Деревенский люд уже на работе. Прежде всех утром уходят колхозники - на ферму к пяти часам, на полевые работы - к шести; попозже встают те, кто служит в городе и ездит семичасовой электричкой; местные служащие идут последними.
Когда Гусев работал, то просыпался в шесть. Сна не хватало. Теперь свободен, вольная душа, а поднимается в четвертом часу. Для всех только начинается день, для Гусева - давно уже тянется.
Одни лишь дачники да ребятишки попадают навстречу. Дачники кажутся Гусеву на одно лицо, он их не любит, это люди временные. Весной их наносит, как бабочек-подёнок, - покружатся, помельтешат - и пропали. Стоит ли запоминать? А деревенских ребятишек, местных, Гусев знает всех. Они здороваются с ним, и он отвечает снисходительно. В прежние времена приезжала за Гусевым служебная машина, "эмка" или "виллис", газик или "победа", Гусев катал ребят до околицы, полным-полна набивалась машина. Впрочем, те ребятишки давно выросли, небось позабыли свои детские радости…
Выбрался на дорогу, подпираясь палкой. В руке - сатиновый платок, влажный и горячий от пота. То и дело приходится утирать шею. Солнце высоко поднялось, жара гнетет, короткая тень от деревьев прозрачна и словно хрустяща. Больше месяца дождей не было, сушь, как в пустыне азиатской. Климат портится, что ли?
Вдали, у поворота, возникла черненькая запятая с распущенным хвостом пыли. Сверля воздух, качаясь, приближается быстро, виден оскаленный радиатор "Волги". Обычно шоферы в этом месте не берут пассажиров, побаиваются автоинспекции. Но Гусев неторопливо вскинул ладонь, подержал, и "Волга" тотчас затормозила, вся окутавшись пылью. Гусев открыл дверку.
- С вагоностроительного?
- Да… - выглянул мальчишка-шофер.
- Сергиенко машина?
- Его.
- Свези до почты.
Грузно сел, занявши две трети сиденья. Шофер отодвинулся робко, ужался, боком примостясь, еле дотягиваясь до рычага скоростей. Однако, почуя власть, побоялся спросить - что за начальство?
- Недавно работаешь?
- Второй месяц… - виновато сказал шофер.
- То-то не знаю тебя.
Скользнули под горку, мимо санатория, и вскоре за редким сосняком вдруг открылась, как другая земля, как иная планета, открылась панорама завода, корпуса его и разномастные трубы, кирпичные и железные, лениво струящие дым; встали ядовито-красные башенные краны с задранными стрелами; показались внизу бесконечные склады за бетонным забором, мутновато-зеленое блюдечко стадиона с прожекторами на мачтах, колея заводской железной дороги; лобастый, похожий на коробочку спичек электровоз, толкающий думпкары… Даже небо тут было иным, закопченным, в желтых и рыжих подпалинах, заплетенное сетью проводов, и наискось, как могучим взмахом руки было оно перечеркнуто расплывающимся следом реактивного самолета…
Гусев, сидя прямо и недвижно, смотрел на эту панораму. Все разбросанные вдалеке корпуса, склады, высоковольтные мачты, дымящиеся под ветром курганы угля, дороги, эстакады - все, что постороннему человеку показалось бы хаотичным, слагалось для Гусева в единую и прекрасную картину. Весь этот мир, неожиданный и страшный, был исполнен гармонии, был целесообразен и связан весь: от дымящихся курганов угля, от подземных тоннелей и до небесного зенита, до снежных, мерцающих следов невидимки-самолета… Это были родные владения Гусева, его собственный, им созданный мир.
- Приехали. Почта… - осторожно напомнил шофер.
В почтовом отделении Гусев прошел за перегородку, где знакомые девушки сортировали письма, принимали посылки и телеграммы. Было душно здесь, полутемно и пахло расплавленным сургучом.
- Привет, красавицы! - сказал Гусев. - Бог в помощь.
Девушки, оживясь, бойко заговорили с ним, в той шутливой манере, с какой обычно встречают чудаковатых, но симпатичных стариков. Гусев терпеливо их слушал, наморща в улыбке нос.
- Клаша, - спросил он, - на автобазе теперь кто сидит?
- Сукачев, кто же.
- Это какой? Что раньше в военкомате был?
- Не знаю, - ответила Клаша. - Вам лучше известно.
- Наверно, тот самый, - сказал Гусев.
В почтовом отделении был единственный телефон, по которому Клаша диктовала телеграммы. Телефон модерный, цвета неснятого молока, с витым шнурочком, но только слышимость плоховата. С тридцатых годов не меняли телефонную сеть. "Сукачев!! Иван! Это ты? - закричал Гусев. - Привет! Это Гусев тебя беспокоит, узнал? Не забыл еще? Ну-ну. Хорошо поживаю. Что мне сделается? В гости заходи… Давай, давай, соберись. Ну, еще бы! Слышь, у меня дельце к тебе. Это твои машины щебенку возят? Из карьера. Вот, я так и подумал. Слышь, брось пяток самосвалов на буркинское шоссе! Все равно ты по этой дороге ездишь! Не будешь машины ломать. А за мной не пропадет, ты же знаешь. Ась? Ну, добро. Спасибо. Заходи в гости-то. Хороший ты мужик, Сукачев, не портишься! Ну-ну… Будь здоров".
- Выпросили? - засмеялась Клаша. - На что вам щебенка?
- Да тут дорогу разбили. Ямы.
- А вам-то что?
- Мне ездить трудно, - сказал Гусев. - На палочке верхом.
- Были бы вы молодой, - протянула Клаша воркующим голоском. - Я бы тогда - ух!.. От жены вас отбила. За вами не пропадешь! Михал Василич, кстати, достаньте трехлитровые банки! Мама огурцы собралась закатывать, а банок нигде не достанешь. Михал Василич, а?
- Кто на фабрике-кухне сидит? - спросил Гусев.
- Вроде бы Херсонский…
- Ну-ка, соедини.
Девчонки прыснули за столами; Клаша, порозовев, блестя полуприкрытым нахальным и невинным глазом, набрала номер.
- Херсонский? Это ты, Гришка? - закричал Гусев и, прихлопнув трубку ладонью, спросил шепотом:
- Сколько банок-то? Сотню? Две?
- Что вы, Михал Василич! Штучек десять.
- …Привет, Гриша! Гусев беспокоит. Сейчас, сейчас. Ты подожди, дело есть. Придет от меня человек, отпусти ему трехлитровых банок. Ну, сколько попросит! Добро?.. - Гусев прижал трубку плечом, освободил руки, утирался мокрым потемневшим платком. А в трубке радостно бурлил, картавил чей-то далекий голос, все не мог остановиться…
- Разговорчивый какой Гришка! - проговорила Клаша, и девчонки опять прыснули.
Гусев кончил разговор, положил трубку и сказал Клаше:
- Для тебя он Григорий Аронович.
- Это почему?
- Если б не он, может, тебя и на свете не было.
- Вот еще! Нашелся папа.
- А вот нашелся. Твои родители на заводе в войну работали, знаешь?
- Ну и что?
- То самое. Голодно было, дурашка… В цехах люди помирали. Завод-то не такой, как нынче, снабжение плевое. А программу все равно давай - оборона! Бывало, из отходов наштампуем кастрюлек да ложек, и этот Гриша везет их в Среднюю Азию. А обратно гонит вагон костей или копыт…
- Для чего?
- Для скуса. Студня наварим в столовке и даем по килограмму на нос. Без карточек! Сколько народу этот Гришка от смерти спас, скольких на ноги поднял… И твоих родителей, между прочим. Не знала?
- Нет.
- А хихикаешь. После работы забеги, возьми свои банки.
С первым самосвалом, нагруженным щебенкой, Гусев возвращается в деревню. Шофер - старый знакомый; несколько лет назад работал в эмтеэсе, а Гусев тогда был председателем колхоза. И они едут сейчас в раскаленной, гремучей кабине самосвала, кричат, перекрывая рев двигателя. Вспоминают колхоз, уборочные кампании, прежнее начальство. И оба взволнованы, оба довольны, хотя не всегда сладки эти воспоминания, и не скажешь, чего в них больше - радостей или горечи. Растроганный шофер довозит Гусева до самой калитки.
- Михаил, - говорит он, - раздавить бы не грех по такому случаю… Я смотаюсь, возьму чекушку? Ну так, для души?
- Нет, - выставляет ладонь Гусев. - Нельзя, что ты.
- Все болеешь?
- Выпью, и с ног долой.
- Да ну-у?. Ослабел? А чего не лечишься? Попроси директора завода, он же в любой санаторий устроит! Хоть за границу!
- Я как-то лежал тут в институте… - неохотно говорит Гусев. - Почти месяц. У меня этот, как его, ч-черт, поли-артрит какой-то. Не выговорить название.
- Ну, и не помогло?
- Тоска взяла, знаешь… Послал Евдокии своей записку, забирай, мол, отсюда скорей! Дома оно терпимей.
- Дома и стены помогают. Так я смотаюсь, Михаил? Ну, чекушечку? Просто для разговора! У меня же обеденный перерыв, сам бог велел! По сотне грамм для аппетита.
- Не рви душу.
- Эх, ладно! Давай тогда сядем, перекусим. Жена сухим пайком котлеты выдала, редиска имеется…
- Обедать ко мне пойдем.
- А котлеты? Протухнут же!
- Эка потеря.
Жена Евдокия Ивановна привыкла, что всякий день в доме бывают гости. Не удивляется, не сердится. Добавляет в щи кипяточку, чтоб хватило на лишнюю тарелку, жарит картошку.
Шофер и Гусев сидят под яблоней - растелешенные, с бледными после умывания лицами. И опять говорят, опять вспоминают…
- Как твой заклятый друг? Ну, этот - Забелкин?
- Ничего, в мире живем, - говорит Гусев.
- Я б ему, такому разэтакому!..
- Ну, вот еще! - Гусев машет ладонью, будто отгоняет комара.
…Сосед Забелкин виноват, что Гусева сняли с председателей. Вернее, не то, чтобы виноват, - просто у Забелкина свои убеждения, у Гусева свои. И однажды эти убеждения схлестнулись.
Гусев, будучи уже пенсионером, выразил желание годик-другой поработать в колхозе. Сила еще имелась и опыт: за плечами стаж руководящей работы. В районе Гусева хорошо знали, начальство было согласно, да и колхозники не противились.
Ведал Гусев, на что идет, но после первых дней председательствования испугался. Все хозяйство на ладан дышит, кредит закрыт, долги, долги, народ работать не хочет. Уцепиться не за что. Гусев, используя старые связи, организовал в колхозе хитрую артельку: несколько баб в кирпичном свинарнике разливали по бутылочкам авиационный бензин. Закупоривали, клеили этикетки. Гусев отправлял ящики с бутылочками в торговую сеть. (Неплохо шли эти пузырьки: пятна выводить, зажигалки заправлять. Бытовая химия.) Как умел, так и действовал Гусев, - с пузырьков выдал аванс колхозникам, начал восстанавливать парники. В парниках посеял не капусту, не огурцы, - однолетние цветочки. Рассаду весной продал богатому соседнему санаторию. Так денежка к денежке, рубль к рублю, - и вот уже есть некий капиталец в колхозной кассе, можно браться за дело всерьез…
Недовольных, пожалуй, не было в деревне, кроме депутата Забелкина. Человек принципиальный, дисциплинированный, Забелкин не мог одобрить финансовые эти манипуляции. Приходил к Гусеву, остерегал и предупреждал. Только Гусев, к сожалению, не слушался. Гусев не видел другого выхода. И у Забелкина скопился большой фактический материал на соседа. Дикая затея с бензином, спекуляция рассадой, факты пренебрежительного отношения к кукурузе, королеве полей. И как венец бесхозяйственности - эпизод на картофельном поле.
Помнит, помнит Гусев этот эпизод… В октябре, перед заморозками, убирали картошку. Прошел по полю трактор, плугом выворотил клубни. Их подсушили, свезли в хранилище. А через день-другой Забелкин, идя по шоссе, увидел на картофельном поле целую толпу народа. Какие-то старухи, ребятишки, городские служащие лопатами перекапывали землю, выбирали оставшийся картофель. Просто-таки ведрами носили домой!
Забелкин, не теряя минуты, побежал к председателю: "Это что же творится?! Колхозный урожай растаскивают? Кому вздумается?!" Гусев не понял: "Жалко, что ли? Все равно сгниет картошка, если осталась!" - "Пусть гниет! - закричал Забелкин. - Не в ней дело! Ты какие настроения у людей воспитываешь?" - "А какие? - сказал Гусев. - Всем польза: и людям, и колхозу. Поле задаром перекопают". - "Не-ет, - строго и твердо сказал Забелкин. - Ты, видать, не созрел еще для воспитания людей! Не созрел. И надо тебя поправить, пока не поздно. Немедленно удали с поля этих бездельников!" Был тут грех, не выдержал Гусев. Отпустил Забелкину словечко.
А Забелкин, уже из принципа, отнес материалы на Гусева куда следует. Через недолгий срок состоялось в колхозе общее собрание (Гусев явился победительный, веселый, в президиуме возвышался, как памятник, - не подозревал беды.) Был оглашен подготовленный материал, Забелкин полтора часа держал яркую взволнованную речь. И, хоть не без криков, не без трений, но все-таки был снят председатель Гусев.
Впрочем, как же давно это было! Быльем поросло. Еще два председателя сменилось, а третий, нынешний, выпускник Тимирязевки, наверно, и не представит себе тех дней, не вообразит условий, в которых работал Гусев…
- Неуж ты не обиделся на Забелкина?
- А, - отвечает Гусев шоферу. - Чего там.
Проводив гостя, он прошел в дом и включил приемник. Старенький приемник "Звезда", весь в накладках из консервного золота, образец дешевой роскоши, подарен Гусеву в день ухода на пенсию.
Пока греются лампы, Гусев сворачивает папиросу из капитанского табака. Единственную за день папиросу, послеобеденную (зато уж солидную, толще пальца). Могуче затягивается, и папироса трещит, сыплет искры, как электросварка.
Наплывают из приемника голоса, то затихая, то усиливаясь, будто раскачиваясь на волнах; подпершись кулаком, неподвижно сидит Гусев. Лишь табачный дым слоями, кольцами поднимается над его громадной, давно не стриженной, бронзово-седой головою. Слушает последние известия - о том, как убирают хлеб в восточных районах, о новом месторождении нефти, об урожае хлопка в Средней Азии, о том, что пущен завод искусственного волокна… Обычные, дежурные новости, изложенные обычными словами, - а Гусев слушает старательно, хмурится, когда в гуденье и свистах пропадают голоса дикторов. Может быть, он все это видит, зримо представляет себе: и уборочную страду, и новый завод, и хлопковые поля? Может - сравнивает все это с прошлым, с тем, что когда-то строил сам, убирал сам?
Иногда ему кажется, что на земле почти не осталось следов его работы. Все, чем он жил, волновался, мучился, гордился, - было просто черновиком… Миновало времечко, когда нужны были такие работники, как Гусев, - без высшего образования, но годные к любой должности, универсальные спецы, самодеятельные чародеи… Два десятка лет оттрубил Гусев заместителем директора завода, нажил шеренгу медалей, уйму выговоров и благодарностей, букет почтенных болезней (поли - черт бы его взял - артрит и прочие). Совершал подвиги: кормил людей, когда нечем было кормить, выполнял план, когда немыслимо было выполнить; за неделю, как господь бог, возвел барачный поселок, выстроил самую грандиозную в районе дымовую трубу… Где следы этих подвигов? Теперь на Гусевской должности сидит девица-инженер, встречает иностранные делегации, изъясняется по-английски. Заводскую программу рассчитывают теперь на электронной машине (Гусев недавно смотрел и сделал вид, что понял). В общем, атомный век. А Гусев, между нами говоря, пишет с грамматическими ошибками, - некогда было учиться, на работе горел…
А иногда он думает все-таки иначе. Наверное, не осталась бесследной его работа, его суматошная жизнь. Ведь следы человека - не только посаженные деревья и построенные дома. Тленны железо и камень, нетленно - другое… Все, что тобой сделано, остается жить и в тебе самом и в других людях, передается из поколения в поколение, как незримое человеческое богатство, как самая главная ценность… Пускай исчезли бараки, построенные Гусевым, пускай никто не вспоминает про студень Гришки Херсонского. Но родители телеграфистки Клаши все-таки уцелели, и сама Клаша живет на белом свете. Хихикает.
Вошла Евдокия Ивановна, стала позади Гусева, страдальчески вдыхая мерзкий табачный дым.
- Чего тебе?
- Миш… Ты не забыл? Денег надо Павлику послать… Хоть немножко бы, Миша.
Посмотрели друг на друга - Гусев непроницаемо-сердито, Евдокия Ивановна моляще, - и, не сказавши слова, поняли скрытые мысли, давнюю боль и тревогу свою, поделились надеждой… Привычный разговор без слов.
У Гусева и Евдокии Ивановны нету детей. Судьба обделила. В молодости это не казалось страшным, как не кажутся страшными мысли о смерти и прочие отвлеченности. Но потом, где-то в середине жизни, на переломе сделалось Гусеву пусто и одиноко, надо было искать опору душевную, надо было верить, что существование твое не кончается тупиком. Гусевы взяли в детском доме ребеночка, усыновили его. Был он хорошим сыном, Федька Гусев, только семнадцати лет ушел на фронт и погиб под литовским городом Паневежис. После войны, отплакав, съездив на могилку, решили Гусевы, что станут доживать свои дни вдвоем. Однако человеческий разум всегда в неволе у сердца. Евдокия Ивановна однажды была в заводском общежитии, познакомилась с хроменькой девушкой-детдомовкой, пожалела ее. И Гусевы начали помогать этой девчонке. У соседа Киреева меньшой сын отбился от рук, в тюрьму попал; Киреевы от него отказались, знать не желают. А Гусеву этот непутевый парень чем-то приглянулся, захотелось взять под присмотр. Так вот и получилось, что вместо одного сына у Гусева теперь несколько человек, ставших близкими; это разные люди, получше и похуже, иные вовсе не ангелы. Но уже не отмахнешься от них, не перестанешь тревожиться… Вот и Павлик, о котором Евдокия Ивановна говорит, - тоже неслух и шелапут, женился, взял женщину с ребенком. А сам на студенческую стипендию перебивается.
Солнце скатилось наконец за макушки сосен, слепящие лучи разбиваются в мелкую пыль. Над деревней - мягкий, переливчатый, рассеянный свет, какой бывает перед летними дождями. Но дождя не будет. В комнате Гусева висит старинный барометр, его узорная стрелка второй месяц неумолимо показывает на "великую сушь". Земля окаменела, чахнут сады и огороды.
Гусев спустился в сад, включил поливалку. В колодце захрипел, закудахтал моторчик; вода, пробежав по шлангам, разбрызгивается из форсунок. Большие, как из прозрачной клеенки, цветы распустились между яблонями, трепещут, осыпают радужные капли. Дохнуло свежестью, резко запахло травой.
Поливальный аппарат сделан шелапутом Павликом. Из ерунды сделан: моторчик от поломанной дрели, старый маслонасос, консервные банки, - а работает прекрасно, на зависть всей деревне. Голова у шелапута сообразительная.
Гусев бредет по саду, озирает яблони. Они коренастые, растут вольно, раскидисто; Гусев не жадничал, сажая их, не старался воткнуть числом поболее. Впрочем, он вообще не старался заводить сад. Само собой получалось: заглянет в гости знакомый человек, принесет саженец, кустик, отводок. Иногда просто так, от души, иногда в обмен. И за долгие годы сад заполнился, выросли хорошие сорта.
Осенью - страдная пора у соседей. Надо снимать плоды, надо хранить где-то, чтоб не испортились, надо искать банки под компоты и варенья. Суетятся люди. А Гусев, слава богу, обходится теперь без хлопот.