Закон тридцатого. Люська - Туричин Илья Афроимович 12 стр.


Восьмиклассницы испуганно посмотрели на своего секретаря. Лева, который начал говорить сидя, встал.

Лешка усмехнулся одними губами.

Горохова смотрела в окно, будто она гость и ничто ее не касалось.

Петр Анисимович прервал свою речь на полуслове, побагровел, буркнул:

- Прошу извинить.

И сел.

- Продолжай, Лева, - сказала Лена, сглотнув. И тоже села.

Горохова как ни в чем не бывало повернулась к Леве.

- Так вот, - сказал Лева. - В том, что произошло сегодня на большой перемене, надо очень внимательно и очень чутко разобраться. Все-таки - люди и чувства. А с моей точки зрения, здесь имело место грубое вмешательство, так сказать, во внутренние дела суверенного государства. А это нехорошо. Осуждается.

- С вашим суверенным государством. Котов, - сказал Петр Анисимович, - сейчас беседует милиция.

- Это не может и не должно помешать нам самим разобраться в фактах, в их причинности и связи. И только разобравшись во всем, мы сможем объективно и решительно или осудить своих товарищей, или защитить их. В том числе и от милиции, если появится такая необходимость.

- Ну, знаете. Котов!

- Петр Анисимович, - сказал Лева, - разрешите задать вам один вопрос: для чего понадобилось читать по радио интимную переписку двух молодых людей, которые… дружат, что ли… А может быть, и больше. Может быть, любят друг друга.

- Во-первых, Котов, тебе никто не дает права вмешиваться в педагогический процесс. Это не твое, а наше дело. Во-вторых, мне трудно говорить здесь о таком зрелом чувстве, как любовь, о таком, я бы сказал, взрослом чувстве… Ребячьи фанаберии, фантазии, подкормленные дешевыми литературными образцами, незрелый ум часто принимает за чувство. И кто, как не мы, взрослые, умудренные жизненным опытом, должны своевременно разрушать эти фантазии? Не давать им вырасти в уродливое, кривое деревцо.

- Я с вами не согласен, Петр Анисимович, - упрямо сказал Лева. - Для нас Маша и Дубровский, Ромео и Джульетта, Фархад и Ширин не дешевые литературные образцы.

- Колесникова, ведите собрание, - сказал Петр Анисимович.

Лена постучала карандашом по столу. В наступившей тишине стук показался гулким. Потом она встала.

- Я думаю, мы не будем решать вопрос о наших товарищах в их отсутствие.

Горохова кивнула.

- Выношу на обсуждение комитета одно предложение, касающееся непосредственно всех комсомольцев.

Петр Анисимович поднялся:

- Прости, Колесникова, что перебиваю. У вас тут сейчас свои дела. Не буду мешать. Только попрошу к вопросу о Шагалове и Веселове подойти со всей комсомольской ответственностью и принципиальностью. Поскольку этот вопрос будет обсуждаться и на педагогическом совете, должен поставить вас в известность, что до решения совета Шагалов и Веселов к занятиям допущены не будут.

И Петр Анисимович вышел.

- Ну, "вешки", с вами не соскучишься, - сказал Лешка Кучеров.

Восьмиклассницы зашевелились, будто были заколдованы, а теперь их расколдовали.

Васильева повернулась к Леве.

- Котов, я бы на твоем месте не спорила.

- Это почему?

- Бесполезно. Петр Анисимович - завуч.

- А мы - комитет комсомола. В конце концов должны же и мы что-нибудь значить! Или только в кроссах участвовать? А с Виктором и Плюхой поступают несправедливо.

Потом, когда все утихомирились, Лена рассказала о своем разговоре с Викентием Терентьевичем.

Идея не ставить комсомольцам отметок по поведению, поскольку они - комсомольцы, понравилась. Комитет решил ее поддержать и вынести на обсуждение комсомольского собрания.

Лена вышла на улицу вместе с Валей Гороховой.

- Что ж вы ничего не сказали?

Горохова улыбнулась.

- Нечего было сказать. Все правильно. А Котов ваш просто прелесть! Искренний парень. И живой. И товарищ.

Они расстались на углу. И не успела Горохова отойти, как возле Лены появилась фигурка Симы.

- А я тебя жду.

Елена Владимировна застала дочь дома. Оленька сидела в своей комнате на тахте возле раскрытого письменного стола, уставившись печальными глазами в стену. Лицо ее казалось осунувшимся. На полу валялись ключи и ключики.

Когда мать заглянула в комнату, она даже не повернула головы.

- Ты почему не в школе? - удивилась Елена Владимировна.

Дочь не ответила. Тогда она подошла поближе, тревожно взглянула Оленьке в лицо.

- Оленька, ты что? Заболела?

- Как ты могла? - тихо спросила Оленька. - Как ты могла? Иди, мама, к себе. Мне надо… Я хочу посидеть…

- Хорошо, Оленька.

Елена Владимировна вышла на цыпочках. Заходила бесцельно по комнатам. Касалась вещей слепыми руками. И тут же забывала о них. Переживает… Но ведь так лучше. Все станет на свои места. Все будет по-прежнему, по-хорошему. Прилетит Алеша. И все будет по-прежнему.

В квартире установилась зыбкая тишина. Только поскрипывали паркетины под мягкими шагами.

А Оленька все сидела и сидела на тахте, уставившись в одну точку. Как жить? Как жить после такого!.. Кричали на всю школу о том, в чем сама себе, наедине с собой не признавалась. О том, что жило где-то глубоко внутри, в самой глубине сердца, спрятанное от чужих глаз. К чему даже невесомая мысль не смела прикоснуться. И вдруг грубо, беспощадно вытащили сердце, вскрыли, крикнули зловеще: "Вот, смотрите, что она носит в нем!.." Как жить?

Мама… Ведь она - женщина, добрая, ласковая. Неужели и она не поняла, что нельзя, нельзя…

Оленька опустила голову, будто невеселые мысли придавили ее.

В школу она больше никогда не вернется. После такого позора - никогда. Лучше умереть. И дома она не останется. В конце концов мама поймет. Куда деваться?.. Неважно… Важно - принять решение и уйти. Подальше от позора, от боли.

Оленька встала, взяла карандаш, написала на листке отрывного календаря: "Мама! Я ухожу, потому что не могу жить под этой крышей. Когда-нибудь ты меня поймешь. Должна понять. О.".

Она положила листок на стол, надела пальто и ушла, стараясь закрыть дверь бесшумно.

А Елена Владимировна все кружила и кружила по комнатам, трогая вещи, стараясь успокоить себя, заглушить вновь возникшую тревогу.

Худо человеку, когда город становится чужим. А город становится чужим, когда человеку худо. Идет Оленька по улице, а навстречу ветер гонит белесые космы снежной крупки. И они текут, струятся под ноги, будто хотят отсечь Оленьку от серого асфальта, как что-то ненужное. Струятся, текут навстречу, и Оленьке начинает казаться, что все, весь город ускользает от нее, зыбкий и ненадежный. Она отворачивается от ветра и закрывает глаза.

В памяти вдруг всплывают строки: "Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок…" Она гонит их прочь, но они возвращаются и стучат в висках, приноравливаясь к неверному ритму ее шагов: "Где оскорбленному есть чув-ству у-голок…" Где он, уголок, куда идти?

А вдруг Виктор подумает, что она все-таки сама отдала письмо? Сама. Это несправедливо, ужасно… Надо сказать ему, объяснить.

Вся школа знает, вся школа… Мальчишки будут распевать эти стихи на переменках. И кричать ей вслед…

Струится, течет поземка под ногами. И земля зыбка и ненадежна.

- Оленька, ты почему ушла с уроков?

Оленька остановилась. Проследила взглядом за снежной струйкой. Вот она закрутилась жгутом, рассыпалась, замерла и снова потянула свой призрачный шлейф, подхваченная порывом ветра.

Рядом стоят Лена Колесникова и Сима. У Лены в руках чемоданчик. Верно, на тренировку идет. Хорошо ей. Хоть куда идти и зачем. Что ответишь?

- Да, ты же не знаешь: Плюха аппаратуру разбил в радиоузле.

Медленно-медленно доходит до Оленьки смысл.

- Разбил?

- Лампы разбил, - пояснила Сима. Глаза у нее круглые, и выражение их жалостное-жалостное, будто не подруга стоит перед ней, а что-то больное, пришибленное, в рубище, от чего доброе Симино сердце переворачивается.

- Разбил, - повторила Оленька.

- Чтобы Петушок стихи не прочел, - сказала Сима и вздохнула. - Счастливая ты, у тебя - любовь!

Глупая, добрая Сима! Она прижалась к Лене, будто боится, что ветер унесет ее от подруги, и в круглых глазах жалостное выражение сменилось томительным восторгом.

Оленькины щеки вспыхнули.

- Да ты не стесняйся! - воскликнула Сима. - Это же замечательно, когда любовь!

- Перестань, Сима, - строго сказала Лена. - Зря ты ушла с уроков. Ребята очень возмущены, что Виктора и Плюху Петушок выгнал. Ведь сам кашу заварил. Верно? И на комитете мы их обсуждать не стали. Сказали, что сперва сами хотим во всем разобраться. А Виктор и Плюха завтра придут. Если их завтра в школу не пустят, тогда… - Она не договорила.

Сима задрала голову, влюбленно глянула на подругу.

- А я из дому ушла, - неожиданно сказала Оленька.

- Ты с ума сошла! - воскликнула Лена.

Оленька покачала головой.

- Вы всего не знаете. Не могу я дома оставаться.

- И куда ж ты денешься? - спросила Сима.

- Не знаю еще.

- Пойдем ко мне. У меня мама добрая, - предложила Сима.

Оленька улыбнулась.

- Спасибо.

- Нет, верно…

- И ко мне можешь…

- Нет, - сказала Оленька. - Не сейчас. Я, может быть, приду. Может быть. А сейчас… сейчас мне надо зайти к одному человеку.

- К Виктору? - шепотом спросила Сима.

- Нет.

Они распрощались. Лена и Сима пошли дальше. А Оленька перешла на другую сторону и свернула в переулок. Мысль пойти к одному человеку пришла внезапно. И она приняла ее без колебаний.

Теперь уже ветер не хлестал в лицо, а толкал в спину, и текучие струи поземки опережали девушку, выскальзывая из-под ног, рассыпаясь впереди и снова срываясь с места, будто маня и подгоняя ее.

Оленька шла к Фаине Васильевне.

Дверь открыла старушка, очень похожая на Фаину Васильевну, только поменьше ростом, с более морщинистым лицом. Старушка бывала в школе на всех вечерах, и ребята хорошо знали ее.

- Здравствуйте, Варвара Васильевна, - поздоровалась Оленька.

- Здравствуй, девочка.

- Я к Фаине Васильевне. Можно?

- Ты что ж - делегат?

- Нет. Сама по себе.

- Ага. А то мы все делегации принимаем. Как в Большом Кремлевском дворце, - старушка засмеялась дробно и весело. - Заходи. Раздевайся. Дует ветер-то?

- Дует.

- То-то у меня ноги ломить стало. Весны-то какие! То тебе солнышко, то тебе мороз… Ну, проходи. Ты ведь Оленька Звягина?

- Да.

- Я тебя сразу признала. А еще говорят, что у стариков память слабая! А? Я, девочка, столько народу помню. И своих учеников, и Фаины Васильевны… Бывает, встретится на улице этакий дяденька в косую сажень. "Здрасте, - скажет, - Варвара Васильевна". "Здрасте, - скажу и погляжу на него. - Ты у меня учился в тысяча девятьсот тридцать девятом году. В десятом "а". Ты - Кононов Вася".

- И все правильно? - удивилась Оленька.

- А как же. Только учился он в тысяча девятьсот тридцать восьмом, зовут его не Вася, а Сережа, и фамилия его не Кононов, а Скворцов. - И Варвара Васильевна снова весело засмеялась, будто рассыпала звонкие горошинки.

И Оленька засмеялась, хоть и нехорошо у нее было на душе, смутно.

Фаина Васильевна лежала в постели. Белые волосы ее сливались с белизной наволочек. Издали Оленьке показалось, что на подушке лежит только плоское желтое лицо.

- Здравствуйте, Фаина Васильевна, - сказала Оленька, подходя.

- Здравствуй, Оленька, - Фаина Васильевна слабо улыбнулась. - Зашла навестить?

- Да.

- Садись, - Фаина Васильевна указала глазами на стул. - Ну, как дела в школе?

"Говорить или не говорить? Ведь болен человек! Расскажу - расстроится".

- Нормально. Все по-старому.

- Что-то у тебя глаза невеселые, - сказала Фаина Васильевна.

- Нет, что вы!

- Ты думаешь, что сможешь обмануть меня?

- Я не обманываю… Я просто…

Фаина Васильевна устало закрыла глаза. Оленька смотрела на ее строгое похудевшее лицо, испещренное крохотными морщинками, на бледные губы с устало опущенными уголками. Нет, нельзя больному человеку говорить правду.

- Я слушаю тебя. Ты не обращай внимания на то, что я закрываю глаза. Свет надоедает.

- Да ничего такого не произошло, Фаина Васильевна, - чересчур бодро сказала Оленька. Она уже жалела, что пришла и потревожила больную.

- Ну, а не такого? Почему у тебя встревоженные глаза? Я слушаю.

Оленька вздохнула. Рано или поздно Фаина Васильевна все узнает.

- Фаина Васильевна, это разве плохо, когда вам пишут… стихи?

Фаина Васильевна улыбнулась.

- Лично мне никогда не писали стихов. О чем я очень жалею. Ведь это прекрасно, когда человек выражает свои чувства высоким языком поэзии!

Оленька покраснела, стала теребить край платья. Фаина Васильевна осторожно из-под ресниц следила за ее руками и не торопила.

- Я из дому ушла, - неожиданно сказала Оленька.

- Совсем? - спокойно спросила Фаина Васильевна.

- Совсем, - кивнула Оленька.

- Вероятно, есть серьезные причины, если ты решилась на такой шаг.

- Все это ужасно! - воскликнула Оленька, закрывая лицо руками.

- Ну-ну… Человечество видело ужасы, вероятно, и пострашнее твоих. А? Однако живет!

- Я не понимаю, как она могла, как она могла… - Оленька с трудом сдерживала слезы.

Фаина Васильевна протянула тонкую желтую руку, положила на Оленькино колено.

- Надо учиться владеть собой. Очень важно в жизни меть владеть собой, Оленька. У меня бывали такие обстоятельства, когда я могла бы наделать массу глупостей. Да. Массу глупостей… И иногда делала их. Когда не хватало выдержки… Очень валено научиться владеть собой.

Оленька сдержала слезы. Не потому, что вняла поучению Фаины Васильевны, нет, просто юность ее протестовала против слез, против слабости. Витю выгнали из школы. Мама, наверно, прочла ее записку. Прилетит па. Как он ко всему отнесется? Как сложен и страшен мир! Но не плакать. Если смогла уйти. Если… Только не плакать. Па не любит слез. Что он скажет, когда узнает? А очень хочется плакать!

- Ты расскажи мне все по порядку. Кто "могла" и что "могла"?

И Оленька рассказала все по порядку. Почти по порядку…

Фаина Васильевна выслушала молча и как будто равнодушно. Веки ее были опущены. Желтоватая морщинистая кожа на лице неподвижна. Когда Оленька закончила свой рассказ и все-таки всхлипнула, Фаина Васильевна сказала:

- Я думаю, нам надо выпить чаю. Ведь ты, наверно, ничего не ела? Варя!.. Варя!

В комнату заглянула Варвара Васильевна.

- Варя, поставь-ка чайник. А Оленька пусть добежит до булочной. Купит булку. Это недалеко, за углом.

- Есть булка, - добродушно сказала Варвара Васильевна.

- Черствая. Терпеть не могу черствых булок. В конце концов кто болен, я или ты? Кто тут повелевает?

- Пож-жа-луйста, - забавно протянула Варвара Васильевна и прыснула, прижав кулачок к губам.

- Я куплю, - Оленька встала и заспешила в прихожую.

- Варя, дай Оленьке деньги. Оленька - с изюмом. Штрицель.

Когда Оленька вышла, Фаина Васильевна сжала кулаки и застонала, беспомощно откинувшись на подушки.

Варвара Васильевна проводила Оленьку и вернулась. Фаина Васильевна лежала как обычно тихо, только по щеке ее беспомощно скатывались слезы.

- Фаня, что ты, Фаня?

- Ничего, Варенька, ничего. Какая низость, какая низость. Так оскорбить, не задумываясь, во имя чего? Во имя собственного покоя? Престижа? Во имя чего?.. Не понимаю.

- Да о чем ты, Фаня?

- Я тебе все потом расскажу. Позвони, пожалуйста, в школу, Анне Сергеевне. Узнай телефон Звягиной из девятого "в". Потом позвони маме Звягиной и скажи, чтобы она не волновалась. Оленька побудет у меня. Поняла?

- А что ж тут не понять?

- Вот и хорошо.

- А булка-то тебе зачем? Ведь я ходила нынче.

- Про запас. Варя. А то бы тебе пришлось и завтра идти.

- Ладно. Позвоню. Хитрости у тебя какие-то… наружные.

Когда Оленька вернулась из булочной, Фаина Васильевна вязала. Тонкие сухие пальцы привычно, но медленно двигали спицами. Видно было, что пальцам трудно, но они не хотят сдаваться.

Сон не шел. Костя ворочался, вздыхал, пытался считать: "Один слон да один слон - два слона, два слона да один слон - три слона, три слона да один слон…" Стадо слонов копилось само по себе, а тревожные, путаные мысли свертывались в пестрый клубок сами по себе. И гнали сон. Костя чувствовал острую необходимость поговорить с кем-нибудь, но идти так поздно к Люсе не решался. С отцом? Преждевременно. Совета не даст, а выслушивать нотацию - смесь газетных передовиц и ходячих сентенций - нет желания. Обратиться к матери? Схватится за сердце. И так ей худо. Может быть, с дедом? Дед хитер, умен. Вот только как он воспримет новость?

Жаль, что не удалось поговорить с Люсей. Она в вечернюю смену. Можно было бы, конечно, дождаться возле проходной. Но тогда пришлось бы возвращаться домой часа в два. Нарываться на шипение. И без того все усложнилось, запуталось. В общем-то, он все решил. И в конце концов ему хорошо с Люсей. Она ласковая и любит всерьез. А что касается веселой жизни… Может, она и не веселая вовсе? Может, та, новая, во сто крат веселей? Ведь не из одних улыбок состоит жизнь и не из одних рюмок! Через два года он кончит техникум. Будет работать и учиться заочно. Миллионы так учатся.

Он поймал себя на том, что стал думать газетными словами, как отец, и усмехнулся.

Нелегко все это - работать и учиться, и тянуть семью.

Эх, поговорить бы с кем!

Дед все еще сидел на кухне. Костя решительно встал, накинул на плечи пиджак и, сунув ноги в старые отцовские шлепанцы, пошел на кухню.

Когда он вошел, дед поднял глаза, глянул на внука поверх очков и снова заскрипел перышком.

Костя сел на стул по другую сторону стола. Последил, как рождаются под кончиком пера меленькие красивые буковки. Поежился, хотя на кухне было тепло. Предложил неожиданно:

- Давай, деда, попьем чаю?

Дед снова глянул на него поверх очков и только кивнул в ответ.

Костя зажег газ, поставил чайник и снова сел на место. Дед все нанизывал и нанизывал буковки на невидимую нить, и они складывались в тонкие непрочные бусы. Нить обрывалась на краю тетрадки и вновь возникала на другом.

Когда закипел чайник, дед закрыл заветную тетрадочку и ушел в комнату. Лязгнула крышка несгораемого ящика. Костя достал из буфета чашки, сахарницу, чайник для заварки. Заварил свежего чаю.

Дед вернулся, сел на свое место, налил полчашки заварки… Положил несколько ложек сахару, долго мешал ложечкой и только после этого долил кипятку. Он все делал как-то по-своему. Отхлебнув чаю, спросил:

- Ну, что скажешь?

Костя нахмурил лоб. Понимает, что поговорить надо!

- Женюсь я, дедушка.

Дед даже бровью не повел, будто каждый день выслушивал от внука подобные новости. А Костя ждал, что он рассердится или все примет за шутку и придется доказывать, что это не шутка вовсе.

Назад Дальше