Солнечные часы - Василенко Иван Дмитриевич 5 стр.


- Зачем пропускать, - невозмутимо ответил Асхат, - я Бее расскажу, как было. Ну, постучал кто-то в Окно. Я вышел из дома на улицу, а она стоит у плетня. Прижала руки к груди, никак отдышаться не может. Лицо белее молока. Увидела меня и говорит: "Здравствуй, бичо! Пожалуйста, скажи скорее…"

- Бичо? - воскликнул Саур. - Конечно, это была она! Меня она тоже называла "бичо", но я ей сказал: "Я Саур, а не бичо", - и она стала звать меня Сауром.

Асхат недоуменно посмотрел на Саура:

- Бичо - значит "мальчик" Это по-грузински, понимаешь? Так вот, и говорит она: "Здравствуй, бичо! Пожалуйста, скажи скорее, где живет Шума". Я сказал: "Это смешно. Разве Шума одна? В ауле в каждом доме есть Шума". - "Нет, - говорит, - бичо, я спрашиваю о внучке Байрама. Пожалуйста, проводи меня к ней". Я сказал: "Зачем тебе Шума? Ты девочка большая, Шума маленькая. Разве вы пара? Большие девочки ходят к большим, маленькие - к маленьким. А ты большая, а идешь к маленькой". Тогда она рассердилась и сказала, что я болтун и что со мной нельзя вести серьезное дело. А я нарочно говорил так длинно, потому что мне хотелось все смотреть и смотреть на нее. Но когда она так сказала, я рассердился и повел ее к дому. Мы не шли, а бежали, а она все просила: "Скорей!.. Скорей!.." И я уже не смотрел на нее, а только бежал. И вот мы вбежали в дом Суры, и девочка крикнула: "Скорей прячьте Шуму! Сейчас приедут фашисты. Они будут мучить Шуму на глазах Байрама, чтоб Байрам выдал тайну голубого камня!" Проговорила так - и упала, потому что очень быстро бежала, от самого Нальчика. Тогда Сура взяла на руки Шуму, а я - быстроногую девочку, и мы пошли к лесу. У опушки я сказал: "Ждите меня здесь" - и вернулся в аул. Там уже стояла фашистская машина, и фашистский офицер всех спрашивал, где Шума, внучка человека, что лежит в машине. А в машине лежал Байрам. И никто из людей ничего не говорил, а только смотрели все на Байрама и плакали. Тогда сказал я: "Сура с Шумой уехали в Нижний Баксан". И фашисты поехали в Нижний Баксан. Они и Байрама хотели взять с собой, ко у Байрама потекла из головы кровь, и они заперли его в доме Суры. А я вернулся в лес и увел всех троих в горы… Вот какой я "болтун"!

- Одно непонятно, - сказал я, - как могла она прибежать в аул раньше машины?

Асхат посмотрел на меня, как на чудака:

- Так разве это девочка? Это ветер, молния! Она и самолет обгонит.

Зеленый сундучок

Только сутки прошли с того времени, как мы стояли у своего домика и в отчаянии смотрели на закат солнца. Как мрачно было все вокруг, каким зловещим предзнаменованием казалось нам кроваво-огненное сияние небосклона! И вот мы опять увидели солнце над хрустальной вершиной хребта. Но разве была в нашей жизни более счастливая минута, чем эта! С пригорка, вся в розовых лучах, легкая, как ласточка, к нам навстречу неслась Этери. На мгновение руки ее протянулись вперед, и глаза, всегда такие грустные, засияли радостью. Не знаю, кого она хотела обнять. Наверное, Байрама. Но кто мешал каждому из нас думать то, что хотелось!..

Три дня провели мы в партизанском лагере, как в лесной сказке: воду пили из ручья, питались мясом фазана и дикого кабана, спали под звездным небом, на еловых ветках. Под вечер, после военных занятий, партизаны собирались в кружок, слепой вынимал свой рог, и Саур с Асхатом под мерные всплески ладоней принимались состязаться то в легкости и плавности едва уловимых движений ног по скользкой хвое, то в бешеном кружении, от которого опавшие иглы елей вихрем взметались кверху. Конечно, нам очень хотелось остаться в отряде. Несколько раз мы принимались убеждать Байрама не отсылать нас, указывали на Асхата, который лишь на год старше нас, а уже несет в отряде службу разведчика, засучивали рукава и напрягали свои бицепсы. Но Байрам отвечал, что нам дела хватит на всю нашу долгую жизнь, а здесь и без нас обойдутся.

Поправлялся он очень быстро: кроме Этери и Суры, за ним ухаживала и маленькая Шума, а это было самым лучшим лекарством на свете.

И вот наступил день, когда мы двинулись в далекий путь.

Было раннее утро. Солнце только что встало и расплавленным золотом облило снега далекого хребта. Над хребтом тихонько таяли золотисто-алые облака. Готовые в путь, мы сидели на выступе скалы и ждали Байрама. Перед нами, опершись обеими руками на длинную палку и согнув спину, стоял Ибрагим - старый пастух, высушенный ветрами и горным солнцем. Вчера он вернулся из дальнего аула, куда отвел Суру и маленькую Шуму, а сегодня неведомыми тропами поведет нас на "Большую землю".

В одно время с нами в путь двинется и отряд, только в противоположную сторону. Это будет его первый боевой поход. Поведет отряд Байрам.

Грустно было расставаться с Байрамом, но с нами была Этери, путь наш шел на ее солнечную родину, увидеть которую мы так мечтали с Сауром, и невольная печаль смешивалась с трепетным ожиданием неведомого.

Послышался шорох шагов. Мы обернулись. Из-за скалы, стройный и легкий, с тонкой, как у юноши, талией, стянутой кавказским ремешком, к нам шел наш друг. Был он таким, как всегда, только не смеялись глаза: они смотрели внимательно и грустно.

Но что это у него за плечами? Неужели сундучок? Конечно, это сундучок, его старый зеленый сундучок!

Подойдя, Байрам раскрыл широко руки, обнял всех нас троих вместе. Потом сам сел между нами. Минуту все молчали, И вот тихо и проникновенно, голосом, который всегда будет звучать в моей душе, он сказал:

- Друзья мои, так уж водится: встречаются затем, чтоб расставаться. Не надо об этом жалеть, надо только сохранить хорошее чувство.

Он не спеша снял с плеч сундучок и поставил его себе на колени.

- Возьмите это на память о нашей встрече, - сказал он, - и о нашей дружбе. В сундучке нет голубого камня, который делает жизнь счастливой. Нет такого камня и нигде на свете. Это сказка. Но в каждой сказке есть своя правда. А правда в том, что человек хочет счастья и построит его своими руками. Что в нем, в этом зеленом сундучке? В нем только маленькие помощники человека в его труде. С ними я много принес людям радости, оттого люди и говорили, что я живу голубой жизнью. О каждом помощнике своем я мог бы рассказать целую историю: как мечтал о нем, как искал и как находил наконец за зеркальным стеклом в большом магазине или в куче железного лома на рынке. Я видел, как любовно вы держали их в своих еще неловких пальцах, когда мы строили для ребят маленький город. Друзья мои, сколько голубых цветов потоптали на нашей земле фашистские псы, сколько разрушили чудесных городов! Но псы сгниют в земле, а человек пойдет своей дорогой к счастью. На развалинах он построит новые города, еще более чудесные, и вырастит новые цветы, еще более красивые. Кому же, как не вам, передам я своих верных помощников, когда руки мои заняты другим! Непривычно держать мне в этих руках автомат, но без него счастья тоже не добудешь.

Глаза его опять засияли молодо и весело. Он встал и обнял каждого из нас:

- Так в добрый путь! За счастьем!

И, так же легко шагая, Байрам скрылся в лесной чаще, где уже слышны были голоса партизан. С минуту еще доносился их невнятный говор, потом раздалась команда, и все смолкло.

С затуманенными глазами мы подняли зеленый сундучок и двинулись в путь.

И несли его, ревниво соблюдая всю дорогу очередь.

Несли, как драгоценный дар, как священный завет…

План жизни

I

Я болел, лежал в постели. Через открытое окно видел сверкающий на солнце зубец хребта и тосковал о покинутых родных степях.

Вошла хозяйка:

- К вам Ахмат просится. Впустить?

- А кто этот Ахмат?

- Мальчик. Этажом ниже, у тетки живет. Третий раз уже приходит. Впустить?

- Впустить, конечно, - сказал я.

Он вошел неслышно и остановился у дверей. Немного скуластый, карие грустные глаза, густые каштановые волосы, оттеняющие очень белое лицо. На вид лет четырнадцати.

- Садись, - сказал я. - Что скажешь?

- Я так просто. Можно?

- Можно и так просто. Садись.

Он сел на стул у кровати и долго молчал. Потом вытащил из-под стеганки книжку моих рассказов и повертел в руках.

- Это вы придумали? - Помолчал, вздохнул. - А я вот еще ничего такого не придумал. - Опять помолчал и снисходительно улыбнулся: - В нашем классе одна девочка придумала:

"Папа, мама, есть хочу". -
"Кушай, детка". - "Не хочу". -

Разве это стихи? Это глупость. Правда? - Он испытующе осмотрел меня и таинственно сказал: - Я придумал, только в секрете держу. Прочесть?

- Читай.

И вдруг я услышал:

Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?

Читал он нараспев, с чувством и смотрел при этом в окно, в синюю даль неба, будто там именно и белел этот парус. А кончив, строго спросил:

- Хорошо?

- Великолепно! - воскликнул я. - Но зачем ты "придумываешь" то, что уже когда-то "придумал" Лермонтов?

- Вы зна-аете… - разочарованно протянул он.

И умолк, видимо смущенный. Не поднимая глаз, тихо и проникновенно сказал:

- Моя бабушка, когда видела красивую козу, думала: "Это моя коза. Я ее кормлю лебедой. Я пью ее сладкое молоко и даю его пить моим маленьким внукам". Мой дедушка, когда видел красивого скакуна, думал: "Это мой скакун. Я кормлю его тяжелым, как свинцовая дробь, овсом и каждый день чищу скребницей. Я лучший джигит в Кабарде". А я, когда читаю красивые стихи, думаю: "Это мои стихи. Я лучший ашуг, и все радуются, когда я пою". - Он поднял глаза, и в них я увидел огорчение и упрек. - Разве плохо мечтать?

Так началось наше знакомство. С этого времени Ахмат стал моим почти ежедневным гостем. Входил он всегда бесшумно, бархатным шагом, и стоял, угадывая, сплю я или просто так прикрыл глаза. Иногда о его приходе я узнавал лишь по дыханию.

- Можно к вам? - спрашивал он робко.

Потом садился у постели и принимался рассказывать. Говорил обо всем: и что случилось недавно на Пятницком базаре, и почему кабардинцы живут в долинах, и с каких пор в селениях Кабарды стали любить украинский борщ. Говорил картинно, свежо, с таким проникновением, будто все это было его личным достоянием.

Запомнился мне его рассказ, как выкормил он коровьим молоком и молодой травой маленького "ишнека", который остался без матери. Сделал это Ахмат в подражание комсомольцам, бравшим шефство над конями. Над Ахматом смеялись, дразнили его, но он продолжал заботливо растить своего длинноухого подшефного. А потом этот "ишек" каждый день привозил с горных пастбищ молоко в госпиталь и был любимцем выздоравливающих бойцов.

Рассказывал Ахмат в таких неуловимых, своеобразных выражениях, что, слушая, я почти физически ощущал и запах парного молока, и свежесть молодой травы, и прерывистый, нетерпеливый рев осленка.

Каждый раз, уходя, Ахмат говорил:

- Времени нет, а то б я придумал рассказ про малайцев.

Почему про малайцев, так я и не узнал.

Как-то он сказал:

- Дайте мне интересную книжку.

На столе у меня лежало школьное издание Короленко "Слепой музыкант". Ахмат взял книгу и бережно спрятал под стеганку. И всю неделю не показывался. А когда явился, вид у него был растерянный и удрученный.

Я удивился:

- Неужели не понравилось?

Он закрыл глаза и покачал головой. Потом вынул из-под стеганки книгу и поцеловал ее.

- Возьмите, - сказал он тихо. - Сел и с упреком взглянул на меня: - Зачем вы мне дали ее, а? Зачем? Разве я могу так придумывать? Его ум - гора, мой ум - песчинка. Его душа - небо, моя душа - запыленное окошко.

Однажды, когда я немного поправился и мы гуляли в парке, Ахмат протянул руку в сторону гор и сказал:

- Там живет моя бабушка.

- У тебя есть бабушка? - заинтересовался я.

Ахмат посмотрел с недоумением:

- Вы разве ничего не слыхали о моей бабушке?

- Нет, не слыхал.

- О Татиме Поладовой не слыхали?

- Да нет же, не слыхал. А чем она замечательна?

- Бабушка?!

От удивления, что я ничего не слыхал о его бабушке, Ахмат даже потерял дар слова. Некоторое время он шел надутый. Потом, снисходя к тому, что человек я в этих краях новый, сказал:

- Моя бабушка была первой красавицей. Не всякий ее видел, потому что тогда носили чадру, но те, кто видел, плакали от счастья. Бабушка подумала: "Зачем лишать людей счастья?" Она сорвала с себя чадру и бросила в огонь. И никто не осудил ее. Только мулла, проходя мимо, закрывал глаза руками: пусть никто не скажет, что он видел женщину без покрывала и не проклял ее. Но все знали, что он оставлял между пальцами щелочку.

Тема о бабушке оказалась неисчерпаемой. Бабушка была не только первой красавицей, но и первой в районе грамотной кабардинкой. Она знала целебные свойства трав от лихорадки, от сердечных болей, от укусов змеи и многих людей избавила от тяжелых недугов. У нее был меткий глаз, твердая рука и отважное сердце. Когда по селу бегала бешеная собака и все в страхе попрятались в домах, она сняла со стены дедушкино ружье и с одного выстрела убила собаку. О ее мудрости и красоте сложены песни, а председатель колхоза, всеми почитаемый человек, ходит к ней за советом.

- Конечно, - грустно сказал Ахмат, - теперь она старая.

Мне захотелось увидеть эту женщину, и в первый же выходной день я и Ахмат отправились в деревню. Прошли чудесный нальчикский парк; по гигантским бревнам перебрались через бурлящую речку, миновали деревянную, всю в изумрудных пятнах мха мельницу и по крутой тропинке поднялись вверх, к деревне. Дома, прилепленные к скалам, - как птичьи гнезда. Но школа, сельсовет, сельпо - на ровном месте, и от них еще пахнет строительным лесом и краской. Во все дома тянутся тугие нити проводов.

Ахмат сказал:

- Здесь.

Мы вошли в небольшой дом, довольно ветхий, но заботливо, по-хозяйски поддерживаемый. Новое здесь вперемежку со старым: восточные домотканые ковры - и фабричная мебель, древнее сооружение для помола кукурузы - и патефон. И всюду - на стенах, на потолке, в углах на полу - пучки высохших трав, корней, цветов.

- Хорошо! - сказал я, с удовольствием вдыхая аромат комнаты. - А где же бабушка?

В сенях послышались медленные шаги, дверь раскрылась, и в комнату вошла высокая, худая женщина. Ее волосы были совсем седы, но брови - черные и тонкие, как у молодой. Голову она держала прямо, даже немного приподнятой, глаза всматривались со спокойной внимательностью. Ни тогда, ни после я не мог отдать себе отчета, что придавало ее облику невыразимую обаятельность, которая заставила меня воскликнуть:

- Да ведь вы красавица!..

Она чуть наклонила голову, как бы благодаря меня, и с тихой лаской сказала Ахмату:

- О ком скучаешь, тот на пороге.

По тому, как Ахмат долго не выпускал из своей руки ее руку, как счастливо улыбался ей, говоря что-то по-кабардински, было видно, что бабушку свою он обожает.

Вскоре мы сидели за столом и ели айран (кислое молоко) с чуреком. Хозяйка рассказывала, как вначале трудно было одним женщинам справляться с колхозной работой, а я слушал ее неторопливую, с приятным акцентом речь и думал, что даже время не могло погасить красоту этой женщины. Сидела она прямо, не сгибаясь. И в этой осанке, в том, как держала она голову слегка приподнятой, в спокойствии и скупости жестов чувствовалась натура гордая и независимая.

Ушел я очарованный. И всю дорогу, пока мы спускались с Ахматом с горы, я нещадно ругал его:

- Малайские рассказы!.. Какие там малайцы и зачем придумывать, когда перед тобой готовый образ! Если хочешь писать, опиши бабушкину жизнь, вот и все!

Ахмат был несказанно доволен впечатлением, какое произвела на меня его бабушка, но писать отказался.

- Это трудно, - сказал он. - Я лучше про малайцев попробую. Да что! Времени нет!

Я возмутился:

- Ахмат, ты лодырь! Болтать можешь часами, а вот поработать над рассказом о родной бабушке у тебя времени нет. Я вижу, с тобой надо поступать решительно. Без рассказа ко мне не приходи, слышишь? Не впущу.

Остальную дорогу мы прошли почти молча: я - строгий и недоступный, Ахмат - озадаченный.

Несколько дней он не показывался. Пишет или просто боится прийти с пустыми руками? Когда я уже начал упрекать себя, что слишком круто обошелся с мальчиком, он опять явился. Вошел, как всегда, неслышно:

- Можно к вам?

Я соскучился по нем, но виду не подал и сурово спросил:

- Написал?

Ахмат широко улыбнулся. Он был доволен собой:

- Написал.

- Хорошо написал?

- О! День писал - не ел, ночь писал - не спал. Все писал, все писал. Хорошо написал!

- Читай.

Он с готовностью вытащил из-под рубашки тетрадь и сел на свое обычное место - у кровати. В противоположность тому, с каким выражением читал он чужое, свое прочел торопливо, спотыкаясь на каждой фразе, по-ученически. Но даже при таком чтении все время чувствовались свежесть и безыскусственность. Только с композицией дело обстояло плохо. Я сказал:

- Рассказ твой похож на уродца: голова огромная, а туловище маленькое. Надо еще поработать.

Лицо Ахмата потускнело.

Он слушал, что и как надо переделать, и вздыхал. Ушел разочарованный.

Я боялся, что рассказ свой он забросит. Но через день опять услышал за своей спиной:

- Можно к вам?

Рассказ стал лучше, хотя и теперь был кривобок. Ахмат опять вздыхал и томился, а уходя, сказал с угрозой:

- Хоть год мучайте - не брошу.

Только после седьмой переделки, когда он пришел ко мне побледневший с воспаленными глазами, я сказал наконец:

- Теперь можно, пожалуй, нести в редакцию.

- Можно?! - расцвел он и, даже не простившись, выбежал из комнаты.

Потом, как полагается, для Ахмата потекли дни мучительных ожиданий. Он даже осунулся в лице. Сидя на стуле, он тихо, упавшим голосом говорил:

- Не напечатают, нет. Скажут - какой такой писатель! Совсем мальчик!

И поднимал на меня темные блестящие глаза с затаенной мольбой…

Но обнадеживать я боялся и неопределенно говорил:

- Что ж, все мы были мальчиками.

Чтобы отвлечься, он принимался рассказывать о чем-нибудь, например, как на уроке географии кто-то повесил карту вверх ногами и девочка приняла Каспийское море за Балтийское. А заканчивал так:

- Скажут: зачем про бабушку? Война…

- Что ж, что война, - отвечал я. - Когда ж и писать о таких бабушках, как не в войну!

Однажды над Нальчиком разразился ураган. Я сидел у окна и через стекло смотрел, как трепетали каждым листом пригнутые к земле платаны, как все небо покрылось пыльной мглой.

Вдруг дверь взвизгнула, хлопнула, и что-то с таким громыханием промчалось по комнате, будто в нее ураганом занесло лошадь. Я быстро оглянулся и оторопел: передо мною был Ахмат, тот самый Ахмат, который входил всегда бесшумно, как котенок. Но что за вид! Волосы спутанные, лицо бледное, глаза, как у пьяного.

- Ахмат! - воскликнул я. - Ты испугался урагана?

Он отрицательно качнул головой.

- Так в чем же дело? Что тебя испугало?

- Меня не испугало, - скорее прошелестел, чем сказал он. - Меня…

Он не договорил, вынул из кармана сложенный лист газетной бумаги и, не давая мне, прижал ладонями к груди.

Назад Дальше