Река моя Ангара - Мошковский Анатолий Иванович 8 стр.


Баржа неслась по широкому коридору между таких отвесных скал - прямо дух захватывало! Местами скалы разрезались распадками, заросшими кустарником и деревцами, на вершине маячили одинокие сосны, а подальше, насколько хватал глаз, тянулась тайга, густая и дикая…

Гошкин отец, пожилой, крепкий человек, с седой щетиной на щеках, стоял на корме, широко расставив ноги, у огромного штурвального колеса. Он перекладывал его с правого борта на левый и зорко наблюдал за катером, тащившим баржу, за туго натянутым буксирным тросом. Ветер ерошил его волосы, зачесывал назад и бросал на висок, сыпал в лицо острые брызги.

Где-то совсем близко грохнул взрыв.

Я заерзал, закрутил головой.

- На карьере, - успокоил меня Гошка. - Гдей-то ты нервы испортил?

- Нигде, - сказал я, - у меня нормальные нервы.

- Вижу.

Вообще-то Гошка был прав: никто, кроме меня, и внимания не обратил на взрыв. Парень с мотоциклом, заломив кепку, покуривал и смотрел на тучки. Женщины в деревенских платочках с кошелками в руках ругали снабженцев: приехали из правобережного поселка за маслом, а масло в магазине кончилось.

Где-то в тайге, за скалами, грохнул новый, более сильный взрыв, - у меня прямо-таки сердце сжалось, точно рядом была передовая, - но и этот взрыв не в силах был прервать беседу женщин или вывести из задумчивости парня с мотоциклом, или разбудить прикорнувшего у кормовой каюты рабочего в резиновых сапогах и брезентовой куртке, измазанной землей.

Маленький серый катерок бодро тарахтел мотором, напрягался, натягивая буксирный трос, но усилия его были излишни - Ангара и без помощи мотора несла бы вниз по течению баржу, и от катерка только требовалось направлять ее и отшвартовать к причалу Правого берега, который находился километром ниже левобережного.

Вот Гошка ловко бросил концы, матрос причала набросил их на деревянные тумбы. Женщины сошли на берег и пошли по откосу вверх, продолжая громко возмущаться снабженцами. Мотоциклист с оглушительным, стреляющим треском взлетел на своем двухколесном "ижевце" на откос и, застлав все пылью, исчез. Позевывая, ушел рабочий в брезентовой куртке; лицо его было недовольно: река и катерок слишком быстро доставили его сюда, и он не успел как следует выспаться.

Все ушли. Трудней было съехать на причал полуторке. Она никак не могла преодолеть небольшой барьер - борт баржи, возвышавшийся над причалом. Шофер газовал, скаты крутились как бешеные, буксуя и лохматя дощатый настил.

- Стой, дьявол… Сейчас! - заорал Гошка и помчался на берег, где плотники ставили круглый павильон - ожидалку для пассажиров. Вернулся он с тремя толстыми досками под мышкой.

- Осади! - приказал он шоферу, здоровенному детине с бурыми усиками, и быстро подложил под скаты доски. - Жми!

Машина взревела, въехала на доски, передние концы их приподнялись и уставились в небо. Полуторка умчалась в гору и скрылась за поворотом. Гошка поднял доски с черными квадратиками оттисков резины и понес плотникам.

Пока баржа выжидала у правобережного причала положенное на стоянку время, я бродил по берегу, сидел на горячих камнях, наблюдал, как тягачом вытаскивают из реки катер. Выехав кормой вперед, мокрый и зеленоватый от слизи, катер оперся на специальные стойки. С маленького блестящего гребного винта капало. Из разговоров моториста с механиком я понял: винт бьет, нужно отбалансировать…

- Вовка! - прозвенел голос.

Гошка, пестрый в своей тельняшке, стоял на каюте баржи и махал мне руками.

Катер поволок перегруженную баржу назад. Вот теперь-то ему пришлось потрудиться! Все лошадиные силы его, надрывно воя и тарахтя, преодолевая дикое сопротивление и напор Ангары, на последнем дыхании тащили баржу. У бортов хлюпало, вода стонала у носа, обдавая черные скулы баржи пеной и брызгами.

Но пассажиры и сейчас не обращали внимания на эти героические усилия катера. Девчонки-штукатуры в заляпанных раствором лыжных штанах грызли семечки, плевались шелухой и пересмеивались о чем-то своем. Мужчина в темных очках и накомарнике - белой шляпе с поднятой частой сеткой, - увешанный фотоаппаратами разных систем, возился с одним: открывал, крутил какой-то винт, щелкал затвором.

С жадным любопытством рассматривал я пассажиров. Гошкин отец стоял на руле, и по вздувшимся жилам на его шее чувствовалось напряжение работы. Кассирша, худенькая девушка в выгоревшем штапельном платьице, обходила пассажиров, отрывала с катушки билеты и прятала в сумку деньги.

- А ты чего не берешь? - Она остановилась против меня, бряцая сумкой с деньгами.

Я смутился. У меня не было ни копейки.

- Я катаюсь, - промямлил я, презирая себя за робость, - с Гошкой…

- А-а-а! - протянула кассирша и оставила меня в покое.

В ущелье сдвинутых берегов свистел ветер, зеленая вода ревела и неслась вниз. Впереди, километрах в полутора отсюда, клокотали белые гривы порогов, и катерок, упрямо раздвигая воду, пробивался против течения. Вдруг посередине баржи появился Гошка.

- Эй, вы, - грубо закричал он на девушек-штукатуров. - Семечки за борт: уборщицы по штату не полагается!

- Ты откуда взялся здесь, полосатый? - щуря щелочки глаз, спросила одна, в белокурых кудряшках. - На, полузгай, составь компанию, вкусно. - Она протянула Гошке горсть черных каленых пузанчиков. - Полузгай, начальник переправы.

Гошка непримиримо свел брови. Удар под ладонь, и семечки брызнули вверх.

- Ой, какой жених несговорчивый! - ахнула другая.

- С норовом, - поддакнула третья, - с таким муженьком наплачешься! - прыснула, и все три захохотали.

Гошка налился кровью, как индюшачий гребень. Ноги его стояли широко, как у отца.

- Дуры! - бросил он мрачно. - Через борт бы вас и в Ангару.

Не теряя достоинства, медленно и важно пошел он от них. Девушки вытирала от хохота слезы, смотрелись в зеркальца, прихорашивались. Семечек они больше не лузгали.

На стоянке Гошка позвал меня в каюту. Мы сидели на жесткой лавке у столика, и пока отец ходил что-то выяснять в диспетчерскую - небольшой, стоявший вблизи домик, мы с Гошкой за обе щеки уплетали свежий ржаной хлеб. Запивали по очереди холодным синеватым молоком из горлышка бутылки, брали с газеты нарезанную кружками колбасу и ели. Ух, как было вкусно!

Много есть было неловко: не мое. Молоко я старался пить маленькими глотками и пытался пропустить очередь, но Гошка требовал: "Глотай!" - и мне поневоле приходилось брать бутылку. Я долго жевал один кружок колбасы и не решался прикоснуться к другому, пока не следовала решительная команда: "Нажимай". Ну что тут поделаешь, еще стукнет! И я нажимал.

И опять продолжалась работа: Гошка бегал по причалу, помогал вкатывать на баржу машины, грузить бочки с горючим, ящики, распоряжался и повелевал, бросал концы, наводил порядок, вмешивался в споры, издевался и хохотал. Он и меня не оставлял без работы: то прикомандировал к одному подвыпившему рабочему ("Гляди в оба, а то за борт свалится"), то понял к плотникам, строившим ожидалку, за спичками (у отца кончились), то позволял и даже приказывал брать в руки штурвальное колесо на барже.

После обеда явилась вторая смена, и отец ушел в поселок. Но Гошка не торопился. Жгло солнце. Свежий тес причала приятно пахнул смолой, отдавал речной сыростью и мокрыми камнями. Прямые лучи уходили в воду, освещали позеленевшие валуны и мелкую гальку, тонкие стебли водорослей, прибитых течением ко дну.

- Ох и жарища! - простонал я. - Напиться бы, - и посмотрел на домик диспетчерской.

- Айда, - сказал Гошка.

Мы пошли по берегу, огибая диабазовые глыбы, перескакивая с валуна на валун в тени нависшей каменной стены. Кое-где мы выходили из прохладной тени, и тогда опять нестерпимо хотелось пить.

Гошка на ходу стащил с себя старенькую, в масляных пятнах тельняшку, и я чуть не ахнул, увидев его грудь, спину и руки. У него было тело мужчины: загоревшее, оно окрепло от работы, плечи были в бугорках мускулов, на животе и груди тоже вспухли узлы мышц.

- Сбрасывай и ты, - сказал Гошка. - Подзагорим заодно.

- Как-нибудь потом.

Признаться, мне было просто стыдно стаскивать с себя рубаху, настолько белое, худенькое и жидкое было у меня тело, ни один мало-мальски стоящий мускул не прорезался еще.

Гошка обвязал тельняшку вокруг пояса и шел впереди, отмахиваясь от редких комаров, а я ковылял по камням сзади в рубахе и кепке.

Случайно я кинул взгляд на скалу и увидел на ней красной краской выведенный якорь с двумя перекрещенными палочками и цифры

VII

1895

25

- Гош, видел? Кто это нарисовал?

- Цифры? - равнодушно спросил Гошка. - Матросы. Провели через пороги корабль, вот и написали. В тыщу восемьсот девяносто пятом…

Я смотрел на эту дату и не верил. Выходит, давным-давно, еще в том веке, проходили сквозь эти грозные пороги суда. И люди, чтоб оставить память об этом, писали на скале краской. Надписей было много. Оказывается, и в одиннадцатом и в пятьдесят первом году проходили здесь пароходы, и на каменной стене белели имена капитанов и членов команд.

Но прочесть каждую надпись не успел: Гошка не ждал, и я бросился вслед за ним.

Меж камней синими огоньками цвел знакомый мышиный горошек, путались в ногах лебеда и лопухи. В глубоком распадке, рассекавшем скалу, огромными букетами росли крупные сибирские ромашки: там, откуда я приехал, они поодиночке раскачивались на тоненьких стебельках, здесь же только нагнись, и в руках у тебя целая охапка.

- Вот тут дорога пройдем, - сказал Гошка, - а там, где диспетчерская, будет плотина…

Слабое журчание ручейка отвлекало меня от мыслей. Вода бежала тонкой струйкой откуда-то сверху, из распадка, проложив в камнях и песке узкое ложе, собиралась в маленьком прозрачном озерке у подножия большого валуна. На дне озерка ясно виднелись желтые и рыжие песчинки, темные и гладкие камушки.

Гошка, как заправский спортсмен, упер ладони в землю, опустился на согнутых руках и, не касаясь туловищем земли, бесшумно втянул губами несколько больших глотков. Потом так же ловко приподнялся на руках, встал и вытер мокрые губы.

Я даже не попытался повторить его движения. Я, как все смертные, встал на коленки, неловко изогнул позвоночник и, вымочив нос и щеки, кое-как напился. От воды ломило зубы, такая она была холодная. (Я пил и пил, и мне казалось, что с каждым глотком внутрь вливается свежесть, и поднялся я на ноги куда легче и быстрей, чем опускался.)

- Двинули обратно?

- Двинули.

Когда опять проходили у надписей на скале, Гошка сказал:

- Скоро снова писать будем… Возьму ведерко с краской и напишу…

И я сразу вспомнил то, о чем Гошка говорил на пароходе в штурманской рубке: с братом и дедом он пойдет через пороги.

- А когда, Гош?

- Скоро. - Гошка шел, не вынимая из карманов рук.

- Как бы и мне, а?

- Тебе? Не выйдет… - Гошка насупился. - Думаешь, из похвальбы расписалась они на скале?

Я молчал.

- За полвека считанные единицы прошли…

- Ну хоть скажи, когда, - попросил я. - Смотреть буду.

- Это можно. Сообщу дополнительно.

Мы вышли на дорогу. Солнце близилось к закату, и машин на дороге было маловато. Гошка стал голосовать. Он это делал не стоя у обочины и не махая просительно рукой, как Борис, когда мы ехали в поселок. Он решительно выходил чуть не на середину дороги, требовательно поднимал обе руки, умеренный, что никто не посмеет проехать мимо.

Впрочем, один хитроумный шофер на полной скорости обогнул Гошку и скрылся. Зато второй не ушел от него и притормозил. Гошка небрежно кивнул мне, властно, как хозяин на крыльцо своего дома, ступил на подножку самосвала, хлопнул дверцей, и машина помчалась по дороге, в ту сторону, где приютилась старинная Гошкина деревня - Порог.

"Точно, - подумал я, шагая домой, - начальник переправы…"

17

И трех дней не прожил я в брезентовом городке между тайгой и Ангарой, а уже считал себя едва ли не старожилом.

Я привык к алюминиевой раскладушке, и ее угрожающие покачивания и скрип от малейших движений не пугали больше меня. Я привык к деревянным тротуарам, как громко назывались постланные между палатками доски, и даже к тому, что умываться приходилось на открытом воздухе - у длинного рукомойника, и по утрам от холода кожа на руках и плечах становилась гусиной. Ночью я смотрел сквозь дырки в брезенте на далекие синие звезды, и это тоже не казалось мне странным.

К двум вещам только не мог я привыкнуть: к вонючей керосиновой лампе и отсутствию радио. За лампой нужно было все время наблюдать, чтоб не коптила, не упала со стола, и эта постоянная дотошная бдительность до того осточертела, ну хоть волком вой. Ни попрыгать, ни побороться с Ванюшкой Зарубиным из соседней палатки. Даже учиться делать стойку и то рискованно: собьешь нечаянно лампу, а потом попробуй потуши пожар.

А уж без радио совсем не жизнь. Его в палатке заменяют хныканья Коськи, покрикивания его матери, тети Кати, и беспрестанная болтовня Веры, молодой, чернявой женщины с пластмассовыми сережками в ушах… Единственное спасение - бегство на улицу. Вера, сварливая, шумная, привыкла командовать всеми.

- Живей поворачивайся! - подгоняла она Марфу, поджидая очереди у плиты, и я сам был свидетелем, как Марфа снимала с огня наш суп, и потом приходилось есть недосоленный, пропахший дымом и щепою суп с плохо разварившейся крупой и выкладывать на край тарелки сырые куски картошки.

И все потому, что Марфа торопливо уступала Вере место у плиты.

А был еще и такой случай. Я целый час ползал возле строящегося щитового дома и насобирал три ведра щепок и обрезков, а Вера - представляете себе! - взяла и сожгла их в плите. Когда Марфа робко заикнулась об этом, Вера разыграла искреннее удивление:

- А это были твои дрова?! Ну, откуда же я знала! Я думала, это мой Коля принес. Ну, ты прости…

Я снова взял ведро и вместо того, чтоб поиграть с ребятами в городки, потащился подбирать палочки и щепочки для плиты.

Зато тетя Поля, та самая, с которой мы ехали на пароходе, была совсем другая. В первый вечер, когда мы сидели в потемках, она принесла нам свечку, случалось, давала то соли, то перца, то лаврового листа и вообще взяла шефство над Марфой.

Что касается мужчин, так они все нравились мне.

Дядя Федя, муж Поли, большущий человек в кирзовых сапогах и брезентовой куртке, измазанной ржавчиной и каменной пылью, дольше всех мылся после работы у рукомойника, обстоятельно мылил шею и руки и потом так же долго вытирался вафельным полотенцем, и пока он приводил себя в порядок, маленький остроносый дядя Сережа, Серега, как все его звали, работавший взрывником, юркий и легкий, с насмешливым, плутоватым лицом, успевал не только умыться, но и съесть первое. И ел он быстро и как-то весело, обжигаясь и вскрикивая.

Третий житель нашей палатки, дядя Коля, электромонтер, тоже делал все быстро и ловко, но только как-то тихо, не производя никакого шума: так он и мылся и ел, даже разговаривал как-то бесшумно - ни смешка, ни вскрика. Он был высок и тонок, и с его узкого загорелого лица не сходила спокойная, немного насмешливая улыбка.

Самым мучительным для меня было ожидание Бориса. Без него Марфа не садилась за стол, и я, здорово проголодавшись за день, старался держаться подальше от врытого в землю стола. Но и слоняясь по брезентовому городку, я поневоле вдыхал все запахи готовившихся на плитах супов и щей, глотал слюнки, терпел и поджидал брата…

Увидев его у палатки-магазина, я мчался к столу и кричал Марфе:

- Идет!

Марфа принималась разливать по мискам щи.

Однажды Борис явился, весь искусанный комарами: на щеках темнели пятнышки, на лбу твердели вспухшие шишки, но больше всего пострадал нос: на кончике его краснело несколько ранок. А что касается левого глаза, так он вообще заплыл.

Марфа прямо-таки ахнула:

- Ну и разделали же они тебя! На кого похож…

- Боевое крещение! - крикнул дядя Федя, ломая хлеб; он был бурильщиком, глохнул от работы с грохочущим буровым молотком - перфоратором и первые часа два кричал, как глухой, точно уши были заложены ватой. - У нас, брат, человека испытывают на мошку. Выдержишь - останешься здесь, не выдержишь - ноги в руки и поминай как звали…

- А как удобней брать ноги в руки: вот так или этак? - Борис согнулся и стал примериваться.

Дядя Федя засмеялся. Не отставал от него и Серега, и лишь дядя Коля, читавший за едой книгу "Аку-Аку", на мгновение оторвал от страницы глаза, слабо улыбнулся краешками губ и снова уткнулся в книгу.

Борис за эти дни сильно загорел. Бригада, в которой он работал, тянула через тайгу линию к Ангаре. Монтеры валили лес, расчищали просеки, копали ямы. Ладони Бориса были покрыты кровавыми мозолями, их было много, кожа кое-где была содрана, два ногтя почернели, один был наполовину сорван…

- Ты что, в землекопы нанялся? - спросила Вера. - Тебе платят как чернорабочему…

- Пожалуй.

Вера скривила губы.

- Ты, я вижу, еще такой зеленый. Ну совсем зелененький.

Борис жадно вонзил зубы в хлеб.

- Что правда, то правда.

- А уж устал, небось. Ложку едва держишь.

- Это я-то? - Борис усмехнулся. - Это я-то устал? Да хочешь, я сейчас стол подниму, выдерну из земли и подниму, да еще ты сядешь сверху.

- Как-нибудь в другой раз, - сказал Серега.

- В другой так в другой. Мне что!

Но как только, окончив обед, все пошли по своим закуткам и Борис присел на койку, я увидел, что глаза его стали слипаться, и минуты через три он, не сняв даже облепленных грязью лыжных ботинок, уснул. Одна его рука лежала под затылком, вторая, набрякшая кровью, в опухших венах, свисала вниз, и под глазами углубились тени. Щеки запали, нос резче выступил вперед. Он не слышал, как Марфа расшнуровала и стащила с него ботинки и поудобней уложила худые ноги на одеяло…

Свободного места на почте не оказалось, и Марфа пошла учиться на моториста в энтомологический участок. Теперь она с вечера готовила еду, утром подогревала, наскоро ела, убегала, и я становился на пять-шесть часов полновластным хозяином комнатушки, одной четвертой части палатки. Но я меньше всего старался сидеть дома. И если Марфа не велела сторожить развешанное на веревках белье или сбегать за продуктами в магазин, жизнь у меня была раздольная!

Что хочешь, то и делай. Хочешь - швыряй палки по городкам, хочешь - бегай с Ванькой купаться на причал Ангарской экспедиции (больше минуты в воде не просидишь!), хочешь - лови у порогов рыбу, хочешь - стреляй из рогатки по воробьям, которых тут не меньше, чем там, откуда мы приехали. Хочешь - вообще ничего не делай, а сиди на бревне, посвистывай да смотри в небо на проплывающие тучки.

Как-то раз Марфа сказала:

- Сегодня поеду самостоятельно.

- Ну-ну, - проговорил Борис, уплетая за обе щеки пирожки с капустой. - А по почте не будешь скучать?

На следующий день она ушла рано, когда Борис еще сладко посапывал на койке. Вернулась она домой часов в двенадцать, усталая, непривычно бледная, вялая - никогда не забуду этого дня. Войдя в палатку, сразу рухнула в постель. Я в это время вырезал из жести винт для моторки.

- Иди погуляй, - сказала Марфа осипшим голосом.

Назад Дальше