- Ой, мама! - ужаснулась тетя Клара. Она растерялась. - Господи, что же ты молчал! Ой, дорогой мой! Да что же я стою? Господи! Молчал. Сердечный мой!
Она бросилась на кухню, принесла воды… Но солдат не мог взять кружки.
Она побежала коридорами, выбежала на улицу…
Он так и пил, как безрукий, из руки тети Клары. Вода текла по его лицу, по груди. Он выпил, попросил еще. Мы побежали, забыв про осколки стекла, принесли целый чайник.
Пил воду Андрей Иванович долго, основательно и, когда напился, утолил жажду, сказал с благодарностью:
- Теперь легче… До свиданьица!
- Куда же ты, Андрюша? - встрепенулась тетя Клара. Ей было жалко бойца, стыдно за свою строгость, иронический тон.
- Видела, небось, как ночью светило? - вздохнул боец. - Это бензин тек, горел. Тысячи рублей спалили. Чистое представление. Тушили пакгаузы, все сгорело. Рису мешками, шпалы, сена было прессованного… Все прахом! Меня и послали на пожарку. А пожарка-то сама, - улыбнулся Андрей Иванович, - сгорела. От галуха! Мы к ней за помощью, а она сама. Ну, спасибо, тетя, я пошел.
- Куда же ты?
- Туда… Прогорит ведь, меня не сняли с поста. Прогорит, я там должен быть. Может, винтовку найду, может, целая осталась. Попадет… За пилотку, за обмотку, чтоб ей! Чуть через нее не лишился жизни. Размоталась… Побегай в них, чтоб им! Как путы! Командир наш строг, до чего строгий, ну до чего строгий, самый главный.
Он вздохнул, видно вспомнив строгого командира, постоял в растерянности, потом повернулся и пошел по улице, стуча подковками по булыжникам.
Улицу точно умыло утром, и она была безмятежная, мирная, как поле, на котором зреет хлеб.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой рассказывается о продавщице Маруське и старинных романсах.
В восемь часов вместо утренней зарядки объявили воздушную тревогу.
Мы успели схватить мамино пальто, платье, меховую шапочку, в которой она ходила на каток, еще я сунул шарф в узелок.
- Фотографии не забудьте! Документы! Где документы? - напоминала тетя Клара. - Самое главное - не потерять документы. Пошли, пойдемте, пошли… Ну, что еще там?
Рогдай вылез из-под кровати, вытащил за шнурки ботинки. Пока он обувался прямо на полу, тетя Клара взяла лист бумаги, написала карандашом: "Мы в подвале", - приколола бумагу к шкафу.
Подвал Дома артистов раньше был перегорожен клетушками, в клетушках стояли бочки с мочеными яблоками, солеными арбузами, квашеной капустой, сюда ссыпали на зиму картошку, теперь стояли зеленые садовые скамейки, на них сидели люди. Народу набилось - с нашего дома, с соседних, просто с улицы прохожие…
- Какая глупость, - сказала женщина в белом зимнем платке. - Как я не догадалась уйти ночью на Придачу к сестре? Надо было уходить…
- Слышали, - сказала шепотом старушка, косясь на двух военных, - на Кировской улице сгорел дом, в доме был детский сад…
- Добро нужно закапывать, - сказал кто-то в темном углу.
- На Кировской подряд все спалили…
- Какая глупость, примус забыла выключить! - вспомнила женщина в белом платке.
Мы уселись у входа. Пригляделись. Бомбоубежище чем-то напоминало вокзал, когда в нем сидят пассажиры и ждут поезда. Ожиданье на лицах, тревога. Так же скучно детям, они норовят пройтись, посмотреть, поиграть с другими детьми, но матери не отпускают их от себя, отвешивают шлепки, вразумляют - момент ответственный, скоро поезд подадут к перрону.
- Пойти, что ли, примус выключить? - сказала безнадежно женщина в платке.
- Как дети малые! - отозвался кто-то. - Город горит, она о примусе печется.
Я увидел тетю Любу, Василису Прекрасную из ТЮЗа. Тетя Люба сидела на раскладном стульчике, поглядывала почему-то на часы, рядом стояла прислоненная к стене гитара в сером чехле. Видно, тетя Люба ничего другого не успела захватить с собой в бомбоубежище, потому что тревогу объявили, когда бомбежка уже началась.
- Вчера мужчина с крыши свалился, - вспомнила старушка.
- Пьяный, что ли?
- Кто знает…
- И чего мелят! - сказала тетя Люба. - Взрывной волной сбросило. Вот сплетницы!
- Убило?
- Руку и ногу сломало, - пояснила тетя Люба.
- Кого же это с крыши-то спихнуло?
- Дерябина, из драматического. Гримера… Дерябина.
- Разве его в армию не призвали? Разве у него броня?
- У него язва желудка…
- И ногу сломало?..
- И руку тоже…
- Повезло человеку, - отозвался кто-то в темном углу.
- Бабка, есть хотим! - вдруг в один голос завопили сестры-близнецы Людка и Любка. Они жили на втором этаже, в восьмидесятом номере. Мать у них была контрабасистка в симфоническом оркестре областной филармонии. Девчонки были капризные, вредные и горластые.
- Бабка, дай хлеба! Есть хотим!
- Некрасиво говорить: "Бабка!" - не смогла утерпеть тетя Клара. - Невежливо… Нужно говорить: "Бабушка".
- Сама вредная карга, - ответили сестры-близнецы Людка и Любка. И заревели: - Хлеба дай, бабка! Есть хотим!
- Вот сегодняшнее воспитание, - сказал кто-то в темном углу.
Женщины заволновались: оказывается, никто не ходил вчера за хлебом.
- Талоны по карточкам обязательно пропадут, - сказала женщина в белом платке. - И сахар не отоварят. Глупость невероятная…
- Я ходил, - сказал кто-то в темном углу. - Что толку… Магазин закрыт, продавцов нет. Смылись. Сиди теперь из-за них зубами щелкай, как волк дикий.
- Вон Маруська из углового. Что ж ты, Марусенька, не в магазине? Кто будет за тебя хлеб-то отпускать? - всполошились женщины.
- Что я, малахольная, - отозвалась Маруська, - голову под бомбы из-за вашего хлеба подставлять. Чай, у меня тоже дети и муж на фронте.
Продавщица из углового магазина, куда мы ходили за хлебом, сидела на узлах во главе семейства. Маруськина дочка что-то жевала, и то, что ее дочка что-то жевала, привело в крайнее возмущение всех женщин, и больше всего старушку, бабушку сестер-близнецов Людки и Любки.
- Сама-то, корова, жрет в три горла, а наши дети с голоду пухнут. Бесстыжая, немецкая помощница…
- Развели склоку, - сказала Маруська. - Позавидовали. Из глотки рвут. Ребятишки, идите, тута у меня есть немного сухарей. Бублики, конфеты… Вот кусочек колбасы.
Она оделила подошедших детей. Запасов не хватало, Любке и Людке тоже не досталось, они надулись от обиды. Нам с Рогдаем тоже хотелось есть. За два дня одной головкой лука не наешься. Мы же не деревянные человечки, не Буратины, чтоб одним сырым луком питаться.
- Бесстыжая, бесстыжая, что ни говори, - продолжала возмущаться старушка.
- Тихо! - сказала Маруська. - Цыц! У кого карточки с собой, давайте, сбегаю в магазин, возьму хлеба под свою ответственность. Не убьют, живучая, как кошка. Пусть двое со мной пойдут как свидетели - без директора не имею никакого права магазин вскрывать. Акт подпишем.
- Немец тебе составит акт…
- Составит, не составит, поживем - увидим, из-за вас запросто могут за ножку да на солнышко, если талонами за хлеб не отчитаюсь. Воровство откроется…
К всеобщему удивлению, карточек ни у кого не оказалось - забыли в буфетах, в кухонных столах, в карманах пиджаков…
- Выдай без карточек, - потребовали женщины.
- Не пойдет! - категорически заявила продавщица.
- Фашист придет, без карточек отоварит, - сказал кто-то в темном углу. - Наведет ревизию.
- Не моя печаль, - сказала Маруська. - Я перед директором в ответе, а не перед, фашистом.
Женщины заговорили разом.
Действительно, получалась полная нелепица - город горит, может, магазин сгорел, армия отступает… Чем хлебу пропадать, лучше его людям раздать.
Вспомнился боец Андрей Золототрубов с обгорелыми руками. Может быть, и он зря старался, жизнью рисковал, спасая пакгаузы от огня? Если город сдадут, спасенное от огня добро останется оккупантам. Зачем тогда спасать добро?
Женщины кричали, обступив продавщицу:
- Фашиста хлебом-солью встречаешь!..
- Давай ключи!
Неизвестно, чем бы кончился скандал, если бы не открылась дверь убежища и по лестнице не скатились люди. Женщины притихли. Прислушались. Минуту было совсем тихо, потом блеснуло, грохнуло и в окна-щели влетели камни, с потолка посыпалась каменная крошка. Люди попадали на пол. Крик, плач…
Ужасно сидеть в бомбоубежище! Хуже, чем под кроватью.
Никто не обратил внимания, когда зазвучала гитара…
Заиграла на гитаре тетя Люба. Звуки гитары вдруг заставили притихнуть людей, замолчать, не кричать от страха, встать с пола, сесть на скамейки, застыдиться своего страха.
Струны пели громко, их пение было неожиданным, властным и поэтому колдовским.
- Вот бабье! - сказал кто-то в темном углу. - Перешарахались и меня перешарахали.
Никто не ответил.
Гори, гори, моя звезда,-
запела тетя Люба. Голос у нее оказался низким, грудным,
Звезда любви приметная.
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Трудно сказать, чем околдовала песня. Если прочитать слова на бумаге, не слушая музыки, они покажутся блеклыми, неинтересными, но тут, в подвале, где людей было как картошки в кладовой, когда вдоль улицы трещали по швам дома, когда грохот, как хулиган, врывался через щели-окна, каждое слово звучало с особым смыслом, светилось многоцветной красотой, успокаивало, бодрило и, самое главное, заставляло задуматься о том, что было прожито, что когда-то радовало, что необходимо было помнить, иначе утеряет смысл желание выжить, спастись и дождаться нового счастья.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой появляется Хасан с балалайкой и уже знакомые стоптанные кирзовые сапоги.
Хасан, мой знакомый по военному госпиталю, вошел в бомбоубежище и закричал от двери:
- Козловы! Выходи строиться!
- Кончился налет? - спросили женщины.
- Полетели на левый берег. Кому куда, торопитесь бегом, - командовал красноармеец Хасан. В руках он держал госпитальную балалайку.
Перепрыгивая через узлы, мы с Рогдаем бросились к нему.
- Хасан, мама где? Мама тоже приехала?
- Здравствуй, здравствуй! - поздоровался с каждым за руку Хасан.
- Где Надежда Сидоровна? - опросила тетя Клара.
- Она грузит раненых. Мы эвакуируемся, - ответил важно Хасан. - Машина ждет. Машина стоит, пойдем бегом.
- Вы их что, забираете? - растерялась тетя Клара.
- Такой приказ от их мамы.
- Что ж, понятно, - произнесла тетя Клара. - До свидания, мальчики. Куда вы их повезете? Как же так?.. Мне Надежда Сидоровна нечего не передавала? Можно, я с вами?
- Места нету, - сокрушенно сказал Хасан. - Лежат, кто ходить не может. Ребяток можно, тебя никак не можно. Нету места. Некуда взять. Йек, нет.
Не знаю, чем объяснить происшедшее, может, тем, что очень хотелось побыстрее выбраться из подвала и уехать, только про тетю Клару мы забыли. Ни я, ни Рогдай не вступились за нее.
Мы вышли из дому. В конце улицы горело, бежали люди, их криков не было слышно из-за шума пожаров.
Машина стояла за углом. У старой, расхлябанной трехтонки заглох мотор. Шофер выскочил из кабины, повертел ручкой, мотор зачихал и замолк.
- Чтоб тебя приподняло да бросило! - выругался шофер. Он был мокрый от пота. Открыл капот, занялся зажиганием.
Посредине кузова на соломе лежали запеленатые в бинты, у бортов плотно сидели легкораненые. Ни жалоб, ни стонов. Лица напряженные… В лицах непонятная сосредоточенность.
Рогдая посадили в кузов.
- Садись в кабину, - приказал мне Хасан. - Дорогу покажи. Прямо нельзя. Не надо главной. Показывай дорогу.
В кабине сидел военврач. Я видел его в госпитале. Пришлось сесть к нему на колени.
Как ни странно, базар не пострадал. Горели дома, сложенные из камня, а деревянные ларьки стояли невредимыми. Непривычно было смотреть на пустой базар, где всегда толпились люди, стояли подводы. Какой-то чудак вышел из-за прилавков, неся на плечах тяжеленный мешок. Чудаком оказался дядя Ваня, дворник из Дома артистов, весьма авторитетная личность для меня и моих друзей.
Он опустил мешок на землю, обтер рукавом косоворотки пот на лице, посмотрел косо и спросил:
- Бежите?.. Все бегут. Вся власть бежит. Продали жиды Россию.
- Чего несешь, хозяин? - поинтересовался Хасан и пнул мешок ногой.
- Хлебушек с элеватора. Горит элеватор, - радостно пояснил дядя Ваня. - Напротив элеватора дом высоченный, немец-то пикировал - говорят, подстрелили из пулемета, он и шмякнулся. Вместе с домом шарахнулся. Сила у немца! Элеватор-то по швам лопнул. Горит хлеб. Я мешочек и прихватил для хозяйства.
- Нехорошо, - поморщился Хасан.
- "Нехорошо"! - передразнил дядя Ваня. - У тебя ноги длинные, а мне зиму нужно куковать, пока порядок образуется. Буду свой хлеб зимою есть… Ты небось и не знаешь, как хлебушек добывается, сколько в него пота крестьянского вкладывается, привык жрать хлеб готовый, татарская морда. Эх, продали Россию!
- Ворюга! - побелел Хасан. - Властью недоволен…
- Мне твоя власть ничего не дала. Мне все одно какая власть, лишь бы порядок. Разве я один остаюсь, всякий народ есть…
- Грабить остаешься? Шкура!
- Не ори, оторались, - зло заявил дядя Ваня. - Из огня беру. Все равно пропадет. Торопись, торопись, товарищ, а то мост взорвут, убежать не успеешь.
Я никак не мог поверить в то, что слышал… Как же так? Кто-то остается ждать немцев? Дядя Ваня, наш дворник, у него всегда была вареная картошка с подсолнечным маслом, он угощал нас картошкой, - и дядя Ваня остается в городе, будет жить при немцах? То, что он взял где-то мешок хлеба, это для меня не было страшно, я тоже лазил в сад Дзержинского за грушами, воровал груши в общественном саду, - подумаешь, человек взял мешок зерна! Правда, я плохо представлял, как из зерна пекут хлеб, но это были несущественные детали. Конечно, чем зерну гореть, пусть лучше люди разберут по домам. Вон тетя Маруся, продавщица из углового магазина, в подвале отказалась выдать хлеб без карточек. Разве она права? Лучше раздать хлеб без всяких карточек и денег, пока не поздно.
И тут я увидел ноги дяди Вани, и мысли у меня оборвались, застопорились, потому что я обалдел, меня оглушило увиденное - на дяде Ване, на его ногах, на ногах нашего дворника, были знакомые кирзовые сапоги с потрескавшимся верхом, с каблуками, стоптанными внутрь… Я видел из-под кровати эти сапоги в нашей комнате.
Это он приходил. Он взял мамин свитер, папин костюм, рылся в комнате тети Клары, разыскивал серьги, дутый золотой браслет. Он!..
Наверное, нужно было закричать, что он ворюга, но я не смог закричать, потому что первый раз в жизни увидел настоящего грабителя. Не какого-то там чужого, а своего, нашего дядю Ваню. Пока я соображал, что к чему, завелся мотор трехтонки.
- Мальчик, показывай, куда ехать!
Ехали мы медленно - посредине улицы валялись телефонные столбы, сучья с деревьев. На перекрестках высматривали, куда сворачивать, потому что на некоторых улицах дома горели с двух сторон и посредине мостовой пузырился асфальт. Шофер беспрерывно сигналил. Люди бежали, шли, катили тачки и не обращали внимания на машину.
Трехтонка пересекла проспект Революции, проехала к Каменному мосту, спустилась под него. Проехали мимо домика портного, который когда-то шил отцу костюм. Здесь было тихо. За зелеными заборами тянулись деревянные домики, ставни на домах были закрыты. Пригороды немец не трогал.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
в которой рассказывается о курдючных овцах и танке Т-34.
Центр Воронежа на бугре. От центра к Чернавскому мосту ведет широкий Петровский спуск, мощенный гранитной брусчаткой. Здесь ходил трамвайный вагончик под номером три, трамвай с прицепом не смог бы подняться по крутому склону Петровского спуска.
Трехтонка выехала к мосту с боковой улицы и остановилась. У моста бурлила пробка из подвод, грузовиков и тачек. Машина уперлась в отару овец. Каким образом овцы оказались здесь, было совершенно непонятно. Овцы блеяли, сбившись в жучу; каждая овца норовила забраться в середину отары.
У чабана в руках была длинная крючковатая палка, на голове - танкистский шлем. Он спорил с военным, у военного на рукаве красовалась повязка с буквой "Р".
- С самой Украины! - кричал чабан громче, чем блеяли овцы. - Це ж опытная порода. В Москве медаль золотую сробили. Шоб тебе, геть! Геть! - Он огрел крючковатой палкой овцу, которая прыгнула на спину своим подругам.
- Разуй глаза, рукосуй, - шипел в ответ регулировщик сорванным голосом. - Люди же ждут. Армия ждет, а он со своими жвачными.
- Хиба вона идет? Червона Армия, - запричитал чабан. - Це ж вона тикае. А ты бачь, який курдюк гарный! Глянь, хлопец!
Чабан вприпрыжку подбежал к отаре, оттащил первую попавшуюся овцу, зажал ее между ног, положил ее хвост на ладонь, как рыбак окуня.
- Глянь, ось який курдюк!
- Ото курдюк? - переспросил боец. - Собачий хвост, не курдюк. Сто граммов грязи и шерсти… Курдюк - когда сзади на тележке катится. Медаль ему… Деревянную - и то много.
- Тебе тикать через усю Россию, у тебе теж буде нема сала, - обиделся чабан. Он еще раз посмотрел на овцу и вдруг дал ей такого пинка, что она влетела в середину отары.
Чабан оперся на палку, выражение лица у него стало вялым, безразличным, точно теперь ему стало все равно, что бы ни произошло, раз никто не верит про золотую медаль, полученную на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.
Я высунулся из кабины, оглянулся на город. Тополя… Из-за их ветвей не было видно домов на горе. Там, вверху, остался мой город. Все! Кончено! Прощай, Дом артистов, прощай, тридцать четвертая школа!
Я заплакал. Я сидел на коленях у военврача и боялся, что он увидит слезы.
- Молодой человек, - сказал спокойно военврач. - Прогуляемся?
Он открыл дверцу. Я спрыгнул на землю. Военврач встал на подножку, заглянул в кузов, спросил:
- Фролов, как самочувствие? Фролов?
В кузове молчали. У кабинки стоял Рогдай, тоже смотрел вверх на город.
- Мальчик, - позвал военврач, - сбегай за водой.
Я припустил в гору, к ближайшему домику. Помню, что дом был номер два. Цифра написана на эмалированной табличке над воротами. Я постучал в калитку. Никто не ответил. Я забарабанил ногой. Тоже тихо. Тогда я полез через забор.
От ворот шла дорожка, посыпанная речным песком. Я подошел к крыльцу, постоял минутку, постучал.
- Чего басурманишь? - раздалось сбоку, со стеклянной веранды. Там стояла старушка.
- Ну-ка, дай воды! - грубо сказал я.
- Вода внизу.
- Чего внизу?
- Колонка с водой внизу, на улице. Подними ручку и напьешься, чем через забор лазить.
- Не твое дело, - сказал я. Я был очень злой в этот момент, потому что подумал: "Бабка дожидается, когда придет враг".
- Ваши тоже уходят? - спросила старушка.
- Не твое дело!
- Мои-то ушли, - сказала она. - Я-то побоялась идти - ноги больные. И куда идти? Помру по дороге. Страшно сидеть одной. Постой, басурман, не лезь через забор, открой калитку-то. Ладно, иди сюда, напою. Ой, басурман, ой, басурман!..
- Я не себе, я для раненого, - сказал я.
- Где же он, раненый твой? Куда ты его дел, басурман?