Капитан прошелся по комнате, потом резко повернулся на каблуках и раздельно, точно отдавая команду, прокричал:
- Командировка длительная! Встретимся не скоро! Но встретимся. И будем опять вместе.
- Есть! - в последний раз сказал Гришутка, не решаясь поднять руку к лицу, по которому текли слезы.
В приказе командира он смутно чувствовал что-то такое, что навсегда разлучит его с батальоном и, может быть, с самим командиром.
Ехал Гришутка долго. Из окна вагона он видел и беспредельные степи, покрытые золотой пшеницей, и темные леса, и тихие полноводные реки, и голубые просторы моря, и высокие, сверкающие снеговыми вершинами горы. А до того Гришутка и не знал, какая она большая и красивая - эта самая Родина, ради которой бойцы батальона бросались на железо и бетон немецких укреплений.
Только на тринадцатый день приехал Гришутка к городу, который значился в его командировочном листке. Вышел на площадь, осмотрелся. Ну и город! Туда и сюда бегают по рельсам маленькие вагоны, но без паровоза, набитые людьми. Бесшумно катятся большущие голубые автомобили, зачем-то привязанные вверху к проводам. На маленьком, как теленок, ослике едет верхом взрослый человек и неистово кричит что-то.
Гришутка шел по гладкой, как пол, улице; по одну сторону ее тянулись великолепные дома, по другую - высились серые дикие скалы.
Найдя дом, указанный на пакете, Гришутка поднялся по лестнице и постучал в дверь. Вышла женщина, как будто еще не старая, но уже совсем седая.
- Кетаван здесь живет? - спросил Гришутка.
- Здесь, - ответила женщина, с недоумением рассматривая маленького запыленного красноармейца со скаткой шинели через плечо и вещевым мешком за спиной.
- Пакет ему от капитана Татишвили.
Женщина взмахнула руками, будто хотела схватиться за голову, ахнула и, выхватив из рук Гришутки пакет, убежала.
Гришутка стоял у раскрытой двери и с досадой думал:
"Они все такие, женщины: не понимают дисциплины. Ведь ясно было сказано: отдать самому Кетавану. Нет, схватила и убежала".
Он перешагнул порог и остановился на чистом, блестящем паркете: в пыльных сапогах идти дальше было неловко.
В соседней комнате кто-то вскрикнул - не то в испуге, не то удивленно. Распахнулась портьера, и на пороге показалась высокая стройная женщина с белым, как из мрамора, лицом.
- Гришутка! - вскрикнула она, как давно знакомому. - Так вот ты какой! О, мне Лео всегда писал о тебе!
- А где же Кетаван? - с тревогой за пакет спросил Гришутка.
- Кетаван? - Женщина засмеялась. - Я и есть Кетаван.
Гришутка думал, что Кетаван - мужчина, и с недоверием взглянул на хозяйку.
- Вот, - сказала она, подавая записку, - это было в пакете. Для тебя.
"Приказ", - догадался Гришутка.
Он развернул записку и медленно прочел:
"Гришутка, приказываю тебе оставаться в доме моей невесты Кетаван, почитать ее, как мать, и ждать моего возвращения. С осени ты поступишь в школу и будешь учиться отлично, как подобает военному человеку. Когда война кончится и я вернусь, то лично проверю, как усвоил ты таблицу умножения и все другие науки.
Твой отец и командир
Лео Татишвили".
Гришутка вспомнил просторы исхоженных полей, дружную жизнь с красноармейцами в батальоне, громкие и уже не пугавшие раскаты орудий - и ему показалось, что стены комнаты сдвинулись и тесно обступили его со всех сторон.
Угадывая чувства мальчика, Кетаван заговорила:
- Ты не бойся. Мы будем ходить в горы, даже охотиться. Ведь ты останешься, правда?
И, видя растерянность на лице мальчика, добавила как последний довод:
- К тому же - приказ командира. А ты человек военный… Ну, раздевайся.
Гришутка поднял голову. С белого лица на него смотрели большие ласковые глаза. Хорошие глаза.
И то, что он увидел в их глубине, со сладкой болью воскресило в нем самое лучшее, что знал он в жизни: ласку матери.
- Ведь ты не уйдешь, нет? - настойчиво повторяла Кетаван.
- Нет, - тихо сказал Гришутка, подавляя вздох.
И не спеша стал снимать с плеч вещевой мешок.
Полотенце
Однажды после сильного дождя близ дома, где жил Асхат с матерью, остановился грузовик. Мотор ревел и стучал, как исступленный, колеса бешено вертелись, струей выбрасывая жидкую грязь, но груженная чем-то тяжелым машина только мелко дрожала, не будучи в состоянии выбраться из глубокой рытвины.
Через стекло кабины, по которому стекала вода, Асхат видел широкое лицо, короткий нос и белые большие зубы. Шофер что-то кричал - вероятно, ругался, но за шумом мотора голоса его слышно не было.
Наконец мотор умолк. Распахнув дверцу, шофер сердито закричал:
- Ну, чего стоишь? Тащи доску! Живо!
Мальчик бросился к плетню, где лежал заготовленный для стройки лес. В порыве усердия он приподнял сразу две доски. Тащить их было тяжело, и на третьем шагу, поскользнувшись, Асхат шлепнулся в грязь. Доски, падая, больно ударили Асхата по ноге, но, вскочив, он опять схватился за свою ношу.
- Одну, одну! - закричал шофер.
Когда Асхат подбежал к машине, лицо шофера уже не было сердито. Он улыбался и, улыбаясь, говорил:
- Муравей! Честное слово, муравей! Сам маленький, а смотри какую махину тащит!
Взяв из рук мальчика доску, он сунул ее под скат и опять полез в кабину. Машина заурчала, застучала и медленно поползла из ямы. Шофер заглушил мотор, посмотрел на потемневшее небо:
- Ну, как тут ехать! На каждом шагу ямы.
- Дядя, - сказал Асхат, - вон туда! Видите? Все наши, как дорогу размоет, едут туда. Я покажу, хотите?
Шофер недоверчиво посмотрел в сторону, куда показывал мальчик, потом опять взглянул на дорогу, подумал и решительно сказал:
- Садись!
В одну секунду Асхат оказался на кожаной подушке рядом с шофером. В нос ударил запах бензина. От мотора шло тепло. Машина заурчала и, переваливаясь с боку на бок, как корабль в море, поплыла по ухабистой, размытой дороге.
Выбрались на край села и по полю, с которого недавно сняли кукурузу, поехали к смутно видневшемуся вдали пригорку.
Пригорок приближался с каждой минутой, но еще быстрее сгущались сумерки, и, когда выехали на дорогу, тьма плотна облегла землю.
- А теперь что делать? - как бы самого себя спросил шофер, снова остановив машину. - Тут же опять ямы.
- А по бокам овраги, - в тон ему добавил Асхат.
- Точно. Так спикируешь, что и костей не соберешь.
Теперь, когда мотор утих, орудийная пальба слышалась совсем близко. К глухим ударам, от которых вздрагивала земля, то и дело примешивались другие звуки: то дробные и частые, как бы догонявшие друг друга, то хриплые и протяжные. На небе вспыхивал багровый свет и, испуганно задрожав, погасал.
Склонив голову к рулю, шофер молчал.
- Дядя, - почему-то шепотом спросил Асхат, - далеко до фронта?
- В том-то и дело, что близко. Кабы далеко, я б фары зажег. А тут с фарами ехать нельзя. Он, фашист, за каждым огоньком следит.
- А вы до утра, дядя, подождите, - посоветовал Асхат. - И я с вами посижу.
Шофер усмехнулся:
- В такой компании чего б не посидеть! Да только снаряды в другом месте ждут.
- А тут снаряды? - даже привскочил на сиденье Асхат.
- А ты думал, горшки с кислым молоком? - Шофер вздохнул: - Ну, слезай, шагай домой. А я поплыву. Ничего не поделаешь, придется понырять в потемках.
Асхат молча взялся за ручку дверцы и сошел на подножку. Но на землю не спрыгнул. Переминаясь с ноги на ногу, он о чем-то думал.
- А там, за поворотом, - сказал он наконец, - круча. Спикируешь - и костей не соберешь. Точно.
- Да ты что меня пугаешь? - рассердился шофер. - Качай домой, говорят тебе! Ну!..
Тогда с неожиданной твердостью Асхат сказал:
- Вы меня, дядя, не прогоняйте, а дайте лучше полотенце. Я с полотенцем и пойду до фронта.
- Что-о? - протянул шофер. - Какое такое полотенце?
- Ну, белое… У вас же есть полотенце?
- Да зачем оно тебе? - все более удивляясь, спросил шофер.
Если бы мальчик попросил у него пулемет, противотанковое ружье или даже пушку, он так бы не изумился, как этой просьбе о полотенце.
- Ты что, собираешься полотенцем фашистов бить, что ли?
- Вот же какой вы непонятливый! - в свою очередь, удивился Асхат. - Я повешу полотенце на спину и пойду вперед. А вы будете за мной ехать. Вы ж увидите полотенце в темноте?
- Ну? - силясь уяснить мысль мальчика, спросил шофер. И вдруг радостно закричал: - Муравей! Родной мой! Понял! Понял, черт меня дери!
Он схватил мальчика за руку, стремительно притянул его к себе и, не находя в темноте губ, поцеловал его прямо в нос.
Два дня спустя Асхат сидел в своем доме за столом и писал письмо:
"Папа, я привел на фронт целый грузовик снарядов. А снарядов там оставалось мало, и наши стреляли редко. А как привел я снаряды, опять стали стрелять часто. И немцы тоже стреляли. Но я не боялся. И командир сказал: "Ты храбрый мальчик". Тогда я сказал: "А мой папа под Ленинградом. Он тоже из пушек бьет немцев". Тогда командир приказал получше нацелить пушку. А когда пушку нацелили, командир сказал: "Ну, дергай". И я так дернул за шнурок, что все кругом задрожало. Командир послушал, что ему сказали в телефонную трубку, засмеялся и сказал: "Легкая же у тебя, Асхат, рука: прямо в блиндаж угодил. Молодец! А отцу напиши, что фашист, убитый на Кавказе, на Ленинград уже никогда не пойдет". И еще он сказал, что за снаряды мне дадут медаль. А чтоб никто не думал, что я только хвастаюсь, будто медаль моя, мне дадут маленькую красную книжечку и в ней напишут, что медаль и в самом деле моя".
Гераськина ошибка
Гераська не поладил с Анной Ивановной с первой встречи. До летних каникул Гераська учился у Людмилы Семеновны и очень с ней дружил. Людмила Семеновна была учительница молодая, с добрыми карими глазами и певучим голосом. Когда она входила в класс, у Гераськи на душе делалось тепло и уютно. Людмила Семеновна знала, что у лопоухого мальчика с длинными ресницами и плутоватыми глазами не было ни отца, ни матери, и очень его жалела.
Жил Гераська у тети Луши. Она работала на молочной ферме, из дому уходила до рассвета, возвращалась поздно.
Гераська целыми днями сидел один. Если ему делалось скучно, он забирал книги и отправлялся к Людмиле Семеновне на дом. Учительница проверяла тетради, а Гераська сидел против нее и, высунув от старания кончик языка, решал задачи. Иногда Людмила Семеновна подходила к Гераське, клала ему на голову руку и через плечо смотрела в тетрадку. Рука у нее была теплая, мягкая, и Гераське хотелось прижаться к ней щекою.
Когда кончились в школе занятия, Людмила Семеновна уехала в какую-то Лешу, где стояла воинская часть ее мужа.
К концу лета Гераська так соскучился по учительнице, что даже написал ей письмо. Впрочем, письмо осталось неотосланным: адреса он не знал, а спросить в школе не догадался.
Утром первого сентября Гераська вычистил ботинки, надел новую рубашку и пошел в школу. Он думал, что Людмила Семеновна уже приехала и сидит теперь в учительской, звонка ждет.
Перед дверью с надписью "3-й класс "А" толпились ребята, с которыми Гераська учился до каникул во втором классе. Подошла пожилая женщина, полная, с круглым розовым лицом, и сказала, чтобы ребята стали гуськом. Когда по всей школе весело зазвенел звонок, ребята начали по одному входить в класс, а войдя, бегом бросились занимать места, какие кому больше нравились. Вслед за всеми вошла и пожилая женщина. Она остановилась у стола и сказала:
- Я ваша учительница. Зовут меня Анна Ивановна.
Гераська подумал, что она ошиблась классом, и сказал:
- Нет, наша учительница Людмила Семеновна.
Анна Ивановна посмотрела на Гераську и объяснила:
- Людмила Семеновна больше работать в школе не будет. Она теперь медицинская сестра и работает в полевом госпитале, на фронте.
Это было так неожиданно, что Гераська даже не поверил сразу. Но Анна Ивановна не уходила, а продолжала стоять и рассказывать так, будто она и на самом деле их учительница.
Когда сомнений больше не оставалось, Гераська решил, что новую учительницу он не любит. Насупившись, он спросил:
- А вы почему на фронт не уехали?
Прерванная в середине речи, Анна Ивановна строго взглянула на него, собираясь, видимо, сделать замечание, но раздумала и улыбнулась:
- Надо ж кому-нибудь и учить, не только лечить.
Она помолчала, обвела класс взглядом и тихо добавила:
- Будет надо, поеду и я.
С этого времени Гераську трудно было узнать: уроков он не учил, в классе баловался, учительнице отвечал дерзко. Он постоянно сравнивал ее с Людмилой Семеновной - и ему казалось, что Анна Ивановна ребят не любит, а на фронт идти боится. Дошло дело до того, что Анна Ивановна стала жаловаться на Гераську директору. И Гераську перевели из третьего класса "А" в третий класс "Б".
Война приблизилась к поселку неожиданно. Сначала прилетел немецкий самолет. Он сделал несколько кругов, снизился, и от него полетело что-то круглое, серое. Гераська шел тогда из школы домой. Его вдруг толкнуло чем-то упругим и опрокинуло. Падая, он услышал такой грохот, точно ветер сорвал с дома железную крышу и ударил ею о землю.
Гераська вскочил на ноги, схватил камень и со злобой бросил его в улетавший самолет.
Лег Гераська рано и долго не спал, прислушиваясь в темноте, как где-то за поселком часто и сердито строчил пулемет. Иногда над самой крышей слышался прерывистый, захлебывающийся гул вражеского самолета. Гераське казалось, что это плачет злобное чудовище: оно заблудилось в темноте и мечется, стонет, боясь опуститься на землю.
И первый, кого увидел Гераська, выскочив утром на улицу, был человек в серо-зеленой шинели. В руках его отчаянно билась курица. Одной рукой он держал ее за лапки, а другой тщетно пытался схватить за хлопавшие белые крылья.
Вечером тетя Луша поцеловала Гераську в щеку и, сказав, чтобы он берег избу, вышла, сурово сдвинув брови.
Больше она не возвращалась. Вместе с ней, как говорили в поселке исчезли с фермы и шесть дойных коров.
Теперь Гераська остался один. Он сам топил печь, варил картошку и фасоль, мыл посуду. Чуть не каждую ночь в избу приходил тщедушный, веснушчатый гитлеровец и спрашивал, не вернулась ли тетка. Не веря Гераське, он заглядывал под кровать, лазил на чердак и в погреб. Всегда перед уходом фашист больно щелкал Гераську по носу и что-то говорил на своем языке - резко и угрожающе.
В один из зимних дней всех жителей согнали на площадь. Там, на перекладине, низко прикрепленной к двум акациям, висел поселковый кузнец Максим Дукеев. Ветер раскачивал труп, и он медленно поворачивался на веревке. На груди у повешенного была доска с надписью: "Такая участь ждет всех партизан и их укрывателей".
Люди стояли не дыша, с опущенными к земле головами. Слышны были только свист ветра в голых ветвях да скрип перекладины. Кто-то всхлипнул. Гераська поднял голову. В двух шагах от него стояла учительница Анна Ивановна. По ее щекам текли слезы.
А утром, когда Гераська вышел из хаты, он опять увидел Анну Ивановну. Пробираясь вдоль улицы с ведром в руке, она жалась к домам и озиралась. Гераська представил себе Людмилу Семеновну, как та перевязывает бойцам раны прямо под пулями, и еще сильнее невзлюбил толстую учительницу.
Однажды Гераська лежал в темноте с открытыми глазами и думал о том, как он ранним утром прокрадется за село и пойдет по снежной дороге, пока из лесу не покажется ему навстречу огромный партизан - с бородой, в тулупе, в валенках. Вот тут и начнется для Гераськи настоящая жизнь!
Когда он так мечтал, в обледенелое стекло кто-то громко застучал. Гераська затаил дыхание. Спустя минуту послышались удары в дверь. Тогда Гераська оделся и открыл задвижку. В лицо ударил яркий свет. "Он самый", - подумал Гераська о веснушчатом гитлеровце, который всегда являлся с электрическим фонарем. Но за фашистом стоял еще кто-то, высокий, с длинными усами, и поторапливал:
- Открывай, хлопче, скоренько: холодно на улице.
Голос у него был добродушный, с сочными, ласковыми нотками. Гераська, сразу успокоившись, посторонился, чтобы пропустить вошедших.
Но, перешагнув порог, усатый взмахнул плетью, и спину Гераськи неожиданно обожгла боль.
- Ты скажешь, подлюка, где твоя тетка?! - рявкнул усатый.
Гитлеровец спокойно сказал:
- Так некорошо. Корошо класть мальшик на скамейка и резать уши.
Тут Гераська, который от боли лишился на миг голоса, вскрикнул и бросился к двери. Он не помнил, как оказался на улице. В ушах свистело, позади хлопали выстрелы. Но он бежал и бежал, пока не ударился обо что-то головой и не упал, потеряв сознание.
Когда он открыл глаза, то увидел, что лежит у самого порога дома, где жила когда-то Людмила Семеновна. И тут Гераська вспомнил то, о чем совсем забыл, когда так мчался сюда: в этом трехоконном уютном домике живет теперь не Людмила Семеновна, а Анна Ивановна.
Гераська вскочил, собираясь бежать куда глаза глядят, но вместо этого поднял руки к голове и застонал от тупой боли. И сейчас же скрипнула дверь, будто за ней кто-то стоял и прислушивался, и в ярком лунном свете на пороге показалась полная фигура Анны Ивановны.
- Так и есть, - сказала она негромко, - кто-то стонет.
Она близко подошла к мальчику и заглянула ему в лицо.
- Гераська! Ты! - прошептала она. - Так это в тебя стреляли?
- В меня, - сказал Гераська.
Он не успел отстраниться, как Анна Ивановна подхватила его на руки и, как маленького, понесла в дом. Там она опустила его на кровать, а к ушибленному месту приложила медный пятак. Гераська лежал, не двигаясь, и с недоверием следил за учительницей.
Недалеко от дома заскрипел снег. Анна Ивановна прислушалась.
- Мимо, - сказала она.
Потом опять послышались чьи-то шаги, на этот раз у самых окон. С легкостью, необычайной при ее полноте, Анна Ивановна вскочила на стол и, подняв руку, тихонько постучала в потолок. Гераська не успел сообразить, зачем она это делает, как в потолке над столом появилось четырехугольное отверстие.
- Скорее! - шепнула Анна Ивановна Гераське. - Скорее сюда!
В дверь с улицы кто-то постучал - коротко и требовательно.
- Скорее!!