Скоро во дворе собралась толпа. Кабардинцы и кабардинки стояли у дома и молча смотрели в окно. Тогда вышел черный и погрозил револьвером. Но никто не тронулся с места. А люди всё прибывали и прибывали. И черный спрятал револьвер и показал рукой, чтоб вошли в дом и вынесли оттуда тело. И кабардинцы вынесли бабушку из дома. Они подняли ее над собой на руках и понесли по улице, и каждый старался хоть пальцем прикоснуться к ее одежде.
И Ахмат тоже шел с толпой и не плакал. Нет, он не плакал. Он изменил план своей жизни.
Когда я дочитывал тетрадь, я еще не знал, что сталось с Ахматом. Последняя запись была такая: "Сегодня я сам вырвал волосы из своей головы. Я попробовал бритву. Она очень острая". Дальше шла просьба сохранить тетрадь и при случае передать мне.
Я долго молчал. Потом, собравшись с силами, спросил:
- Что с Ахматом?
Председатель сумрачно ответил:
- Его сожгли. Он зарезал офицера.
Солнечные часы
Почти полтора века стояли они на площади. Ранним утром, когда над серебристо-матовой чешуей моря всплывал огненный диск, восьмигранная доска чистейшего каррарского мрамора нежно розовела, точно к ее поверхности приливала алая кровь, и между тонкими черточками минутных делений начинала двигаться прозрачная теневая стрелка. Часы оживали с первым лучом солнца и замирали с последним его лучом.
По солнечным часам гудел фабричный гудок, отходили в морскую даль пароходы, шли на службу сонные чиновники, спешили в гимназию стайки юрких гимназистов.
И всегда здесь, на зеленых скамейках, на солнечном припеке, сидели портовые люди и, не торопясь, обсуждали международные дела и цены на пшеницу.
Многие годы по солнечным часам шла жизнь этого южного городка, омываемого вечно говорливым морем.
Потом к городу протянули из степи проволоки, и горожане стали сверять свои часы на вокзале, куда время приходило из самой столицы по гудящим проводам.
А еще полвека спустя за точным временем не надо было даже выходить из дому: двумя продолжительными и одним коротким сигналами оно возвещало о себе прямо из эфира на каждой улице, в каждом доме.
Солнечные часы еще стояли на площади, еще скользила их теневая стрелка по искристому мрамору, но уже редко кто мог разобраться в тонком рисунке линий, что густой сеткой покрывали доску мрамора.
И лишь два человека, каждое утро пересекавшие площадь, неизменно останавливались у восьмигранного пьедестала мраморной доски.
Один, высокий старик со шрамом на впалой щеке, со скрипучим протезом вместо левой ноги, вынимал из жилетного кармана массивный хронометр, другой, худощавый мальчик лет тринадцати, стройный и гибкий, высовывал из рукава миниатюрные часики на узком ремешке. Кивнув друг другу, старик и мальчик расходились: первый направлялся к голубому, со стеклянной стеной павильону, над которым повисли в воздухе золоченые часы-реклама, второй бежал к большому каменному зданию, из окон которого лился на площадь звон ребячьих голосов.
Казалось, ни в ком уже из горожан, кроме этих двух, не осталось и следа от прежнего интереса к солнечным часам. И вдруг он вспыхнул с силой, какой не знали часы в свои самые счастливые времена.
В город вторглись фашисты, и стрелки огромных круглых часов, что висели на улицах и площадях, отодвинулись назад. Вместо привычных сигналов из Москвы горожане услышали звон из Берлина.
Перевел стрелку своих карманных часов и провизор Луконский, благообразный старик с синими иконописными глазами, к изумлению граждан ставший вдруг бургомистром.
Но остальные граждане, как жили по московскому времени, так и продолжали жить. Они вспомнили, что астрономическое время того меридиана, на котором стоит их город, только на четыре минуты отстает от московского, и, с презрением отвернувшись от круглых часов на улицах, пошли сверять свои часы к мраморной доске.
В придавленном и онемевшем городе место у солнечных часов стало единственно живым местом: сюда приходили узнавать свежие новости с "Большой земли", здесь к людям, упавшим духом, возвращалась надежда.
Германский советник бургомистерства капитан Вилле, поглаживая мизинцем тонкие полоски светло-желтых усов и мило улыбаясь, сказал на очередном приеме бургомистру:
- Господин Луконский, вы меня огорчаете: одно из ваших учреждений упорно саботирует распоряжение германских властей.
Луконский знал, что за подчеркнутой вежливостью всегда следовали вспышки необузданного гнева, и быстро ответил:
- Назовите, капитан, это учреждение, и я немедленно накажу виновного.
- Это учреждение - городские солнечные часы: они показывают московское время.
Приняв слова советника за остроумную шутку, бургомистр подумал, что хороший тон требует такого же остроумного ответа, и сказал:
- Увы, господин капитан, я не в силах наказать солнце…
Но тотчас осекся, заметив, как вдруг застыло в холодной неподвижности белое лицо советника.
- Вы говорите вздор, господин бургомистр! - сквозь зубы процедил советник. - Мы не можем допустить исключение даже для солнца. Извольте принять меры, чтобы солнечные часы показывали берлинское время.
Он встал, давая понять, что разговор окончен. Огорошенный бургомистр попятился к двери.
- Конечно, конечно, - бормотал он, - дисциплина прежде всего… Будьте уверены, я приму все меры.
Только стена отделяла кабинет бургомистра от кабинета советника, но за этой стеной Луконский менялся неузнаваемо: спина, сутулая в кабинете советника, здесь величественно выпрямлялась, синие глаза приобретали холодный блеск, в жидком голосе появлялись басистые нотки. Таким он и сидел за огромным столом орехового дерева, когда ему доложили о приходе часовых дел мастера.
Поскрипывая протезом, в кабинет вошел старик со шрамом на щеке.
Бургомистр оторвал взгляд от бумаг, милостиво кивнул головой:
- Вы? Отлично! Приятно вновь встретиться с человеком, у которого золотые руки. Лет двенадцать назад вы починили миниатюрные часики моей жены. Они до сих пор идут, как хронометр. Тогда, помнится, у вас как раз родилась дочь.
- Сын, господин бургомистр, - сдержанно поправил мастер.
- Виноват, сын. Что он, жив?
- Жив, господин бургомистр.
- Отлично! Превосходно!
Жестом радушного хозяина бургомистр указал на кресло:
- Садитесь, господин Волков. Я пригласил вас, чтобы поговорить об очень интересном деле.
Мастер покосился на кресло, но не сел, а только скрипнул протезом.
- Я вас слушаю, господин бургомистр.
- Ну-ну, как вам удобнее, приятель, - снисходительно улыбнулся бургомистр. Он помолчал, как бы что-то прикидывая в уме, и с благостью в синих глазах спросил: - Ведь это правда, дружище, что наши солнечные часы мастерил ваш дед?
- Прадед, господин бургомистр, - опять поправил мастер.
- Виноват, прадед. Ах, как это великолепно! Но, в таком случае, вам вся эта солнечная механика должна быть вполне знакома?
Мастер насторожился.
- Часы делал мой прадед, господин бургомистр, - уклончиво сказал он.
- Бросьте, бросьте, старина, не скромничайте! - весело воскликнул бургомистр. - Ведь все знают, что вы каждое утро сверяете свой хронометр с часами вашего знаменитого предка.
Он обошел вокруг своего массивного стола и вплотную приблизился к мастеру:
- Сколько, приятель, вам нужно дней, чтобы солнечные часы стали показывать берлинское время?
Мастер сделал шаг назад и удивленно взглянул на бургомистра:
- Вы шутите, господин Луконский?
- Нисколько, мой дорогой, - ласково ответил бургомистр. - Ведь все мы живем по берлинскому времени. А скоро по берлинскому времени будет жить весь земной шар. Зачем же отставать русским часам?
В глазах старика вспыхнули огоньки:
- Это невежество, господин бургомистр! Русские часы не отстают от берлинских: они идут впереди берлинских.
Улыбка еще скользила по губам бургомистра, но синие глаза его остекленели.
- Это в каком же смысле, господин часовых дел мастер? - делая ударение на каждом слоге, проговорил он.
- Во всех смыслах, господин провизор, - не отводя глаз от глаз бургомистра, твердо ответил мастер.
- Так вот ты чем дышишь! - весь скрючившись, прошипел бургомистр в лицо старика. - Ну, тогда с тобой поговорят в зондеркоманде…
В небольшой комнате третьего этажа, освещенной коптилкой, на потертом кожаном диване лежал мальчик. Стрелки десятка стенных часов, наполнявших комнату непрерывным движением и стуком, показывали второй час. Но мальчик не спал. Он смотрел в потолок тоскующими глазами и думал. Позавчера, в такой же поздний час, пришли гестаповцы и увели отца.
Сколько несчастья от этих фашистов! Мальчик знает, чего они хотят от старого мастера. Но отец никогда не согласится, чтобы солнечные часы его родного города показывали берлинское время.
В волнении мальчик вскакивает с дивана. И вдруг замирает, услышав далеко на лестнице знакомые шаги: легкий шелест подошвы и следующий за ним скрип протеза.
- Отец! - вскрикивает мальчик и, распахнув дверь, несется вниз по ступенькам.
Обнявшись, отец и сын поднялись в свою комнату. Но тут у мальчика сжалось сердце: даже при тусклом свете коптилки он не смог не заметить, как осунулось и постарело лицо отца.
Мастер молча опустился на стул и прикрыл глаза. И оттого, что нос его заострился, а глаза, прикрытые тонкой пленкой век, казались на похудевшем лице выпуклыми, он был похож на большую птицу, истерзанную и измученную.
От жалости у мальчика задрожали губы. Он опустился на пол, уткнулся лицом в колени отца и заплакал.
Но вдруг поднял голову и с недоумением и тревогой спросил:
- Папа, но они тебя все-таки отпустили… Значит… значит, ты согласился?..
Мастер открыл глаза и с болезненной судорогой на лице прошептал:
- Они грозили убить тебя на моих глазах, если я не соглашусь… И я сказал им, что согласен…
- Но, папа!.. - мальчик судорожно схватил отца за руки. - Папа, ведь легче умереть, чем предать наши часы!.. Неужели мы хуже всех в нашем роду?!
Не отвечая, мастер жадно смотрел на сына, и в его измученных глазах светилась гордость.
В один летний день, когда солнце сияло особенно ярко, горожане были ошеломлены неожиданным сообщением бургомистерства, напечатанным крупными буквами в местной газете:
"В течение 150 лет площадь города украшают солнечные часы, созданные искусной рукой нашего земляка, талантливого мастера Тихона Волкова. Ныне его потомки, всем известный в городе часовых дел мастер Иван Семенович Волков и его юный сын Алексей, желая выразить преклонение граждан нашего города перед Германией фюрера Гитлера, так перестроили солнечные часы своего предка, что они будут впредь показывать время мировой столицы - города Берлина. Сегодня, в двенадцать часов дня, после парада войск в честь фюрера, юноша Алексей Волков в торжественной обстановке переведет часы на берлинское время".
В точно назначенный срок солнечные часы были заключены в рамку серо-зеленого каре солдат. Позади с зелеными повязками на рукаве и старыми винтовками за плечами стояли полицейские. Никто из граждан на площадь не явился. Но имена Волковых были на устах у всех. Одни произносили их с недоумением, другие - с горечью.
Отец и сын стояли, обнявшись, на украшенной зеленью и черно-красными штандартами трибуне, и их лица были торжественны и ясны.
По одну сторону Волковых сиял синими глазами бургомистр, по другую - сдвигал клочковатые брови комендант города. Он говорил речь, но таким отрывистым и хриплым голосом, что всем казалось, будто он подает команду.
Комендант кончил, а площадь продолжали сковывать тишина и неподвижность. Двигалась только огромная секундная стрелка на серебристом циферблате механических часов, повешенных над трибуной. Короткими рывками она быстро приближалась к черной цифре 12. Застыла в воздухе над блестящими трубами оркестра затянутая в белую перчатку рука капельмейстера. Не выпуская левой руки из рук отца, поднял в воздух правую руку и Алексей Волков: точно в назначенный момент он опустит ее на шпиль солнечных часов, чтобы сдвинуть его на новое место. Казалось, в ожидании застыл самый воздух и превратился в стеклянную массу.
И вот только одна черточка отделяет секундную стрелку от "12".
Старый мастер сказал: "Пора" - и сжал руку сына.
Две руки опустились вниз: одна - в белой перчатке, другая - маленькая и загорелая.
Но только раздался первый звук фашистского гимна, как из солнечных часов взвился к небу огненный смерч.
Страшный грохот потряс город, и всю площадь заволок ржавый дым.
Когда он рассеялся и испуганные горожане опасливо подошли к площади, они увидели обгорелые трупы и сизые от ожогов камни.
Но кусок мраморной доски, сброшенный взрывом на землю, был по-прежнему чист и искрился. И на нем, с улыбкой, обращенной к солнцу, покоилась голова мертвого мальчика.
Приказ командира
Круглый стол без скатерти. На столе - блюдце с постным маслом и фитильком на краешке. Робкий свет золотит рыжую бородку тракториста Нестерчука и тонет в серых волосах дяди Сережи. Расправляя шершавой ладонью на столе листок бумаги в клетку (вырван из Гришуткиной тетради), дядя тихонько, с хрипотой от сдерживаемого волнения шепчет:
- Вот тут, в ложбинке, одних только шестиствольных семь штук, а пулеметы и в избе Гаврюка, и на чердаке мельницы, и на силосной башне. Вот, видишь? Где крестики - это пулеметы, а минометы я кружочками обозначил. Картина ясная. Одно только: как эту картину переслать нашим?
- Да-а, задача!.. - шепчет; в ответ Нестерчук и вздыхает.
От вздоха огонек мечется по краю блюдца и коптит.
- Я пойду, - говорит Дарьюшка из темного угла, где она на ощупь вяжет Гришутке варежки. - Мужчин немцы ни за что не пропустят, а бабу, может, и не тронут.
- Все едино, - тускло отвечает дядя Сережа. - Они ни мужикам, ни бабам веры не дают. Придется, Никита Петрович, нам самим пробиваться. Ты - в один конец села, я - в другой. Может, хоть один прорвется.
У Гришутки сердце стучит так, что в висках отдает. Он боится, что его и слушать не захотят, а между тем это так просто.
- Дядя Сережа, - задыхаясь, жарко шепчет он, привстав с кровати, - вы только послушайте… Только послушайте… Я от Шилкиного двора пойду… Будто на салазках катаюсь. С горки вниз слечу - и по реке. Я же скорей всех добегу, вот увидите!..
Все поворачивают к нему головы. Думали, спит, а он, видишь ты, слушает.
С кровати на дядю Сережу смотрят большие, ставшие вдруг блестящими глаза.
"Как загорелся!" - думает дядя Сережа с усмешкой. И предостерегающе говорит:
- Убьют.
- Не убьют, дядя Сережа! - все так же жарко шепчет Гришутка. - Не убьют: я - маленький.
- Они и маленьких убивают.
- Не попадут, дядя Сережа: я - быстрый.
Дядя задумывается, смотрит, сощурясь, на огонек и медленно, как бы про себя, говорит:
- Это надо обмозговать.
- Ты что, очумел? - вскакивает Дарьюшка. - Отца повесили, мать замерзла, так и дитя туда же?!
- А ты не горячись, - спокойно отвечает дядя. - Я говорю: надо обмозговать, а не так просто…
Капитан Татишвили отмечал на карте только что полученные донесения разведки, когда в избу вошел дежурный:
- Мальчишка тут один до вас домогается. Требует: к самому главному.
- А ну их! - отмахнулся капитан, - Отбоя нет от этих юных добровольцев.
- Оно так, - усмехнулся дежурный. - Только этот с чем-то другим. Говорит, из Ивановки он.
- Из Ивановки? - насторожился капитан. - Давно?
- Ночью этой.
- Тогда зови! Зови его сюда!
Но Гришутка уже входил. Не говоря ни слона, он сел посреди избы прямо на глиняный пол и принялся стаскивать с ноги валенок.
- Ты что разуваешься? - удивился капитан. - Баня тебе тут, что ли?
Гришутка стащил валенок и, доставая из него листок в клетку, сказал:
- Дис… как ее?.. Дис-ло-кация. Крестик - пулемет, кружочек - миномет, а квадратики - пушки.
- Кто тебе дал? - бросаясь к бумажке, крикнул капитан.
Гришутка вытер рукавом нос, вздохнул и печально ответил:
- Дядя Сережа! Его немцы убили. А в меня не попали.
Прошло три месяца. Отгремели орудия у села Ивановки; бурьяном заросла длинная могила фашистов на краю села; алым пламенем зажглись красные гвоздики на могиле бесстрашного партизана, отца Гришутки, а сам Гришутка все шел и шел со своим батальоном. Не захотел оставаться он в родной Ивановке, где больше никого не осталось из близких ему.
Он пробирался к врагам в тыл и ходил из деревни в деревню, будто в поисках своих родителей: ко всему прислушивался, ко всему присматривался и все подсчитывал.
Гришутку любили, но больше всех привязался к нему сам командир батальона, капитан Лео Татишвили. Они спали в одной палатке и ели за одним столом. Командир был с Гришуткой немногословен и не очень ласков. Нередко, слушая рассказ Гришутки о том, как он чуть-чуть не попался фрицам в лапы, капитан говорил:
- Кончено. Хватит. В ближайшем же городе отдам тебя в детский дом.
Гришутка упрямо качал головой:
- В детский до-ом!..
- Да ведь убьют тебя, чудак!
- Не убьют, - отвечал уверенно Гришутка теми же словами, что и дяде Сереже. - Не убьют: я - маленький.
- И кроме того, тебе учиться надо. Ты вот даже как следует не знаешь таблицы умножения.
- Ну… - Затрудняясь, что ответить, Гришутка морщил лоб, но потом находился: - Про таблицу я у лейтенантов спрошу.
Жили они как настоящие мужчины: не обнажая своей души. Но каждый знал друг о друге его тайну. Проснувшись ночью, Гришутка видел, что капитан сидит за столом и что-то пишет. Пишет, пишет - и посмотрит на стол. А на столе, прислоненная к фляжке, стоит фотографическая карточка. Свет огарка тепло озаряет лицо женщины - тонкий нос с горбинкой и глаза, смотрящие прямо в душу. Хорошие глаза… К утру карточка исчезала и, Гришутке казалось, что женщину с ласковыми глазами он видел только во сне.
Знал и капитан, к кому тянулась Гришуткина душа, когда сон приглушал в ней все наносное и оживлял ее детский мир. Не раз видел ночью капитан, как, разметавшись в своей постели, Гришутка открывал затуманенные сном глаза и невнятно звал:
- Мама!..
Однажды Гришутка вернулся с разведки с бледным лицом. Левый рукав его был в засохшей рыжей крови.
- Ну что, не попадут?! - набросился на него капитан.
Он схватил притихшего мальчика на руки и сам отвез его на машине в госпиталь.
Через две недели мальчик опять был в своей части, и только сухой блеск в глазах говорил о недавней смертельной опасности и пережитой боли.
Капитан сказал:
- Завтра ты отправишься с важным поручением.
- Есть! - ответил Гришутка, вытягиваясь по-военному.
Ночью капитан писал что-то, а утром вручил Гришутке пакет:
- Спрячь это хорошенько. Сейчас тебя отвезут на станцию. Ты поедешь по железной дороге, разыщешь, кому посылается этот пакет, и вручишь.
- Есть! - повторил Гришутка.
- Там ты получишь новый приказ и выполнишь его с точностью, как подобает военному человеку.
- Есть! - опять сказал Гришутка.