Лазоревый петух моего детства (сборник) - Погодин Радий Петрович 21 стр.


И Володька, вдруг озаренный, понял, о чем он думает, вспоминает все прозвища, все другие никчемные сейчас имена, прилепившиеся к нему за долгую и, видать, несладкую жизнь. Полицай переводил глаза с синего неба на зеленые колокола, мокрые от росы. На колоколах еще сохранились веревки. Они были связаны узлом и переброшены через колокольную балку.

- Дядей Кузьмой меня зовут, - наконец сказал полицай. - Кузьма я. Дядя Кузьма.

- Ты с ними пойдешь? - спросил Володька, кивнул головой на дорогу, заполненную отступлением.

- Ешь, - сказал полицай.

Уходя, Володька написал бабке Вере письмо на чистой стороне немецкого воззвания, положенного бабкой на кухонный стол вроде скатерти. Крупными печатными буквами, специально для бабкиных глаз и бабкиного образования: "До свидания. Спасибо. Век не забуду. Как мать родную". И подписался с крючком.

Бабка Вера прочитала письмо без посторонней помощи. Недолго голосила и негромко. Прокляла свою зачерствевшую стерву-судьбу, которая только и дает ей - провожать. Отчестила сопливых щенков, у которых вместо благодарного нежного сердца навозный катыш, а то и похуже. Пригрозила Володьку отлупить до лилового цвета, благо он выздоровел и теперь его отлупить в самый раз для пользы. Под конец своей речи бабка Вера подошла к божнице, потыкала грустному Иисусу Христу кулаком в глаза и, совершенно озлобясь, повернула его носом в угол.

Бабка шагала по дороге к Засекину размашисто, как солдат, в руке держала розгу, как саблю и, казалось: попади ей навстречу хоть черт, хоть сам святой Егорий, огреет она и того и другого поперек спины, чтобы они не мешали ей спасать свою душу именно так, как она сейчас понимала спасение души. Но ни святого Егория, ни черта-дьявола ей на пути не попалось, только вспучилась вдруг дорога впереди нее, налилась тяжелым гомоном, лязгом и грохотом. Увидела бабка, как ползут на нее танки. Откуда знать бабке, что танки первыми наступают и отступают первыми тоже. Много для этого тактических и стратегических причин.

От середины дороги по обочинам, по полям расходилась армия. Она шла углом, как бы пробивая себе путь железным танковым клювом. Бабка Вера повернула назад, но, не в силах идти быстрее, чем отступающее немецкое войско, скоро смешалась с солдатами и пошла с ними. Они перегоняли ее и, перегоняя, задевали локтями, ранцами и оружием. Бабка украдкой рассматривала щетинистые грубые лица. Иногда ее глаза сталкивались с другими глазами. В глазах тех, как в подвалах, стояла темная духота и, не затухая и не разгораясь, тлела усталая беспомощная тоска. Проходили мимо бабки и совсем юные, мокрогубые, испуганные, измученные, но еще не уставшие от страстей парни. Глаза их чутко мерцали, готовые сей миг вспыхнуть, чтобы погасить чужой взгляд.

Бабка опустила голову. Прошептала:

- Господи, молоденьких-то зачем?

Пожилой немец, поравнявшись с ней, скривился - услышал.

- Радуешься?

- Внучонка потеряла, - ответила ему бабка. - Да вот разве найдешь тут?

Немец шел с бабкой рядом, тяжело хрипя, задыхаясь и прихрамывая. Осмелевшая от его болезни, бабка спросила тихо:

- Чего уж такие молоденькие воюют? Наслаждались бы с девушками.

Немец сморщился и закричал:

- Да иди ты отсюда, старая, чего путаешься под ногами!

"Ишь как по-нашему хорошо разговаривает, - подумала бабка Вера. - И то - наш язык легкий: небо так небо, земля так земля, хлеб так хлеб. Просто. Даже необразованному легко постичь, а этот небось образованный…"

Бабка перекрестилась, боком, стараясь никого не задеть, стала потихоньку склоняться в сторону от дороги, в поле. Но и в поле шли солдаты одиночками. Их бабка почему-то испугалась сильнее и снова подвинулась к дороге.

До самого Малявина дошла она сбоку колонны. В деревне, свободно вздохнув, бабка свернула к своей незакрытой избе. Там, тесно набившись по лавкам и на полу, сидели немцы, пили и закусывали. Глянув по привычке на божницу, бабка ахнула: божья матерь и все святые угодники стояли лицом к стене. Кто-то из немцев, наверно, увидел повернутого Христа, по-своему истолковал это явление и повернул весь иконостас носом к стенке. Бабка Вера разволновалась, протиснулась в передний угол, поставила все иконы как надо, а деву Марию протерла подолом и не по чину установила в самом центре божницы.

- Это всех мать, - сказала она строго. - Богородица, не ферштейн? Не басурманская царица.

Немцы равнодушно, некоторые даже посмеиваясь, следили за бабкиными действиями - забота у них была поважней бабкиной.

Бабка Вера подумала вдруг: "Вот те на… Бог ведь у нас один! Что в Германии, что и в России…"

Бабка пролезла в угол за печку, села там и принялась думать. Почему-то представился бабке Вере полицай Кузьма Прохоров, о котором последнее время шелестели, шептались по деревням люди.

- Вот те на… - тихо ахнула бабка. - Видать, черти у нас с немцем разные… - Тут же бабка встала и, не обращая на немцев внимания, зашумела в голос: - Я из него дурь вытрясу! И панталоны спрячу. Небось голяком-то не побежит. Внук у меня удрал, внук Володька. - Бабка погрозила пальцем молоденькому, растерянному до слез солдату и объяснила: - Правильно говорят: материнское сердце - в детях, а ребячье - в камне.

Целый день они просидели на колокольне. Ночь проспали на колокольне. По нужде ходили в церковь. Пить было - синяя немецкая канистра с водой.

Поутру, когда лязгающая, тяжело дышащая река на дорогах ослабила свой напор и уже представляла собой ручейки, иногда обрывающиеся надолго, полицай Кузьма поднялся по крутой деревянной лестнице к колоколам, достал с балки винтовку, обернутую в промасленную холстину. Володька, за войну повидавший оружия, сразу почувствовал ее красоту и ухоженность - массивная, с оптическим прицелом, приклад тяжелый, драгоценного дерева, мягкого блеска, с глубоко уходящей темной красниной, с ручной резьбой по цевью и по ложе. "Обороняться затеял". Володька поискал глазами чего-нибудь потяжелее, чтобы стукнуть полицая по темени, когда надо будет.

- Бельгийский браунинг штучной работы, - сказал Кузьма. - Одно мое богатство. - Он поставил канистру в метре от стены, предварительно отлив из нее воды во флягу. - Ты того, уходи. - Правая бровь, взбитая к волосам, вздыбилась совсем поперек лба. Сморщилось бугристое переносье. - Тут мужик есть чахоточный рядом - пятый дом после церкви с краю. У него подполье каменное - дот. Батька его лавку хотел заводить, да не сдюжил, только и построил подполье под склад. Там небось полдеревни сидит. Давай шагай. А как поутихнет, к бабке Вере ворочайся. Кто для тебя бабка Вера сейчас? Не знаешь? Она для тебя сейчас все. Ты что же, решил, что твой батька враз в Ленинград явится? Ему нужно отвоевать да еще приказа дождаться. А когда войне конец? Если без остановки и то не год. Ленинград в кольце, там от голода люди мрут. Ты что же, по воздуху полетишь?

Сказав это, полицай угрюмо уселся возле канистры, ноги раскорячил, как турок. Канистра оказалась низковатой, он встал, выбил из лестницы к колоколам две ступеньки, подложил под канистру и снова прижался к прикладу. Прищуренный черный глаз, беспокойный и недовольный, вдруг замер, вдруг вспыхнул кинжальной сталью. Володька сообразил: теперь винтовка лежит как надо. Кузьма не торопился, опустил винтовку, вытер оставшиеся от пальцев потные следы рукавом. Достал из-под соломы ящик с патронами, уложенными в коробочку, разулся, пиджак снял, подстелил под винтовку сложенное полотенце, чтобы сталь ствола не соприкасалась с железом.

"У, как прилаживается, будто к работе", - подумал Володька.

- Ты еще тут? А я что сказал? - Полицай поднялся, топнул босой ногой.

Володька отскочил к выходу. И, уже спрятавшись в каменном лестничном коридоре, закричал:

- Кривой леший! Изловят тебя и повесят! - И побежал вниз с холодеющей спиной, ожидая, что вот-вот его настигнет гулкая пуля.

Выскочив из колокольни, Володька метнулся вдоль церкви, под самой стеной, чтобы сверху не видно. Обежав церковь вокруг, понял, что бежать ему, собственно, некуда, что сейчас его место здесь. Громадные голые липы, черные, с едва заметной красноватой проклевкой, шумели тихим, осторожным шепотом, будто гнали его, спасая: "Пошел, пошел. Ишь задумал чего. Мал еще…"

Володька спрятался между каменными могилами. Под руку попался обломок чугунного креста. Володька поднял его и, как бы прилаживаясь, как бы для пробы, тюкнул по мрамору. Звук удара слился с другим звуком, неопределенным и жутким, словно с самой середины неба хлестнул по земле мокрый пастуший кнут.

"Чего это?" - подумал Володька, оглядываясь и приоткрыв рот. Но тут его ухо уловило другой звук, едва заметный, долгий и нежный, будто шевельнули поющий металл.

Снова посередине неба хлестнул мокрый кнут. Снова шевельнулся, отозвался поющий металл.

"Колокола на звук отзываются, - догадался Володька. - Неужели он из своей винтовки чертовой?" В Володькиной голове закипели слезы. Представилось ему, что полицай Кузьма уже заметил в свою оптику красные роты. И валятся один за другим герои - красные командиры, убитые в сердце.

Хлестнул кнут в небесах. А Володька уже шел вдоль церковной стены, сжимая в руках обломок креста. По лестнице, он ступал неслышно - в неслышных калошах. Вдыхал носом, выдыхал ртом.

Полицай Кузьма сидел у канистры, прижимаясь к своей винтовке плечом и щекой. По ходу ствола Володька увидал - вот те раз! - выпадет сейчас кто-то из поспешной цепочки немцев, огибающих бугор в направлении к Малявину. Мысли Володькины взорвались, как грачиная стая, с криком и в разные стороны. "Неужто в немцев? Зачем же ему в немцев? Кто ему дал право в немцев стрелять?"

По колокольне чесанула пулеметная очередь, выпущенная издалека. Пули прошили железный шатер. Одна угодила в басовый колокол, он ойкнул и, словно устыдившись, загудел сердито.

И вдруг в Володькиной голове прояснилось, словно ветер сорвал тучу с неба, засияло, заголубело. И то, что Кузьма посадил его в вагон детдомовский, и то, что леща ему на дорогу дал и хлеба… И банка меда, и мясной оковалок для спасительного бульона, чудом появившегося на бабкином столе. И слова деда Савельева: "Ты Кузьму кривого не трогай и не балабонь про него своим языком нечесаным… Он свое дело делает, ты свое делай…" И бабкино вдруг смирение от строгости стариковых слов. Все слилось в простую и звонкую мысль. От этой изумительной радостной мысли Володька вздрогнул, подошел, и обхватил шершавую шею Кузьмы, и заплакал, ткнувшись носом в его лешачье лицо.

Некоторое время Кузьма молчал, Володьку не отталкивал, потом провел ладонью по его голове.

- Ну, ты того-этого… Без мирифлюндии… Ишь ты, две маковки у тебя, знать, счастливый ты, две маковки. - Он заметил валявшийся на полу обломок чугунного креста. Спросил: - Никак, ты меня убивать шел?

- А то кого же? - ответил Володька.

- Так ведь не справился бы, - сказал Кузьма серьезно. - Я против тебя что медведь против зайца. - Он посунулся к стене, как бы вполз на нее затылком, загрузив булыжные плечи в угол. - Может, ты все же того, пойдешь?

Володька глянул на него умоляющими глазами.

- А-а… - Кузьма махнул рукой. - Сиди пока. Успеешь уйти. Но когда я скомандую, чтобы без проволочек.

В одна тысяча девятьсот шестнадцатом году снайпер Прохоров Кузьма получил на грудь четвертого "Георгия" и чин прапорщика. С этим чином, да с четырьмя "Георгиями", да с пулей в шее, да с бельгийской винтовкой штучной работы, оставленной при нем, как его личный трофей, он и домой пришел. Пуля была на излете, она вошла в шею от уха и ближе к плечу остановилась. В полевом госпитале пулю вырезать не решились: стояла она очень близко к сонной артерии и к какому-то важному нерву, отчего левый глаз не закрывался даже во сне, а все дергался и мигал, и все лицо дергалось, и кривился рот, и разламывала череп неугасимая головная боль. На фронт его не пустили, а списали по чистой и с почестями.

Шагая от станции, Прохоров Кузьма издали увидал ветрянки на буграх, тринадцать штук - все его отца собственность. Одни - простомолки, другие - крупорушки, третьи - маслобойки и медогонки, четвертые - для тонкой муки, пятые - солод молоть, шестые - крупяную муку, овсяную и гречишную. Небольшие дружные ветрянки весело крутили крыльями. Сладить с ними было легко, и чинить их было нетрудно, и мельники - чтобы на каждую - были без надобности, мужик-помольщик сам засыпал зерно, сам молол - даже бабы, которые побойчее, могли управиться без подмоги. Повернут кузов к ветру, отожмут клин на валу, и пойдут глахать крылья, сначала медленно, будто преодолевая скрип, а потом все круче, все мягче - задрожит ветрянка, будто лодка на быстрой полоскучей волне, и как бы тронется вместе с бугром встречь ветру. Один мельник-специалист на всех ветрянках - его батька. Насекал жернова, налаживал прессы, центровал медогонки, когда разболтаются. Стадо у него было породное, луга да большой яровой клин под ячмень - на пиво.

Всем этим хозяйством владеть предстояло Кузьме. Вот и стоял Кузьма на дороге, смотрел на ветрянки глазами, сочащими радостную слезу, а лицо его дергалось, кривилось в муках.

Володька сидел, прижавшись к Кузьме.

Кузьма тронул двумя пальцами обе Володькины маковки.

- Выгляни, есть кто поблизости?

Володька выглянул быстро и осторожно - улица подле церкви была пустынной.

- Чисто…

Кузьма уселся к канистре, раскорячился по-турецки.

С каждым выстрелом из винтовки вываливалась горячая дымная гильза. Другой патрон, маслянистый, тускло-золотой, входил из патронника в ствол. Затвор прижимал его с легким сопением. Снова стреляла винтовка. Гильза падала на пол. Легкими струнами пели колокола.

Володька морозно дышал и вздрагивал: "А ну как еще чесанут пулеметом? И чего он на погибель стреляет в одну точку?"

Немцы уже опасались идти вдоль бугра, огибали смертельное место полем, потом вдруг сгрудились и, раскинувшись цепью, пошли на бугор с перебежками и ползком.

Кузьма засмеялся.

- В атаку пошли на снайпера. Ищите - воюйте. Оттуда нас не видать - у меня проверено. Им оттуда в бинокль глухой угол виден. А у меня тут кирпичи вынуты. Пуля идет вдоль по оконному проему, а выскакивает как бы прямо из глухой стены. Из пулемета они чесануть могут - чесанули же, но это так, больше для очистки совести. Колокольни сейчас у стрелков не в чести. Они ж на виду - какой дурак станет с колокольни стрелять? В этом тоже есть психология. - Кузьма побаюкал свою винтовку, погладил ее широкой, как лещ, ладонью: - Инструмент - скрипка. Я снайпер, одинокий стрелок… Я тебе сейчас растолкую, - сказал он, и голос его стал особым, каким мастер объясняет ученику секрет того дела, которое удалось ему в совершенстве. - В первую мировую со мной офицеры здоровались за руку. Я тогда немцев повалил больше, чем иная рота. Четыре "Георгия", полный бант, - не шутка.

Он все поглаживал и поглаживал винтовку, наполняясь уверенной гордостью от соприкосновения с ее строгим телом.

У Володьки заалели губы, рот приоткрылся. Потом лицо его отвердело, и только глаза сияли, как солнечные прогалины в грозовом небе.

- Чтобы воевать в одиночку и без промаха, нужен инструмент. Снайпер свое оружие в чехле носит, и я носил. Упаси бог, попадет песок или грязь, или замокнет. Одинокий стрелок - и разведчик, и охотник, и, само собой, воин. Винтовка для такого дела должна быть тяжелая. Наше оружие трехлинейное - легкое. Немецкий "шпаллер" хоть и потяжелее, но легковат. Я к своей прежней винтовке свинцовую обкладку делал. Снайпер с колена не стреляет, а с плеча и навскидку, само собой, никогда. Снайпер стреляет лежа или вот так, сидя. Тяжелая винтовка дает устойчивую наводку, она своей тяжестью самое малое мое дыхание гасит. Прицел необходим хороший - оптика "Цейс". Наши прицелы торопливые. У немцев "Цейс" и есть, но тоже не всякий. А вот это - архангелу Михаилу не стыдно преподнести. - Кузьма поднял драгоценное оружие на широко открытых бережных ладонях. - Это и есть инструмент.

По колокольне больше не стреляли. Немцы, переждав страх, снова пошли мимо бугра не прячась. Кузьма на них не глядел, он отломал корочку хлеба и жевал ее, не глотая, чтобы на дольше сохранился во рту хлебный запах.

Слушая его, Володька чувствовал, как гордость снайпера Кузьмы Прохорова переходит в него, делает его тело и всю повадку тяжеловато-сосредоточенной, неторопливой, а под фланелевой рубашкой, на тощей, еще не окрепшей груди и руках вызревают булыжные мускулы. И, почувствовав себя сильным, Володька почему-то не о себе подумал, не о будущих своих подвигах, а о старухе своей - бабке Вере. "Небось ищет меня по всем дорогам. Небось ноги стоптала". Володька представил, как бабка Вера пробирается сквозь немецкое отступление. "Может, ее бьют-убивают? Немцы в отступлении все крушат. Разом могут старуху прикокнуть - не пожалеют". От этих мыслей только что налившиеся каменной силой Володькины мускулы снова ослабели и тело озябло. "Может быть, дядя Кузьма даст в прицельное стеклышко поглядеть. Может, бабка идет - увижу".

- Для снайпера кто опасен? Не все, кто слышит звук. Война - шум вокруг капитальный. Только тот опасен снайперу, кто рядом с убитым. Если с тобой рядом упал товарищ, значит, и ты на прицеле, значит, рази, не то тебя поразят. А когда звук от выстрела не бежит за пулей, а как бы заставляет воздух звучать со всех сторон, будто эхо в лесу или в горах, - куда стрелять, какой опасаться стороны? Тут хоть "Отче наш" читай, в крик кричи. Снаряд наполовину слепой, от него можно спрятаться в ямке. А от снайпера? Может, он тебя с неба бьет, как божья кара. В этой винтовке звук такой и есть - необычайный. Как прихитрили ее бельгийцы? Сами не воины, а в оружии понимают.

Мне тогда пожаловались солдаты: бьет, мол, а откуда - не знаем. Бьет, нечистая сила.

Я за ним месяц охотился. Неделями в часть не возвращался. С лица почернел. Заноза в груди - помру, а добуду. Меня два раза поп отпевал: за упокой героя - георгиевского кавалера. А он все хлещет, будто мокрым кнутом. Я от этого звука разум потерял: течет на меня небо - дождь пополам с кровью. Солдаты русские падают на сырую землю.

Дождило. Фронт на одном месте полгода стоял, и все дожди, дожди. Я за ним, он - за мной. Так и ползали, как лютые змеи. Он меня из этой винтовки и чмокнул в шею. И приполз, дурак, ко мне - посмотреть на меня мертвого. Вот тогда я его капитально на нож взял. Молодой, а уже обер. Холеный, видать, сановитый, иначе откуда ему такая винтовка? Я его приволок в окопы, чтобы солдатики поглядели на нечистую силу.

Володька осторожно погладил винтовку. От прикосновения пальцев остались на ней тающие голубоватые полосы. Кузьма головой потряс - согнал с себя дремотное оцепенение. Передвинул канистру, чтобы стрелять из другого окна. Опять долго прилаживался. Направление ствола указало Володьке, что сейчас немцы станут падать на большой проезжей дороге, что идет прямиком к станции. Возле самого леса станут падать, и лес возьмет на себя вину за их гибель.

Дважды хлестнула винтовка, Кузьма аккуратно прислонил ее к канистре, пошевелил пальцами, словно они занемели.

- Подождем. День у нас будет длинный.

Кузьма опять задвинулся в угол и, как в больную дремоту, погрузился в воспоминания.

Всю революцию с гражданской войной Прохоров Кузьма отсидел дома, сочувствуя то тем, то другим, но в боевые действия не ввязываясь.

Назад Дальше