Они шли к нему. Впереди был Олег со своей наклоненной лобастой головой, с отвращением и яростью на крупном худом лице. Олег видел занесенный топор, понимал, что Санька ударит, и все-таки надвигался, выговаривая свистящим шепотом:
- Нет, ты фашист!.. Ты фашист!..
- Так?.. - забормотал Санька вне себя, сквозь закушенную губу. - У меня батю… на фронте… А, гады!..
- Стой! - внезапно проговорил Костя. Он длинной рукой остановил Олега, взял за локоть.
- Пусти!! Я ему…
- Стой!
Костя шагнул вперед, вплотную к Саньке и стал перед ним. Потом сказал:
- На, бей.
- Уйди!! - заорал Санька, отпихивая его свободной рукой. - Гады! Фашисты!… Уйди!..
- Бей, - сказал Костя. - За них.
- Уйди, а то!..
- Бей, я один здоровый.
- Батю моего… я этим фрицам… Иди сюда, гад! Боишься?! Пусти, не трожь!..
- Они раненые, - сказал Костя. - Только я здоровый. Вот и бей, чего ж не бьешь?
- Раненые?! - закричал Санька, еще не понимая смысла, а только зная, что надо перекричать, переспорить. - А тут не раненые?! У меня батю на фронте!.. Уйди!
- Его отец, - сказал Костя и кивнул на очкастика, - может, рядом с твоим лежит. Тоже убитый. Скажи ему, Фридрих!
- Не надо, пацаны, - поморщившись, сказал Фридрих. - Ну его. Пойдемте.
- Нет, ты скажи - сколько из вашей семьи осталось?
- Да не надо. Идемте.
- Нет, ты скажи.
- Ну, двое.
- А было?
- Восемь.
- А теперь скажи, как тебя самого ранило?
- Да ну вас! - раздраженно сказал Фридрих. - Идите вы, извиняюсь, к чертям. Нашли кому объяснять.
- Понял? - спросил Костя с каким-то очень взрослым спокойствием, почти равнодушно. - Когда нас везли сюда, всю дорогу бомбили. У нас половина ребят раненые… И эти двое раненые.
Санька по очереди смотрел им в лица: у них были разные выражения - Костя был отчужденно-спокоен, Олег еще злился, Фридрих выглядел недовольным и, вероятно, хотел поскорее уйти. Но было еще одно, общее выражение, которое заметил Санька. Детдомовские не принимали Саньку на равных. Будто детдомовским известно что-то такое, чего Санька не знает и не будет знать никогда.
- Эй, погодите!.. - крикнул он.
Детдомовские уже шли со двора.
- Погодите! - грубо и требовательно крикнул он.
Он хотел им сказать, что возьмет в доме еды и накормит их, и хлеба достанет где-нибудь, и даст им хлеба, на все те деньги, что он разорвал. И он сделает это не потому, что забоялся или пожалел их, а потому, что так теперь захотелось.
Детдомовские остановились, а из дому в это время вышли мать и старуха докторша.
- Полосканья три раза в день, - говорила докторша. - Рецепты покажете врачу, когда он приедет. А волноваться нечего. Через неделю ваш мальчик будет песни орать, у него оперное горло.
- Доктор, - шепнула мать. - Может, яичек возьмете? Санька, неси с подпола! Неси все, что есть!
Докторша - в красном своем кургузом пальтишке, в шляпке с кисеей, в разбитых, промокших и скорежившихся туфлях - была нищенски-жалкой. Но она величественно повернулась к матери:
- Это что за новости?!
- Ну, как же так, господи, - зашептала мать. - Неси, Санечка, неси!..
- Вы перепутали, дорогая, - сказала докторша ледяным голосом. - Я не поп и не дьякон. Яичек не собираю. Фридрих, объясни мне теперь спокойно: чем вы тут занимались?
- Они ко мне пришли! - сказал Санька.
- Персонально?
- Мы вправду приятели! Я их давно знаю!..
- Да? - сказала докторша. - Как это: с морковкина заговенья?
- Да нет… Я тогда пошутил.
- Веселый мальчик. Остряк! Но чем же вы тут занимались?
- Мы… Мы играли… - сказал Санька, оглядываясь на детдомовских и прося у них подтверждения. - Играли… Бегали!..
- Фридрих, - усмехнулась докторша, - все-таки я пропишу тебе по первое число.
- Ну, в чем дело, бабушка?!
- Я тебе объясню. Когда у нормального человека в ноге осколки от бомбы, он начнет бегать? Даже с таким милым приятелем? А? Марш домой, и немедленно!
- Они скоро придут! - забормотал Санька. - Чуток посидят еще - и придут. Вы не прогоняйте!
Саньке опять почудилось, что докторша все видит насквозь. Она все знает про Саньку, про детдомовских, про Санькину мать, про их дом и про всю их жизнь. Она поглядела мельком, убедилась, что все знает, и теперь ей это неинтересно.
- Трогательная дружба! - сказала она. - Хозяюшка, вы не подскажете, как побыстрей в Заречье пройти?
- И побыстрей, и помедленней - один путь. Да закрыт.
- Почему?
- Через реку. А там лед трогается.
- Вы уверены, что трогается? Мне надо к больному. Тоже к ребенку…
- И не думайте даже! - сказала мать и махнула рукой. - Полыньи кругом! Лед живой стал, шевелится!
Докторша прищурилась недоверчиво, не то вспоминая что-то, не то пробуя представить себе реку с полыньями и живым льдом.
Санька сказал по-взрослому, независимо:
- Мы позавчера тому назад ходили, дак жерди пришлось брать.
- На какой предмет - жерди?
- Чтоб под лед не уйти. Как провалишься.
- А нынче никто не пройдет, - сказала мать. - Ни одна душа. Вот-вот река сдвинется, заиграет.
- Вы считаете? - безучастно, что-то решив про себя, переспросила докторша. - Ну, делать нечего. Спасибо, что предупредили.
- А то бы пошли? - улыбнулась жалостливо мать.
- Я всю жизнь прожила в городе. Разве я понимаю, где у вас живой лед, а где мертвый?
- Издаля видать! - сказал Санька.
- Издаля, милый мальчик, я два года ничего не вижу. Даже в очках. - Докторша вдруг повеселела, прихлопнула шляпку на голове, засмеялась, и лицо у нее порозовело. - Нет, вы подумайте: никто меня не предупредил! Каково, а? У меня сердце, у меня ноги еле ходят, а я бы стала прыгать по льду! Цирк!
- Вовремя дорогу спросили, - сказала мать. Она была довольна, что хоть чем-то услужила докторше.
- Да, да! - закивала, смеясь, докторша. - Хорошо еще, сообразила спросить! Чистый цирк!.. Фридрих, вы остаетесь с приятелем?
- Они чуток посидят, - сказал Санька. - Мы тихо, смирно…
- Жаль, я не могу посмотреть на ваши тихие игры! - Докторша кивнула головой и пошла в калитку. Она пошла странной, связанной, подпрыгивающей походкой; теперь всем было видно, что у нее болят ноги, и было видно, как она торопится переступить с одной ноги на другую. Будто идет по тлеющим углям.
- Чего стоите? - сказал Санька детдомовским. - Присели бы… Меня Санькой зовут. То есть Александром. Посидите чуток, я сейчас…
Он уже не боялся, что детдомовские уйдут; они должны были теперь понимать его. Он не знал, откуда эта уверенность, но чувствовал ее. И впервые открыто, доверчиво и прямо посмотрел им в глаза, посмотрел не для того, чтоб узнать о них, а для того, чтобы выразить и открыть себя.
И они, наверно, поняли это. Они остались; рядом сели на приступку крыльца.
- Болит? - спросил Санька у Фридриха. - Нога-то болит?
- Теперь меньше.
- А осколки?
- Ноют иногда, - сказал Фридрих. - Как будто зуб дергает.
Алевтина выскочила на крыльцо. Мельком увидела детдомовских, растерялась по глупой своей девчоночьей натуре, от стеснения не сумела поздороваться. Только все оглядывалась, в полуулыбке показывала щербатые передние зубы.
- Ледоход смотрит, - сказал Санька. - Дурочка еще.
- Уй, грохотать начнет! - Алевтина встала на цыпочки. - Будто пушки палят! Другая льдина на дыбки становится, падает… Ужас!
- Ну, "ужас"! - передразнил Санька, извиняясь за сестру и все-таки радуясь, что она по-хорошему глядит на детдомовских. - Молчала бы. Мы не такое видели, верно?
- Да! - заспорила Алевтина. - А помнишь, тот год избу на перевозе снесло? Только бревнышки покатились… Ужас! Интересно, в городе ледоход бывает?
- Весной у нас два раза ледоход, - ответил Костя. - Сначала речной лед, а потом ладожский, из озера.
- Уй, а как же народ переправляется?
- Перелетает, - сказал Костя, улыбнувшись одними глазами. - В городе такая штука есть: сначала вверх тебя поднимет, потом вниз опустит.
- Ну?!
- Называется - мост.
Все засмеялись, и Алевтина засмеялась. И как с девчонками бывает, вдруг засмущалась до слез и стала натягивать платьишко на свои сизые коленки и лицо отворачивать.
- Знать, речка у вас маленькая… - проговорила она себе в плечо, тем призывно-веселым, игривым голоском, каким одни девчонки умеют говорить. Она почуяла, что с детдомовскими можно поиграть, и уже хотела поиграть.
- Алевтина, поди к ребенку! - закричала мать из сарая.
- Мать уйдет, - шепотом сказал Санька, - мы хлеба достанем или там еще чего… Обижаться не будете.
- Да нет, не стоит, - сказал Костя, пересмеиваясь с уходящей Алевтиной.
- Как - "не стоит"?! Накормлю.
- Не надо, не старайся.
- Да почему?
- Мы не себе хотели. Доре Борисовне - ну, вот докторше этой. А теперь она видела нас и уже не возьмет.
- Будет врать-то, - обиделся Санька. - Докторше! Она вон сама отказалась. Кабы в нужде, так взяла.
Костя вздохнул и снова улыбнулся:
- Ты не поймешь. Она такая.
- Она вообще ни у кого не берет, - хмуро сказал Олег. - Больным хлеб раздает, а сама голодная.
- Чего же вы молчали-то?! - пораженно спросил Санька. Он повернулся к Фридриху: - А ты чего молчал? Она бабка твоя, что ли?
- Бабушка.
- Тьфу, чурбаки нескладные! Откуда ж мы знали?!
- Да чего теперь, - просто, без сожаления сказал Костя. - Пошли, пацаны.
Санька кинулся было в избу, но столкнулся на пороге с матерью. Мать держала обложенный тряпками чугунок. Жидкий прозрачный пар вился над чугунком.
- Постойте, мальцы… Вот! - Мать протянула чугунок. - Картошек вареных возьмите.
- Мамк, ты денег не бери! - заторопился Санька. - Слышь? Не надо! Они докторше хлеба хотели купить… Не себе, докторше!.. Она, мол, отказывается, а сама голодная ходит!
Мать поставила чугунок на перильце, распрямилась.
- Да я ведь поняла, - кивнула она головой. - Поняла. Вот же какие люди бывают на свете… То ли дурные, то ли святые… Ах, господи… Берите, мальцы. Ешьте.
Нагибай голову, пролез в калитку председатель Суетнов. Сумрачным, замкнутым было его лицо, он упорно смотрел под ноги, будто что потерял и теперь ищет на этой грязной дороге, в навозно-рыжем талом снегу.
- Дарья, насчет врача я предупредил. Как вернется, зайдет к тебе.
- Григорий Иваныч, да была врачиха-то! - Мать сбежала вниз по ступенькам. - Из детского дома была! Все сделала, что надо… Полосканье оставила. Говорит - обойдется, мол…
- Ну и ладно.
- Слышь, Григорий Иваныч! Теперь что ж, теперь я поехала бы… За продуктами, в район-то, поехала бы. Ничего, авось доберемся!
- Не надо, - сказал председатель, почесывая подбородок о плечо. - Катерина Пенькова да соломатинские дочки поехали. Только что.
- Неуж согласились?!
- А что делать… - Суетнов помолчал. - Уж и сам жалею, что уговорил… Но ведь - надо. - Он опять помолчал. - Иду сейчас берегом, какая-то женщина на реке… По льду в Заречье бежит… Вот, думаю, тоже у кого-то беда…
- Какая женщина?! - прервала мать - и тотчас охнула и быстро оглянулась на детдомовских. - Старенькая?..
- Да не поймешь, то ли - девка, то ли - старуха. Далеко уже. Пальтишко красное виднеется.
- Бабушка!.. - вскочив на ноги, выдохнул Фридрих.
- Пошла все-таки!..
- Пацаны, скорей! Костя!..
- Куда вы? Что стряслось-то?! Дарья, куда они?!
- Господи, это докторша… К ребенку, говорит, в Заречье… Господи, твоя воля!.. - бессвязно выкрикивала мать, подталкивая Суетнова к дороге, торопясь вслед за мальчишками, уже бежавшими с обрыва к реке. Впереди, прыжками, несся с жердиной в руках Санька.
А с реки вдруг донесло, медлительно докатило как бы чудовищный шорох, тяжелый хруст - и вдруг ударило крепко и звонко, с оттяжкой, и отозвалось эхо.
И снова все замерло. Будто прислушалось все - и рябая, в сизых промоинах река, и берега с глубокими жидкими дорогами, и черно-зеленый лес, и небо с низкими, холщовыми тучами.
Алевтина выскочила на крыльцо и увидела, что двор пуст.
- Сами на реку побегли! - закричала она в отчаянье. - Радуются небось!.. А меня оставили!..
Она вскарабкалась на перила крыльца и вся вытянулась, голоногая, в облепившем ее платьишке. Смотрела, смотрела, потом что-то увидела и засмеялась восторженно-счастливо:
- Пошел, пошел! Лед пошел!.. Уй, что деется, страхи-то какие, мамоньки… До чего хорошо!
2
Я работаю в газете, в ночную смену.
Прежде моя работа казалась мне странной, я долго приспосабливалась к ней. У каждого человека есть внутренние часы, свой невидимый, но точный механизм, определяющий ритм жизни; обычно ход этого механизма совпадает с ходом внешних событий, и тогда это - привычное, нормальное существование. А иногда ход сбивается, ваши внутренние часы отстают или спешат; например, вы прилетели из Хабаровска на ТУ; садились в самолет утром и вышли из него тоже утром, внешнее время остановилось, но вы-то чувствуете: ваши внутренние часы убежали на полсуток вперед.
А у меня - постоянное несовпадение времени, постоянная разница, будто каждый день я прилетаю с Дальнего Востока. Но я уже привыкла, я не удивляюсь теперь, что усталость у мня наступает с рассветом, когда другие люди бодры; что я сплю днем, когда кричат на дворе мальчишки и звонит коммунальный телефон в коридоре; я привыкла даже к тому, что воспоминания, наши вечерние спутники, приходят ко мне по утрам.
* * *
Мое дежурство кончается в пять утра. И обычно я не спешу домой. Мне нравится идти по безлюдным улицам, пустым и тихим; нравится ехать в троллейбусе, тоже пустом, где еще не высох решетчатый пол, и моя одинокая монета, опущенная в кассовую копилку, бренчит и позванивает, как бубенчик.
Я медленно бреду от троллейбусной остановки, вхожу во двор, присаживаюсь на скамеечку под полосатым детским грибом. Я устала, побаливает голова, и в ушах как будто непрестанный шорох, слабое гуденье, как в телефонной трубке, когда говоришь с другим городом. И я сижу вот так, поставив ноги на бортик детского песочного ящика, под детским полосатым грибом; меня здесь не видно, никто не будет удивлен, заметив седую, с трясущейся головой женщину лет под шестьдесят, непонятно зачем дежурящую на дворе в такую рань. Меня не видно, а я вижу почти весь двор, старый и сумрачный ленинградский двор, и ворота на улицу, и сараи, и две стены нашего серого "доходного" дома со спящими окнами.
Светлеет небо, начинается день, а я успела уже закончить его; мне хорошо, я отдыхаю, я неподвластна времени - вчерашний день и нынешний, прошлое и настоящее одновременно существуют во мне.
* * *
Два человека стоят в подворотне в классической позе влюбленных; я слышу их голоса, я их узнала: Игорь и Майка, соседи.
Майка школьница, но уже взрослая девушка, вернее - девушка без возраста, каких много теперь. Ей можно дать и семнадцать лет, и двадцать семь. Она современна - волосы длинным куполом, почти всегда лакированные, длинные глазки подведены тушью, очертания губ с умелой точностью тронуты помадой, модная деревянная брошка на платье и деревянный браслет на узкой руке.
Майка - дочь нашей дворничихи, бабы Дуни; однажды я видела, как Майка, со своей прической куполом, с подведенными глазами, мыла в квартире полы, шустро гнала тряпкой грязную воду. И, напевая, притопывала босыми ногами, исполняла светский танец чарльстон.
А Игорь - из тех необыкновенно рослых, спортивных юношей, что появились у нас только после войны. Он культурист, чемпион по слалому; зимою ходит без шапки, в тонком коротеньком пальто с поднятым воротником, даже в морозы щеголяет в нейлоновых носочках и мягчайших замшевых мокасинах (сорок шестого размера). Он эстет, эрудит, обучается в английской школе.
Слышно, как Майка говорит ему:
- Знаешь, я пойду… Скоро мать проснется.
- Ну и что? - лениво-небрежно спрашивает Игорь.
- Спросит, где я ночь прогуляла.
- В первый раз объяснять, что ли…
Голоса на минуту смолкают. Игорь совсем загораживает Майку широченной, как двери, спиной.
- Не надо… Пусти, Игорек…
- Ты что - больная? (произнесено лениво, но строго.)
- Ну, не надо… Подожди. Я не хотела обидеть. Игорь!
- Каждый раз эти детские штучки.
- Извини… Я не могу так… Сразу. Не умею.
- Не маленькая. Учись мышей ловить. (Покровительственно.)
- Проводи меня до квартиры!
- Зачем?
- Ну, проводи. Что тебе - трудно?
- Только без фокусов! (Произнесено лениво и наставительно.)
- Эх ты… Кавалер. Видел, как учитель за женой ухаживает?
- Еще не хватало! - говорит Игорь.
Он обнимает Майку за плечи. Крупный современный мужчина, изящная современная девушка - дети атомного века, двойники парижских и римских влюбленных - удаляются мимо помойки в подъезд.
Лет сорок назад я тоже стояла в этой подворотне - вон там, где глубокая ниша. До революции в этой нише красовалась скульптура, гипсовая богиня любви Венера Медицейская; потом скульптуру низвергли, увезли куда-то, а в пустой нише, такой удобной, покрашенной масляной краскою, защищавшей от ветра, стали прятаться влюбленные из нашего дома. Там стояли живые Венеры, наши девчонки - сначала в кумачовых косыночках (черные трактора и заводские трубы по красному фону), затем с ленточками в косах (скользкие атласные ленты, первая отечественная галантерея), затем - с шестимесячной завивкой, мелко-кудрявым мученическим венцом на голове.
И я тоже всходила на этот пьедестал. Все было - такие же белые ночи, такое же молчание, те же вздохи; так же Алешка провожал меня до квартиры, мимо дровяных сараев, мимо помойки, по грязной лестнице - дорога любви, усыпанная цветами. Что изменилось? Не я просила Алешу провожать, он просил разрешения; когда пробовал обнять, я говорила возмущенно: "Ты что - больной?". Мои первые духи назывались "Кооперативные", они попахивали банным мылом - а у Майки, наверное, называются "Космический сувенир". Но что еще изменилось?
* * *
Давным-давно, когда была я богиней со скользкими атласными лентами в волосах, Алешка проводил меня до квартиры и спустился опять во двор. Я следила за ним в окно; маленький, круглоголовый, стоял он посреди пустого двора в брезентовых своих сандалиях, в брюках из "чертовой кожи" (неужели и теперь есть этот потрясающий материал?), в голубой футболке, зашнурованной на груди.
"Ната-а-аша!.." - закричал он, подняв лицо вверх.
"Ну? Чего тебе?! - Я боялась, что услышит спящая мать, услышат соседи. - Чего?.."
"Ничего. Хотел еще раз увидеть!"
"Ну, знаешь… Ненормальный! Уходи сейчас же!"
"Не уйду!"