Все придвинулись ближе к нему. Мы с Колькой заработали локтями и вырвались вперед. На огромном листе грубой бумаги было изображено высокое, стройное здание с гербом РСФСР на строгом фронтоне. В стеклах больших его окон отражалась заря - заря будущего. Зеленые деревья склоняли перед ним ветви, белые облака плыли над ним. Фигурки ребят виднелись на гравийной дорожке, - дети шли к открытым дверям школы. Улыбающаяся девушка - старшеклассница - в синем платье, очень похожая на Валю Барсукову, только постарше, взбегала по белым ступенькам.
Может быть, школа и не была такой красивой и уж, наверно, совсем не походила на те, которые у нас строят сегодня, а может быть, красива она была только на чертеже, - но ее не убрать из памяти.
Наглядевшись вдоволь, мы с Колькой отошли в сторонку. Перед нами снова был пустырь, груды бута для фундамента, доски, кирпич. Мы заглянули в котлован. На дне его блестела вода, оттуда остро пахло землей, срезанными корнями. Какая-то женщина подошла к углу котлована, перекрестилась и бросила на дно монетку - "чтоб школа долго стояла, - пояснила она соседке, - мой Сенька тут учиться будет".
Вдруг заиграл вдали духовой оркестр, и мы с Колькой побежали. Навстречу нам, профильтрованные пространством, чуть приглушенные молодой весенней зеленью, плыли веселые и чистые звуки марша. Это комсомольцы городка шли на субботник - строить школу.
Сегодня, много лет спустя, я вспоминаю этот день, и мне становится ясным, какой это был большой день для Старо-Никольска. Городок был древний, но не было в нем красивых домов. Красивы были только церкви; некоторые из них были очень старые, с шатровыми колокольнями, с узкими окнами; даже не входя во внутрь, можно было почувствовать, как толсты, древни и прочны их стены. А колокольни иных церквей, головокружительно высокие, вторгались прямо в небо. И хоть предназначались храмы для бога, но строили их люди, и вид их вызывал в людях гордость за людей. В напряженной каменной мускулатуре сводов, в дерзком взлете колоколен, в самодовлеющем спокойствии куполов не было божественной кротости, не было смирения. Церкви были высоки и красивы, они господствовали над простором, а домишки городка веками толкались, путались у их каменных ног, старели, горели, перестраивались, но не становились ни выше, ни красивее. А теперь люди строили дом для людей и хотели, чтоб он был высок и красив.
Взрыв
Вскоре подошли летние каникулы, опять я целые дни проводил на дворе богородицына дома. В то лето на нас нашло увлечение пистолетами-самоделками.
Законодателем пистолетной моды был Митька Зубков; он доставал откуда-то самые лучшие медные трубки и умел вырезать к ним такие рукоятки, что пистолеты походили на настоящие. Мы подражали ему по мере сил, но у нас все выходило гораздо хуже.
Вскоре нам стало негде доставать порох; до этого мы покупали его в охотничьем частном магазине, но так как было много несчастных случаев, запретили отпускать порох несовершеннолетним. Тогда все ребята сложились, вручили деньги дяде Коле, культурному сумасшедшему, и послали его в магазин, - он взрослый, ему отпустят. Однако он принес из магазина не порох, а деревянное чучело дикой утки, употребляемое охотниками для под-манивания настоящих, живых уток.
Вечером мы, шестеро ребят, собрались на заброшенном огороде за богородицыным домом и долго думали-гадали, как добыть пороху. Наконец тот же Митька Зубков сказал, что порох есть в снарядах, а снаряды - на полигоне. Ведь не все снаряды разрываются. Он знает, он жил в деревне у дяди, в пяти километрах от полигона.
Решили ехать с ночевкой.
Мне отпроситься из дому ничего не стоило. Тетка просто сказала: "Хоть на неделю убирайся, глаз мне мозолить не будешь". Но Кольке и остальным ребятам добыть разрешение было труднее. И уж, конечно, никто не говорил своим родным, куда и зачем едет. Все сообща врали, что это организованная школой экскурсия на лесное озеро, что едут под надзором педагогов и что бояться за них нечего.
Ранним утром пошли мы на станцию. Вначале было нас пять человек: Митька Зубков, мы с Колькой, еще один Колька, по кличке Рыжий, и Женька Пельчак. Уже у самой станции нагнал нас шестой участник похода - Скиля. Когда-то, еще в первом классе, он был очень тощий и его дразнили: "Скилет - семь лет", потом сократили кличку, стали звать просто Скилей. С тех пор как его так прозвали, он успел потолстеть и теперь был, пожалуй, самым толстым из нас. Но прозвище у него было прежнее, и он на него откликался.
- Мать не пускала, - запыхавшись, сказал он нам, - так я и без спросу ушел. Маленький я, что ли!
Городок наш стоял в стороне от большой железнодорожной магистрали, через него проходила лишь одноколейная ветка, и шли по ней поезда не очень часто, да и то все больше товарные. В ожидании нашего поезда мы пошли бродить по запасным путям. Здесь пахло мазутом и шлаком, сновал приземистый, пузатый маневровый паровоз, в красном коридоре между товарными составами гулко звучало эхо.
Наконец какой-то железнодорожник спросил нас, зачем мы здесь околачиваемся, и Колька, бойкий на язык, сказал ему:
- Мы, дяденька, на поезд опоздали, нам в Пирогово ехать надо.
- В Пирогово поезд только завтра утром будет, - ответил тот.
- А вечером не будет поезда? - спросил Митька Зубков.
- Вечером есть поезд, да не про вас. Вас в белый экспресс не посадят. - Железнодорожник добродушно усмехнулся и пошел дальше.
- Слыхали? Белый экспресс! - зашептал Колька. - А мы-то ничего не знали… Только зачем белый, лучше бы какой другой цвет. Белыми белогвардейцы были.
В тех книгах, которые мы читали, часто упоминались экспрессы - и синие, и желтые, и зеленые, и золотые, но белых что-то не было. А здесь у нас, через наш тихий городок, оказывается, ходит экспресс - белый экспресс! "Вот уехать бы мне на нем", - подумал я.
Вскоре подали состав. Мы сели в вагон. Это был рабочий поезд, бесплатный, состоял он из пяти теплушек, в нем ездили рабочие к глиняным разработкам.
Через час мы вышли на полустанке и зашагали по узкой лесной дороге.
Шли мы очень долго, устали, и уже начали роптать и грозились побить Митьку Зубкова, который был нашим проводником. Но побить не побили, а устроили привал и, отдохнув, пошли дальше.
Лес стал гуще, темнее, началась гать. Ржавая болотная вода тускло мерцала под корягами, пахло сыростью. Потом опять лес стал реже, и вот наконец увидали мы два ряда колючей проволоки и доску с предупреждающей надписью. Но не про нас это было писано. Мы пошли вдоль ограждения, перелезли через него, помогая друг другу, и очутились на полигоне.
До этого я думал, что полигон - это что-то необыкновенное и снарядов там валяется сколько угодно. Но это была такая же земля, как и по ту сторону ограждения; здесь рос такой же кустарник, были такие же кочки, - ничего особенного. Да и полигон ли это? Очевидно, то же самое подумали все ребята, потому что опять стали грозиться поколотить Митьку, - не туда, мол, привел.
Мы долго шли, ничего не находя, никаких снарядов здесь не было.
Но вдруг Митька закричал:
- Ага, я же говорил, а вы, ослы, не верили! Вон воронка!
Мы все столпились перед небольшой ямой, на дне которой тускло поблескивала вода. Покатые стенки ямы были рыхлы, черны и еще не успели порасти травой, - значит, снаряд разорвался недавно. Пахло от ямы сырой землей, болотной ржавчиной и чуть-чуть гарью. Так я впервые увидел воронку.
Попалось нам еще несколько таких ям, но неразорвавшихся снарядов нигде не было. Тогда разбились на две группы: мы с Колькой и Скилей пошли в одну сторону, Митька с остальными - в другую. "Вон у той высокой ели сойдемся", - решили мы.
Наша тройка долго блуждала среди кустов, но ничего мы не могли найти и уже стали впадать в уныние, как вдруг издали услыхали крик: "Чур, на троих!" Это кричал кто-то из Митькиной группы.
- Бежим к ним, они нашли! - крикнул я Кольке и Скиле. И мы побежали.
Скиля бежал первым - он очень хорошо бегал, - за ним я, а Колька за мной. Вот мы вбежали на поляну, и на другом конце ее я увидел Митьку и двоих ребят из его компании. Мне помнится, что они сидели на корточках, склонившись над какой-то кочкой или маленьким кустиком, и что-то разглядывали.
Ботинки на мне были рваные и не по ноге, я зацепился ими за корень и чуть не упал, - а мне оставалось пробежать шагов десять. Но Скиля уже успел добежать и крикнул ребятам: "Чур, на всех!"
В это же мгновение оттуда, где сидели ребята, возник невыносимо яркий, даже не белый, а какой-то сиреневый свет, - и страшный, сухой и острый, грохот потряс все вокруг, и я услыхал над собой чей-то незнакомый голос:
- Ну, я ж говорил, что это шок! Вот паренек и приходит в себя.
Открыв глаза, я увидел над собой белый потолок. Потом я обнаружил, что лежу не на земле, а на кровати.
Новые люди
Повернув голову, я увидел какого-то незнакомого человека и женщину в белом халате. Кроме той кровати, на которой я лежал, стояло еще несколько, но на них никого не было.
"Значит, лежу в больнице, - догадался я. - А это доктор и медсестра".
- Что это было, тетенька? - обратился я к сестре.
- То было, что нельзя со снарядами шутить, - ответил мне мужчина. - Доигрались! - Он сказал несколько непонятных слов сестре и ушел.
- А с Колькой что? - спросил я у сестры. - Он такой черный, в серой курточке, Колька…
- Повезло твоему Кольке - цел и невредим. Он уже в городе.
- А другие ребята где?
- Спи, тебе нельзя разговаривать, - проговорила сестра, и я повернулся на бок и уснул.
Проснулся я ночью. За столом посреди палаты сидел человек в халате и читал что-то, шевеля губами.
- Дяденька, кто вы? - спросил я его, и он вздрогнул от неожиданности, - так зачитался.
- Я санитар, дежурю тут около тебя, - добрым грубоватым голосом сказал он и подошел ко мне. - Пить хочешь, хлопец?
Он дал мне напиться и сел на табурет возле койки.
Санитар мне рассказал, что взрыв услыхал лесник, объезжавший лес вблизи полигона. Так как лесник знал, что стрельб в этот день нет, то он смекнул - произошло что-то неладное. Он спешился, перелез через заграждение и вскоре обнаружил нас. Затем он доскакал на лошади до ближайшей воинской части, оттуда выслали две санитарные фуры. Я долго лежал без сознания, - это от контузии. Колька же был дальше от взрыва, его только оглушило ненадолго.
- А с теми ребятами что? - спросил я.
Но санитар сказал:
- Не велели говорить о тех хлопцах.
Однако я уже догадывался, и хоть не мог себе представить всего, но словно темное что-то коснулось меня, и я долго лежал, уткнувшись лицом в подушку.
Начался бред.
Дядя Коля, наш культурный сумасшедший, вылез из-под болотной коряги, закричал: "Умные люди пироги запасают!" - и кинулся на меня. Я бросился к горящей гациенде, странно похожей на богородицын дом. Валя сидела на шатких перилах веранды и смотрела вдаль, на закат, и вдруг я увидел, что заката нет, - ослепительный сиреневый свет впился в мои глаза, и черный огромный колокол ударил над самым моим ухом, и я упал в бездну, и падал, падал, очень долго падал. А черная ворона вилась вокруг меня и кричала теткиным голосом: "Чур, на всех! Чурррр, на всех!"
Потом дело пошло на поправку.
Вскоре я выздоровел, только был еще слаб, и меня заставляли лежать, лишь изредка разрешали бродить по палате.
В санчасти мне нравилось. Все здесь было совсем иначе, чем в теткином доме, - никто ко мне не придирался, наоборот - все относились ко мне с участием, ласково. Да и весь уклад здешней жизни так не походил на уклад жизни Последней улицы, что мне эта маленькая палата казалась чуть ли не самым приятным местом на земном шаре.
Какими широкими и светлыми казались мне окна палаты после тусклых маленьких окон теткиного дома! Запахи холодноватого чистого белья, мытых полов, белой масляной краски - все сливалось в единый запах чистоты, и он был мне приятен после теткиного жилья, где из кладовки всегда несло квашеной капустой, где из сундуков просачивалась противная вонь нафталина и преющего сукна и где в комнатах царил кисловатый запах пыли.
Просыпался я рано. Солнце било в окна, небо за окнами было глубокое, торжественно-синее. Откуда-то слышалось конское ржание, плеск воды.
Врач приходил каждое утро. Это был невысокий пожилой мужчина с сединой на висках и очень аккуратный. Сапоги его блестели, как ножки рояля, пахло от него каким-то дорогим душистым мылом и одеколоном. Будь так аккуратен кто другой, пахни от кого другого душистым мылом, я бы в те времена обязательно счел такого человека никудышным, ибо, по простоте душевной, считал, что аккуратность - большой порок, и если он еще позволителен женщинам, то мужчинам никак не простителен. Но этот доктор - совсем другое дело, он, невзирая ни на что, был явно хорошим человеком. Лицо у него было строгое, но доброе, он всегда заботливо расспрашивал меня, как я себя чувствую, - и за это я прощал ему душистое мыло: пусть уж моется им, - видно, в каждой профессии есть свои теневые стороны. Не нравилось мне только одно: он называл меня пациентом, а это слово казалось мне обидным.
- Ну, как себя чувствует мой пациент? - говори он, входя в палату.
- Он себя хорошо чувствует, товарищ военврач: пищу принял, температура нормальная, - рапортовал за меня санитар.
Доктор осматривал меня, а потом говорил:
- Еще полежи, полигонный вояка. Ты потолстеть должен, - живо, галопом толстей, а то не выпущу!
Однажды два красноармейца внесли в палату носилки. На носилках лежал человек, он был очень бледен и молчал. Как потом выяснилось, это был ветеринарный фельдшер Булкин. Он возвращался из города на попутной подводе, груженной бревнами. На какой-то колдобине бревна от толчка рассыпались, и Булкину придавило ступню.
Мне очень хотелось, чтобы вновь прибывший заговорил, но я так и не дождался этого и незаметно уснул. Впервые за эти дни мне приснился сон. Хороший, спокойный и грустный сон. Мне снилась зима, пушистый снег в парке. Снилась мне тишина, высокие сугробы, тянущиеся вдоль парковой ограды. Ну чего тут особенного?
Но когда я проснулся от солнечного света, бьющего сквозь веки, какой-то счастливой болью сжалось сердце, захотелось не то плакать, не то встать скорее с койки и идти, идти куда-то по светлым полевым дорогам, по тропинкам, вьющимся среди лугов.
Я повернул голову и обнаружил, что ветеринарный фельдшер по-прежнему лежит на койке, и правая нога его, вся обвязанная бинтами, показалась мне чудовищно большой.
К полудню Булкин заговорил. Наверно, ему было очень больно, но он почему-то считал, что я нахожусь в худшем положении, чем он, и старался развеселить меня. Он знал великое множество историй и загадок, - некоторые из них он, очевидно, придумывал сам.
Это был рыжеголовый худощавый мужчина с небольшим красноватым шрамом на подбородке и с чугунным перстнем на безымянном пальце правой руки. Брови у него были совсем бесцветные, будто их и не было, а глаза - круглые, сердитые, как у петуха.
Все это придавало ему свирепый, грозный вид, и мне он напоминал горца из кинофильма "Таинственный мститель, или Гробница богдыхана" в пяти сериях; этот фильм мы с Колькой смотрели в городском кино, проникая в зал через запасной выход.
Кстати, кинотеатр, судя по вывеске, назывался "Лучь", и из-за этого Колька однажды сделал ошибку в диктовке и получил "неуд". Правда, и в других словах у него были ошибки, ибо фраза диктанта в написании моего друга выглядела примерно так: "Радосный залатой лучь сонца озорил далину". Но Колька во всем винил именно вывеску кино, которая сбила его с толку, и грозился запустить в нее камнем.
Возвращаясь к ветеринарному фельдшеру Булкину, скажу, что внешность его не соответствовала характеру, его уж никак нельзя было назвать злым человеком. Первым делом он рассказал мне быль о том, как один шпион на границе, прикинувшись глухим от роду, был разгадан потому, что, проверяя, идут ли его ручные часы, машинально поднес их к уху.
- А вы это сами видели? - робко спросил я у Булкина.
- Нет, это мой приятель видел, - ответил он и рассмеялся.
Но, смеясь, он, видно, пошевелил больной ногой, потому что застонал.
- Проклятое, дурацкое бревно! Что мои больные без меня будут делать? - Это он говорил о конях.
А через минуту он уже задал мне загадку: "В городе сто улиц, одна река, один мост и сорок два милиционера. Какой милиционер больше всех загорит за лето?"
Я не знал, что ответить, и тогда Булкин радостно сказал мне:
- Ну, конечно, тот, который стоит на мосту, - ведь на мостах никогда нет тени!
Вскоре пришел доктор, взглянул на Булкина и сказал, что практика у него растет - прибавился еще один пациент.
Услышав, что он и Булкина, солидного человека, обзывает этим словом, я немного утешился.
Доктор подсел к фельдшеру, осмотрел его, сказал, что в перевязочной тот вчера держался молодцом. Потом они завели разговор о конях, никогда я не думал, что о конях можно говорить такими непонятными словами. Только и слышалось: статьи, экстерьер, мокрец, медвежий постав и еще много слов, которые я забыл, потому что до сих пор в лошадях ничего не понимаю. Однако из одной фразы я понял, что Булкин служил в Конной Буденного, воевал с белополяками. Это меня очень удивило. Воевал, да еще в такой знаменитой армии, - и вдруг рассказывает всякие забавные истории, задает загадки, а о войне - ни слова. В те годы мне казалось, что если уж человек побывал на войне, он только об этом и должен говорить всю жизнь.
Уходя, доктор сказал мне:
- А тебя, бомбардир-наводчик, отец русской артиллерии, мы послезавтра выпишем.
Весь вечер этого дня я бродил по палате, и настроение у меня было спокойно-грустное. И опять хотелось выйти на широкую полевую дорогу и шагать, идти по ней куда глаза глядят: идти мимо городов и деревень, и отдыхать у тихих лесных рек, и слушать, как неторопливый широкий ветер шумит, раскачивает придорожные вербы. Ведь так хорошо на земле!
Я вышел на крыльцо, долго смотрел вдаль. Домик санчасти был расположен в стороне от других строений и палаток, с его крыльца виден был невысокий холм, поросший орешником, и красноватая глинистая тропа бежала по холму, скрываясь за гребнем. В воздухе стоял душный, сухой запах вереска и трав, сохнущих на корню. Уже несколько дней не было дождя, но теперь из-за холма плыла небом густая темная туча; издали доносились негромкие, глухие удары грома. Казалось, звук шел не по воздуху, а по земле.