеялся.
Один из старейших мастеров своего завода, лекальщик, то-есть рабочий самой высокой квалификации, он считал свою жизнь не вполне осуществившейся, потому что не стал широко образованным человеком.