Глава четвертая
МЫ ЕДЕМ К ОТЦУ
И вот счастливая жизнь кончилась. На нас напал Гитлер. Каждый день в городе завывали сирены и радио объявляло: "Граждане, воздушная тревога!" Мама стала работать на оборонном заводе и возвращалась домой поздно вечером. Отец долго не приезжал, и мы не знали, что с ним. Но вот однажды он приехал ночью. Он сбросил на пол тяжелый мешок с продуктами и сказал: "Это вам". Он уезжал на Черное море.
- В Севастополь? - спросил я.
- Да, в Севастополь!
Мама уложила в коричневый чемоданчик белье, бритву, хотела положить хлеба, но отец сказал, что не надо. Он взглянул на часы и сказал глухим голосом:
- Пора, а то опоздаю.
- Ты осторожнее, Юра, - попросила мама, прислушиваясь к глухим разрывам.
Отец в последний раз взглянул на книжные полки, на картины на стенах, на фрегат, распустивший паруса над диваном, поцеловал меня, маму и стремительно вышел на лестницу. Дверь внизу глухо стукнула. Он ушел…
Пришла зима. Город начали обстреливать из орудий. Я больше не ходил в школу. Почти все мои одноклассники эвакуировались. Боевые корабли, знакомые по Кронштадту, стояли на Неве и Фонтанке, во льду. На них было больно смотреть.
Как-то раз я очутился на Моховой. Широкая дверь театра, раньше всегда ярко освещенная, была заколочена досками. Ветер с Невы нес сухую снежную пыль и теребил обрывок афиши, на которой было написано: "Кот в сало…" Одно стекло было разбито.
Придя домой, я заснул и увидел во сне Антонину. Вооружившись палкой с сетчатым колпачком, она охотилась за солнечным зайчиком. Поймав его, она зажала сетку пальцами, выпачканными в чернилах, и спрятала зайчика в карман.
Я проснулся от холода. Мама уже пришла с работы и, растопив печурку, жарила на ней тонкий лепесток бурого хлеба.
Она всегда резала хлеб на тоненькие кусочки и поджаривала их на плитке. И я не раз замечал, что она хитрит, оставляя мне больше кусочков, чем себе…
Бедная мама! Ее золотые и вьющиеся волосы стали темно-серыми, словно их посыпали пеплом. Вокруг синих глаз разбежались морщинки, щеки опухли, а маленькие руки ее покраснели и потрескались. Она закутывалась во все платки, какие были дома, потому что стояли сильные морозы. Раньше она бегала по комнатам и звонким голосом распевала песни. А теперь стала передвигаться медленно, с трудом, будто ноги ее, в неуклюжих валенках, прилипали к полу, и голос у нее стал тихий и хриплый.
Наша комната с забитыми фанерой окнами была холодна, как ледник, и пуста, как сарай. Мы сожгли все, что горело: столы, шкафы, стулья. Мама не решалась жечь только отцовские книги.
- Проснулся, Никиток? - спросила мама. - Нам предлагают эвакуироваться в Сибирь… - Она сразу добавила: - Я бы из Ленинграда ни за что не уехала, но тебя я должна спасти. Будь что будет, поедем. Из Сибири доберемся к отцу.
- К отцу! До отца было так далеко!..
"Интересно, где теперь эта смешная девочка с ее выдумками?" - подумал я. "Вот бы нам туда!" - сказала Антонина в театре. Ей хотелось попасть в солнечную страну… а кругом были холод и лед.
Темный поезд ощупью пробирался редким лесом. Болото чавкало, когда в него попадали снаряды. На Ладожском озере - на льду - нас бомбили. Потом другой поезд, длинный, из одних товарных вагонов, много дней вез нас в Сибирь. Мы очутились в городе с деревянными тротуарами. Тут был хлеб, даже масло. Мы довольно долго прожили в этом городе, хотя мама и торопилась уехать. Знакомые ленинградцы ее отговаривали: "Вы, Нина, с ума сошли - ехать в такую даль, на Кавказ!"
Но мать никого не слушала. Она получила письмо от отца. Он писал, что защищал Севастополь, а теперь его катера кочуют по портам Черноморского побережья. Мы должны приехать в Тбилиси и найти там художника, отца его друга. Художник поможет нам добраться до моря. Он будет знать, где отец.
Мама долго добивалась, чтобы нам выдали пропуска.
И вот мы поехали на юг, все на юг, переплыли Каспийское море, причем пароход очень качало и мама болела морской болезнью; снова ехали поездом и, наконец, поздно вечером очутились на вокзале в Тбилиси. Мы должны были пойти в город и отыскать художника. Письмо с его адресом до нас не дошло.
* * *
Когда мы вышли на площадь, мне показалось, что мы стоим на краю пустыни. Мама взяла меня за руку. Грузовик с синим глазом, грохоча, вынырнул из темноты и промчался мимо.
- Ай-ай-ай, вас могло сшибить, - сказал какой-то человек. - Вы приезжие?
- Да, мы из Ленинграда, - ответила мама.
- Из Ленинграда? - удивленно повторил незнакомец. - Какую улицу ищете?
- Улицу? Я не знаю, на какой улице живет тот, кто нам нужен. Где тут справочное бюро?
- Уже закрыто, генацвале. Как его фамилия? - продолжал допытываться незнакомец.
- Гурамишвили.
- Гурамишвили?
Достав папиросу, незнакомец зажег спичку, и я увидел его лицо, немолодое, смуглое, с густыми черными усами.
- Гурамишвили живет со мной рядом. Это недалеко. Пойдем, провожу.
- Но, может быть, он не тот Гурамишвили? - спросила недоверчиво мама.
- Ва! Тот, не тот! Скоро ночь, ночью ходить нельзя, ночью патруль задержит. Идем.
Мама колебалась.
- Ты, генацвале, не бойся, - убедительно сказал незнакомец. - Я Кавсадзе, Бату Кавсадзе, портной. Меня тут все знают. Ночь на дворе, идем. Идем, ну?
Мама решилась:
- Идемте.
Портной повел нас по темному городу. На перекрестках светились зеленые и красные огоньки. Мы шли, ничего не видя в темноте.
- Держитесь за меня! - говорил Кавсадзе. - Он свернул в ворота. - Сюда, пожалуйста, идите за мной. Мы пришли.
Двор был темный и, наверное, очень большой. Сквозь щели завешенных окон кое-где пробивался свет. Портной стукнул в темную стеклянную дверь.
- Эй, Мираб! - крикнул он. - Это я, Бату!
В ярко освещенном прямоугольнике появился толстый человек с большим носом над усами, с густой шапкой пестрых от седины волос.
- Входите скорей, а то меня оштрафуют, - заторопил толстяк.
Едва мы вошли, хозяин тщательно завесил стеклянную дверь шерстяной занавеской. Мы очутились в комнате с широким низким диваном и огромным шкафом у белой стены. Пожилая женщина в черном платке хлопотала у печи, а за столом сидела чернокосая девочка со вздернутым носиком и что-то писала. Девочка подняла голову и принялась меня разглядывать.
- Я нашел их, Мираб, возле вокзала, - сказал толстяку Кавсадзе. - Понимаешь, они ленинградцы и они первый раз в Тбилиси. Им нужен Гурамишвили.
- Гурамишвили я, - отрекомендовался толстяк.
Мама взглянула на низенький столик, заваленный сапожными инструментами, колодками и старой обувью, немного смутилась:
- Мне нужен художник Гурамишвили.
- А я Гурамишвили-сапожник, - улыбнулся толстяк. - Познакомьтесь, пожалуйста, жена моя - Маро, дочка - Стэлла.
Жена сапожника вытерла полотенцем и протянула матери руку. У нее было широкое лицо с большими глазами, серыми, как у дочки.
- Значит, мы не туда попали? - растерянно спросила мама.
- Зачем "не туда"? - возразил толстяк. - Гурамишвили ищете? Гурамишвили - я.
- Но ведь вы не художник, - улыбнулась мама.
- Нет, зачем я художник! Я - художник в своем ремесле, - усмехнулся в усы толстяк. - Шалву Христофоровича вся Грузия знает. Но ночью к нему не попадешь, дорогая. Он живет за Курой, под горой Давида. Для хождения ночью нужны пропуска…
- Что же нам делать?
- Как "что"? Раздеваться, - решил за маму сапожник. - Отдыхать, кушать. Для ленинградцев в Тбилиси все двери открыты. Завтра утром я вас отведу за Куру.
- Но, право, это же неудобно, - возразила мать.
- Неудобно, удобно! А идти ночью по темным улицам удобно?.. Маро, Стэлла, помогите раздеться!
- Вот и отлично! - обрадовался Кавсадзе и даже крякнул от удовольствия, что все так устроилось.
Мама принялась благодарить портного. Он рассердился:
- За что благодаришь? Подарил тебе что-нибудь, а? Не подарил. До свиданья! Желаю отдохнуть хорошенько.
Он ушел, потрепав по щеке девочку и сказав ей по-грузински что-то веселое - она звонко рассмеялась.
Жена сапожника постелила на стол чистую скатерть и поставила тарелки с едой.
- Садитесь, садитесь же! - приглашала она.
Мама, сбросив платок, откинула голову на спинку стула.
- Устала? - участливо спросил Гурамишвили.
- Да, - ответила мама. - Мы ведь ехали из Сибири.
- Слышишь, Стэлла? - воскликнул Мираб. - Ленинград - где, Сибирь - где, Тбилиси - где… столько ехать!.. Шалва Христофорович твой знакомый? - спросил он маму.
- Нет. Его сын - друг моего мужа.
- Серго друг мужа? Твой муж моряк?
- Да, моряк.
- Про Серго в газете, в "Коммунисти", писали, с портретом. Герои! Наш старший, Гоги, тоже воюет.
- Гоги служит в минометных частях, - сказала девочка, - и прислал нам письмо с Кубани. Правда?
- Да, он в минометных частях и прислал нам письмо с Кубани, - как эхо, повторил ее толстый отец. - Где карточка, Маро? Дай сюда карточку.
И он показал фотографию черноглазого паренька с небольшими усиками, в солдатской фуражке. Это был Гоги, брат Стэллы, минометчик.
- Он ушел на фронт, когда фашисты бомбили Тбилиси, - сказала Стэлла.
- Да, они раза два или три нас бомбили, - подхватил Мираб, - но не причинили большого вреда. Они хотели прорваться к нам через перевалы и наступить Грузии прямо на сердце! Уй, проклятые! Забрались на горы! А наш Гоги сам просился поскорее на фронт. И он медаль получил… Да ты кушай, дорогая! И ты кушай, мальчик. Тебя как зовут?.. Никита? Кушай, Никито, кушай!
Как хорошо было тут, в теплой, светлой комнате, после холодных, темных поездов!
Пока я с удовольствием ел, Стэлла продолжала меня разглядывать, хотя делала вид, что пишет. А Гурамишвили все угощал и требовал, чтобы все было съедено. Он открыл шкаф, достал два больших апельсина, ловко взрезал их острым ножичком и положил перед нами, словно два оранжевых цветка с распустившимися лепестками.
Стэлла спросила меня:
- Тебе сколько лет?
- Тринадцать.
- Не-ет! - протянула она удивленно. - Я думала, больше. Ленинград красивый город? Я читала у Гоголя "Невский проспект", у Пушкина "Медный всадник".
Я принялся рассказывать ей о Ленинграде, и она часто восклицала: "Не-ет!" Сначала я думал, что она мне не верит, но вскоре понял, что она говорит свое "не-ет", когда чему-нибудь удивляется. Она училась в шестом классе и показала мне свои тетради, где все было написано незнакомыми буквами - по-грузински. И она даже написала по-грузински "Никита", и я должен был ей поверить на слово, что написано именно "Никита", а не что-нибудь другое.
Потом нам с мамой постелили на большом диване, прикрытом ковром, на котором, наверное, всегда спали хозяева, так как они легли на пол. Мираб назвал широкий низкий диван "тахтой". И как мама ни протестовала, и он и его жена настояли, чтобы мы воспользовались их гостеприимством.
Глава пятая
ДОМ ПОД ГОРОЙ ДАВИДА
Когда мы проснулись, в раскрытое окно ярко светило солнце и солнечные зайчики бегали по стенам. Было тепло, и не верилось, что на дворе - зима. Стэлла, заплетая косы, болтала без устали, и казалось - заставить ее помолчать невозможно.
- Хочешь посмотреть на слона? - спросила она. - Мы пойдем с тобой в зоопарк, отец даст нам денег… Дашь? - обратилась она к отцу.
- Конечно, дам, дорогая, - ответил Мираб улыбаясь.
- Или мы с тобой сходим в цирк, - продолжала Стэлла. - Ух, и большой же у нас цирк. На одной стороне сидишь - другой не видно! А если хочешь, покатаемся на фуникулере.
- А что такое "фуникулер"?
- Не-ет! Он не знает!.. Пойдем на двор, покажу. Я оделся, и она потащила меня за собой.
Мне показалось, что я нахожусь внутри огромного стеклянного колпака: весь дом окружали стеклянные галерейки.
- Гляди! - показала Стэлла.
По отвесной горе, за рекой, над городом, карабкалась белая букашка. Навстречу ей, сверху вниз, пробиралась другая.
- Рубль - туда, рубль - обратно, - сказала девочка. - Папка даст восемь рублей, и мы проедемся четыре раза на гору и обратно. Хочешь?
В ворота вошел рыжий ослик, тянувший тележку. В тележке сидел мальчик в лихо сдвинутой на затылок пилотке.
- Молоко, молоко, мацони! - закричал он пронзительно.
Усатый разносчик с лотком на голове прокричал: "Зелень! Тархун! Цицмады!" На лотке были разложены редис, зеленый лук и какая-то трава, похожая на салат. Тетя Маро купила пучок травы и редис. Потом позвала завтракать.
Мы сели за стол и ели редис, траву, простоквашу, которая называлась "мацони", и горячие ватрушки с сыром, залитые яйцом.
Я сказал, что в первый раз в жизни ем такие ватрушки.
- Не-ет! Он не ел хачапури! - воскликнула Стэлла. - Вкусно?
- Вкусно.
Стэлла продолжала болтать - о школе, подругах и книгах. Мама, отдохнувшая и повеселевшая, похвалила девочку. Гурамишвили расцвел и, казалось, готов был расцеловать всех, кто хвалит его любимицу-дочку.
- Она даже в кино снималась, - похвастался он. - Да только не получилось ничего, к сожалению. Ее заставляли плакать, а она все время смеется.
Когда мы позавтракали, Стэлла показала мне свои книги.
- Ты все это прочла?
- Конечно! По нескольку раз. Возьму и пристану к папке: "Вий жил на самом деле?" Папка смеется и говорит: "Никогда, дорогая, такого чудища на свете не было". - "Не-ет, как же так не было, когда Хома Брут увидел его и от испуга умер?" А папка говорит: "Твоему Хоме Вий приснился". Ну скажи, Никито, разве могут такие сны сниться? Нет, тут что-то не то, уж что-нибудь там такое было. Хотела бы я посмотреть своими глазами. Неужели писатели все выдумывают? И Тома Сойера тоже никогда не было?
- Том Сойер - это сам Марк Твен, а Гек Финн был его другом.
- Ну, вот видишь! Может быть, и Вий на самом деле существовал и его Гоголь увидел в одну темную ночь в старой церкви.
Она вся просияла, и даже уши у нее покраснели.
- А хочешь, пойдем в Муштаид?
- Куда?
- Не-ет, ты не знаешь? - удивилась она. - Это большой парк с пионерской железной дорогой. Я начальник станции, - объявила она гордо. - Я тебя посажу в вагон и дам сигнал отправления. Идем же!
Но Мираб, услышав наш разговор, сказал, что в парк мы пойдем в следующий раз, а сейчас он нас проводит к художнику. Он тут же сказал, что мы можем жить у них сколько захочется.
Мама надела пальто и расцеловалась с тетей Маро.
Стэлла кричала нам вслед:
- Приходи, Никито! Приходи обязательно, слышишь?
* * *
Мы шли по удивительно узкой улице. На горах, возвышавшихся над домами, виднелись остатки крепостных стен и церкви с остроконечными серыми крышами. Было совсем тепло, и мальчишки кричали: "Подснежник! Посмотри, пожалуйста, свежий подснежник!" Они продавали букетики синих подснежников и розовых фиалок.
На мосту стоял патруль - четыре моряка с автоматами. Глубоко под ногами бурлила коричневая река.
- Кура, - пояснил Мираб. - Это наша Кура.
- Разве она не замерзает зимой?
- Она так быстра, что мороз не может в нее вцепиться!..
Мы поднимались все выше, и дома с открытыми настежь окнами очутились у нас под ногами. На крыше, в крохотном садике, две маленькие девочки играли в куклы. Мы пересекли широкий проспект, похожий на лес - так густо там росли пихты. По проспекту шли войска, мчались автомобили, троллейбусы и танкетки. Мираб повел нас по улице, круто поднимавшейся в гору. На горе, возле полосатой, замаскированной церкви, ветер раскачивал кипарисы.
- Гора Давида и храм Давида, - пояснил дядя Мираб.
Балконы выступали над первыми этажами и висели прямо над головой. Мы порядком устали. Наконец, мы вошли в ворота. В глубине двора стоял двухэтажный дом с галереей.
- Пришли, - сказал Мираб отдуваясь.
Он одернул черную блузу и нажал кнопку.
Нам пришлось подождать. Наконец, вышла пожилая, очень полная женщина в черном шелковом платье и черном платке.
- Гомарджоба! - поздоровался дядя Мираб.
- Гагимарджос, - ответила женщина густым, почти мужским голосом.
- Я привел гостей, Тамара.
- Шалва болен, Мираб.
- Разве это простые гости? - убедительно сказал Гурамишвили. - Жена капитана, друга Серго… Капитана Георгия знаешь? Это его сын.
- Жена Георгия? Его сын?! - воскликнула, словно испугавшись, Тамара.
С удивительной легкостью подобрав длинные юбки, она убежала наверх, оставив раскрытой дверь.
- Ну, я свое дело сделал, - сказал наш новый друг. - Теперь он будет беседовать с вами целый день, а мне пора на работу. Приходите, дорогие, как только освободитесь.
- Спасибо, - сказала мама, пожимая руку сапожнику. - Я не знаю, как вас благодарить. Вы нас приняли, как родных…
- Зачем говоришь такое? Тебе с сыном где оставаться? На улице? Разве можно на улице, - зима на дворе… Принял, не принял… Вечером приходите. Стэлла просила, жена… Запишите адрес.
Гурамишвили продиктовал адрес, приподнял кепку и ушел.
- Входите, хозяин просит! - крикнула нам с лестницы Тамара.
Мы поднялись на второй этаж. На широкой стеклянной галерее стояли пальмы и олеандры в кадках.
Мы разделись. Тамара распахнула стеклянную дверь и сказала:
- Они пришли, батоно!
Комната, в которой мы очутились, была высока и просторна. Через огромные окна струился ровный зимний свет. На тахту, на которой мог бы свободно улечься великан, спадал со стены пушистый ковер. Над ковром висели оленьи рога. На золотых с черным узором обоях висели картины в тяжелых рамах и кинжалы в оправе. На круглых столиках стояли узкогорлые глиняные сосуды. На паркете распласталась бурая медвежья шкура. Посредине комнаты стоял черный овальный стол. У окна, в глубоком покойном кресле с высокой спинкой, сидел старик с серебристыми вьющимися и мягкими, как шелк, волосами и пушистыми усами. Лицо его было все в мелких морщинках.
- Прошу прощения, что не мог выйти навстречу, - сказал он. - Прошу вас, подойдите ко мне.
Мама подошла к художнику и протянула руку.
- Я очень рад, дорогая! Вас зовут Ниной, не так ли? Георгий много говорил мне о вас. А где же Никита?
- Никиток, - позвала мама, - подойди к Шалве Христофоровичу.
Художник погладил меня по голове и улыбнулся. У него были черные, ясные, совсем молодые глаза.
- Сядьте, рассказывайте, - попросил он. - Когда вы приехали?
Мама рассказывала, а я разглядывал картины - горы в снегу, апельсиновые рощи, бульвары с пальмами, море, в котором борется с волнами корабль. Большая картина стояла на мольберте, завешенная серым холстом.