Анка помедлила немного с ответом.
- Нет, конечно, ничего не случилось, - сказала она наконец. - Но если две девочки думают об одном и том же… Вы, конечно, понимаете меня, Иван Сергеевич?
- Ну, уж понимаю как-нибудь, - сказал с улыбкой Иван Сергеевич.
- Если вы понимаете, - повторила Анка, - если вы понимаете, то как они должны поступить?
- А как ты поступила? - осторожно спросил учитель.
Ему не хотелось прерывать эту странную исповедь, которую пришлось ему так неожиданно выслушать среди веселого школьного праздника.
И на этот раз Анка ответила не сразу. Может быть, в эту секунду признание показалось ей совсем нелегким, или она пожалела о нем, или, может быть, она снова мысленно слушала Ваню и повторяла его слова.
Но только она сказала чуть погодя:
- Он говорил мне такие слова, каких я еще никогда не слышала и каких никто в мире не говорил еще мне и, может быть, никогда не скажет - ведь кто это знает? И я подумала тогда…
Анка снова остановилась. Ей трудно стало говорить.
Иван Сергеевич немножко подождал.
- Что же ты подумала, Анка?
- Нет, - ответила она, - если бы я хоть подумала немножко… Но я не подумала даже. Я стукнула кулаком по этому подоконнику и сказала, конечно, сама про себя: "Анка, ты не любишь своей Родины, если ты не любишь его". Ну, и все… А как же иначе, - добавила она печально, - я б могла объяснить себе, что происходит со мной?
И тут Иван Сергеевич не мог удержать своего смеха и слез, запросившихся вдруг из глубины души.
- Это все ничего, - сказал он. - А почему же ты так печальна сейчас и плачешь все-таки?
- Я сама не знаю… Но если узнает другая девочка, которую я тоже люблю, потому что она мне друг, и которая потеряла отца на войне и которой так тяжело стало, что я даже боюсь за ее золотую медаль… И мы все беспокоимся за это, даже Ваня.
- Никогда не надо заранее пугаться за будущее, Анка, - сказал Иван Сергеевич. - А почему ты не думаешь о себе? Разве тебе самой не хочется получить золотую медаль?
- Хочется, - призналась она, - Но память у меня не такая. Не всякому ведь даются такие способности. Я не получу золотой медали.
- Ты не получишь золотой медали, - сказал он. - Я это знаю. Но ты будешь хорошо трудиться в жизни и ты будешь счастлива, девочка, потому что сердце твое - твоя золотая медаль.
И Иван Сергеевич вдруг привлек Анку к себе и поцеловал в лоб, как целовал однажды Галю, и даже неумелым жестом поправил ее спутавшиеся черные мягкие косы, вольно падающие на ее худенькие девичьи плечи.
И неожиданно чьи-то другие теплые руки с необыкновенной силой обняли Анку сзади.
Она обернулась.
Перед ней стояла Галя и молча тянула ее к себе. Лицо ее было в слезах. Она целовала Анку без слов. Взгляд ее глаз, чуть мерцавших в сумраке коридора, был нежен и тверд, и благодарность светилась в нем и покой.
Галя стояла рядом с Иваном Сергеевичем, не боясь его больше, словно приблизилась к нему душою, сразу увлеченная какой-то силой.
Анка вначале в испуге взглянула на своего друга. Откуда Галя могла прийти? Неужели она была все время рядом, все видела, все слышала за этой стеклянной дверью, о которой все забыли?
Да, она все слышала, и это она так крепко обнимала Анку, вырывая ее из рук Ивана Сергеевича.
Они обнялись. И, казалось, дружба их никогда не была так сильна и так верна в своем счастливом порыве. Они так крепко обнялись, что фигуры их смешались, и в полумраке школьного коридора учитель уже не мог различить, где Галя, где Анка.
Он смотрел на них с улыбкой, растроганный немного сам этим движением пылких сердец, и думал с радостью и с гордостью, что, может быть, и капля его души, так долго трудившейся над ними, течет в этом светлом источнике.
XV
- Я с самого раннего детства старался придать решительность своему характеру, который был сотворен природой не таким, какой мне хотелось иметь…
Так начал свой рассказ Ваня Полосухин.
И все девочки, которые собрались его слушать, усевшись в зале в кружок, как бывало раньше усаживались они вокруг своего костра в лесу, в лагере, совершенно не знали, о чем он хотел рассказать.
Анка это хорошо придумала, а сама убежала.
Она убежала, совершив свой маленький подвиг любви и дружбы, и бродила теперь по темным коридорам школы, ничего не желая больше слушать.
А Ваня стоял перед ними.
И хотя он был почти так же юн, как они, и детство, как и для них, было еще ближайшим событием в его жизни, но они были еще школьницы, а он уже воин, и солнце славы и победы сияло и над его головой.
Они смотрели на него расширенными от внимания глазами.
Он, наверное, пришел для того, чтобы рассказать о своих подвигах. Зачем же он так странно начинает свой рассказ?
- Ты расскажи нам о том, что ты совершил на войне, - сказала Галя. - Зачем ты рассказываешь нам о своем характере?
Она слушала его с большим вниманием и с совсем иным чувством, чем другие. Никто не знал, как важно было для нее то, что он мог бы ей рассказать.
Тогда Ваня начал свой рассказ иначе.
Он начал его так:
- Я не совершил еще пока на войне ничего такого, что бы не сделал другой на моем месте. Но я бы никогда не мог сделать того, что сделал командир моей эскадрильи. И если я начал свой рассказ с недовольства своим характером, а не о великой ненависти к врагу и не о великой любви к своей Родине, то потому, что ненавидеть фашистов и любить свое отечество меня учили вместе с вами с самых ранних лет. Эти чувства принадлежат не мне одному, а всем, всему советскому народу. Характер же у меня мой собственный…
Теперь, когда мы не учимся вместе, я могу признаться, что природа наградила меня некоторой склонностью к лени. Я был рассеянный мальчик, точности ни в чем не признавал, о долге имел смутное представление и склонялся больше к беспредметным рассуждениям и спорам, постоянно преувеличивая при этом свои способности. Я любил философствовать. И разве вы не чувствуете, что и сейчас я люблю пофилософствовать?
- Чувствуем! - крикнула Нина Белова.
Все рассмеялись.
Но Ваня почему-то не смеялся. Он был серьезен и продолжал рассказывать своим негромким голосом:
- На войне, где смерть ежедневно спорит с тобой, каждое мгновение жизни кажется тебе прекрасным. Прекрасным каждый камушек, на который ты случайно взглянул, каждая травинка, каждая капля дождя и каждый небесный луч. Где берут такую силу люди, чтобы среди подобной прелести ежечасно быть готовыми к смерти?
Я спрашивал об этом у бойцов, у товарищей. И одни мне отвечали - это привычка, другие - это мужество, третьи - это упоение в бою.
Пожалуй, все были понемногу правы и все столько же неправы.
Упоительно мгновение, когда ты сжимаешь зубы и смеешься над смертью, потому что тебе хочется совершить свой подвиг. Это действительно счастье. Но есть высшее счастье - блаженство, когда ты сам управляешь своим мужеством, когда оно поднимается по твоей воле и стоит, как скала. Этому научаются не сразу.
И командир эскадрильи, который пришел в этот полк уже давно и был уже капитаном, учил меня этому потихоньку, как учат маленького школьника началу трудной науки. И тогда именно я жалел о своем характере. Потому что наука эта трудна. Может быть, труднее всех наук. Это подвиг долга. Его показал мне однажды командир эскадрильи, который остался на свете один, потому что фашисты убили его маленького сына, и горе его было так велико, что он, никому о нем не мог рассказать.
Я только недавно, окончив срочным выпуском лётную школу, явился в свой полк. И однажды разведка донесла, что в районе одной безыменной речушки обнаружено большое скопление вражеских танков.
И случилось так, что только моя машина была в это время на аэродроме, остальные же выполняли другие боевые задания.
Я вызвался лететь на штурмовку один.
Когда кончится война, мы, наверное, скоро забудем, как называли враги наши грозные машины. Мы многое забудем, что было на войне. Они называли их "черная смерть". Но те из них, кто останется жив, наверное не забудут этого названия.
Когда я сажусь в свою машину перед боевым вылетом и пробую лишь, исправно ли действуют мои пушки и пулеметы, и посылаю несколько снарядов без цели вдаль, по макушкам зеленого леса, я вижу, как дрожит от страха и склоняется вершина ближней сосны и соседние листья шелестят от ужаса. А в моем сердце - восторг.
У нас хорошо бывает на маленьких полевых аэродромах. Чтобы враг не заметил их сверху, машины ставят обычно на опушке леса, и они стоят наполовину скрытые, под навесом молодых берез, или дикой черемухи, или осины. Иногда их дрожащий лист упадет на мое стальное сиденье. Иногда лесные бабочки садятся на мою броню, лапками и усиками как будто пробуя ее крепость, и потом замирают на ней. Иногда майский жук ударится об нее и упадет в траву на землю, иногда прилетают осы, привлеченные неизвестно чем, какой сладостью - может быть, шоколадом, что мы храним в неприкосновенном запасе, - и ползают по небьющемуся стеклу фонаря. Много крылатых созданий в летние дни забирается ко мне в кабину. И я всех их беру с собою в бой. Они хорошо переносят и высоту, и огонь зениток, и маневренность, и быстроту моего полета, может быть, потому, что у них нет воображения. Я даже часто думал о том, что если бы фашисты имели воображение, они, может быть, не могли бы причинить столько зла человечеству. И прежде всего они, конечно, никогда не посмели бы напасть на нашу Родину, так как могли бы и в состоянии были бы себе представить, что ожидает их за это. Я не о вас говорю, мотыльки, осы, майские жуки и вся моя лесная крылатая братия! Я говорю о фашисте, о человеке, который, не имея воображения, из-за облаков, с высоты трех тысяч метров, в тот поздний час, когда дети уже спят в кроватях и видят сладкие сны, одним движением рычага сбрасывает на их головы бомбы и ничего не может себе представить при этом.
В полку меня считали неплохим летчиком, даже храбрым и, пожалуй, скорее отчаянным. Я мог прилететь со штурмовки на одном хвосте, с промятой бронею кабины, с пробитыми крыльями, принеся на своих плоскостях сотни мелких и крупных осколков, которые я потом со смехом собирал в холщовый мешочек, чтобы наутро снова вместе с огнем своих пушек сбросить на головы немцев. В мешочек вместе с немецкими осколками я всегда клал письмо Гитлеру, которое нередко мы сочиняли всем звеном.
В письме мы писали:
"Гитлеру. Возвращаем вам ваши осколки. Они нам ничего не делают. А вот тебе и наш привет на твою проклятую голову. Ваня Полосухин".
И тогда уж я старался с особенной точностью класть бомбы в цель. Он получил от меня много таких записочек. Где-то они теперь?
Словом, я любил шутить со смертью и хвалился своей безумной отвагой, как хвалятся ею многие. И только один командир эскадрильи по-прежнему учил меня выполнять спокойно и терпеливо ежедневный великий труд войны.
Его не было на аэродроме, когда я поднялся на воздух и скрылся за лесом. Он выполнял другое задание. И когда он вернулся через несколько минут и узнал, что я вылетел на это боевое задание один, он сказал командиру полка:
- Я знаю его. Это задание ему не под силу. Он погибнет. Я видел там в воздухе много "мессершмиттов". Он сделает что-нибудь не так, как нужно. Разрешите мне вылететь на подмогу…
- Но откуда вы знаете, капитан, что он сделает не так? - с удивлением спросил командир полка.
- Я знал его маленьким мальчиком и знаю его безумную голову. Разрешите мне вылететь на подмогу.
- Летите, - сказал командир, - задание слишком важное.
А я между тем был уже высоко в облаках. В небе сияли синие окна, мерцали лазурные скважины меж легких белых облаков, где я скрывался сначала. Лучи солнца были уже косые. Но какой живой блеск хранило в себе небо, когда я видел его! Оно, как друг, смотрело на меня ласковым и добрым взором, провожая меня в этот неравный бой. Я видел иногда повыше, в синеве, дальнее облако, которое, споря с воздушной струей, напрасно пыталось придать себе хоть какую-нибудь окончательную форму. Я посмеивался над ним. Я дышал легко. Воздух покорно сносил мою почти волшебную скорость, тяжесть моей стальной брони. Иногда, когда я смотрел вниз, мне казалось, что воздуха совсем нет вокруг земли. Как дивный хрусталь, лежало пространство, не ставя предела твоему зрению и даже как бы приближая к тебе землю с ее предметами. Бывают такие прозрачные дни для летчиков. Ты видишь, как бежит по дороге ребенок, как боец высекает огонь из кремня. Я посмотрел на карту. Я был уже давно за линией фронта.
Я спустился ниже, совсем низко. Такая же ясность лежала и тут. Ей было все равно - где мы, где немцы. Я полетел над дорогой. Вот вышел из-под дерева немец и остановился. Он был с автоматом и в каске. В руках у него была книжечка. Он стоял на дороге и смотрел на меня, что-то записывая. Он был в офицерской форме. Это была вредная тварь, и я убил его, нажав на гашетку пулемета. Потом я увидел еще четырех. То были солдаты. Они были тоже в касках и оглянулись на меня. Ужас поднял их руки. Они схватились за каски и побежали. Грозная "черная смерть" шла на них. Они даже не догадались упасть или кинуться в сторону. Страх, как животных, гнал их прямо передо мной по дороге. Я мог бы их убить одним движением пальца, лежавшего на гашетке пулемета. Но я подумал, что впереди, может быть, мне встретится что-нибудь лучшее для цели, и я пролетел над ними. Они остались жить. Но воображение мое вдруг проснулось и закипело в голове. Я начал зачем-то думать о судьбе этих четырех фашистских солдат. И вот я представил себе, что они вернулись домой, женились, народили детей, которым будут рассказывать потом, как они ходили в поход на восток и что только чудо спасло их от смерти. И мне хотелось войти в этот момент в их дома, к их детям, к их женам и крикнуть: "Это я - ваша судьба! Не чудо, не бог, а я, советский юноша, комсомолец Ваня Полосухин, не пожелал вас убить. Говорите же, что вы сделали в этой жизни, какое добро принесли человечеству? Или я оставил вас жить снова для зла и войны?"
Проклятое воображение! Оно посещает меня в самое неподходящее мгновение.
Я снова посмотрел на карту. Я был уже в нужном квадрате и взмыл в облака ненадолго, чтобы выследить цель. Я заглянул в голубые небесные окна и увидел ее, эту цель.
Пятьдесят фашистских танков стояли неподвижно, застряв у дороги в болоте, окруженном редким мелколесьем. Я видел не только танки, но и солдат. Много солдат копошилось возле них. Мне казалось, что я вижу даже, как кипит листва на деревьях в лесу. Но это, конечно, мне только казалось.
Цель была удобна для бомбежки. Но рассеянное воображение мое, словно дым, волочилось за мною, петляя, как белый след, что иногда оставляем мы в небе зимою, привлекая любопытство мальчишек. И не было у меня нужного для боя внимания.
Я совершил ошибку. Вместо того чтобы зайти на цель внезапно, скрытно, с запада, откуда не ждали меня, я ринулся на нее прямо с востока. И тут я увидел, что враг был осторожен. Над группой застрявших войск и танков в воздухе кружила целая эскадрилья "мессершмиттов".
Они заметили меня сразу.
Мы узнаём их по силуэтам в огромном небе, которое постоянно блестит.
Они напали на меня, не дав мне подойти к моей цели, и начался неравный бой. Сколько он длился - не помню. Они трепали мой хвост, пробивали мои плоскости, все же не рискуя подойти близко к моим пушкам.
Я сражался неплохо. Я шел на истребителей прямо, целясь им в лоб и не думая о собственной гибели. Они сворачивали, не вынося моей лобовой атаки, удирали и снова возвращались. Их было много, а я один. И воздух держал их легче, чем мою тяжелую крылатую броню. Уже стекла моего фонаря стали белыми, покрылись будто морозом от ударов множества пуль. Уже руки мои были в крови, и кровь текла по шее. Уже плоскости крыльев моих тяжелели, и воздух подпирал их не так покорно, как прежде.
Я погибал, и со мною исчезал тот мир, что так недавно населял мой взор и мое сердце такой красотой и прелестью.
Но не эта мысль терзала меня в ту минуту. Цель ускользала от меня. Враг уходил. Танки его оставались целы и некоторые уже выбирались на дорогу. Значит, я не сделал того, что возложили на меня мой долг, мой командир и мои боевые товарищи.
Я ничего не мог сделать, кроме того, чтобы умереть.
Тогда смелый образ Гастелло - пусть будет светлой его память! - пришел ко мне и положил свои руки на мои окровавленные пальцы, судорожно вцепившиеся в штурвал.
И я решил, как он, упасть на голову врагов и самому погибнуть среди взрыва, но не дать им уйти.
Я пошел вниз. Я искал тени от леса или от холма, длинной темной тени, которую всегда можно найти на земле. В ней я хотел укрыться хоть на мгновение от вражеских истребителей и сделать хотя бы один заход на цель.
Я нашел эту тень и, оглядевшись, увидел вдруг пламя, поднявшееся из самой гущи фашистских "тигров". Черный дым, качаясь, поднялся над ними. Кто-то метко бомбил врага.
"Мессершмитты" тотчас же отвалили от меня.
Я стер кровь со своих глаз и в ту же минуту увидел черную машину, которая, подобно целому снопу молний, сверкнула на солнце. Я узнал машину своего командира. Она вышла из-за холма с запада внезапно, обрушив на врага свой огонь. Да, это был командир. Это он сделал то, что должен был сделать я, словно учитель исправив мою ошибку и обведя мои шаткие буквы своей твердой рукой.
Он покачал мне в воздухе крыльями и приказал следовать за ним.
Я пристроился к нему ведомым. Я не чувствовал более своей крови, текущей по шее. Точно ручьи, влились в мое сердце свежие силы.
Мы сделали еще два захода, положили все бомбы в цель, выпустили весь огонь, смешали в кашу немецких солдат и "тигров". И я видел, как фашисты бегали по дороге, словно мыши.
Это была хорошая работа - я могу это сейчас сказать. "Мессершмитты" исчезли. Ударили немецкие зенитки. Они молотили, как барабан. Но я этого, конечно, не слышал. Барабанили только осколки по моей броне, зажигая на стали как бы голубое сияние. Это сотрясались частицы брони и сверкали. Кровь текла у меня по шее.
Но теперь, когда было сделано все, мы принимали удары спокойно.