- Этого петуха лисица инвалидом сделала. Они к нам на ферму частенько заглядывают. Одна была до того хитрая! Не поверите, даже в людях разбиралась: знала, в чье дежурство можно идти на птичник, а в чье поостеречься.
- Это что ж за лиса такая?
- А вот была, проклятая! Я из-за нее с птичницей Дарьей каждый день ссорился. Бывало, стану от Дарьи дежурство принимать, ну и, как положено при этом, кур пересчитываю. Они выскакивают из курятника в узкий леток, а я в тетрадке палочки ставлю, чтоб не сбиться. Сколько кур в курятнике, столько, значит, палочек в тетрадке. Так вот, стану эти самые палочки ставить, а Дарья смотрит через плечо и говорит:
- Одну откинь…
- То есть как это - откинь? - спрашиваю.
- А так. Вчера лиса еще курицу съела.
- Как так съела? Ты это брось - съела! Почему у меня не ест?
Ну, понятно, Дарья в слезы. Кричит на меня:
- Выходит, я их ем, да? Провались они, эти куры, вместе с тобой, рыжим чертом!
И начинает грозиться в звено уйти. Она чуть что - сразу в звено. Ее оттуда по болезни сердца перевели.
- Успокойся, - говорю, - Даша. Тебе волноваться доктора запретили. А насчет того, что я тебя в краже подозреваю, - это ты брось. Я только о том, чтобы ты по сторонам не зевала… У меня ведь почему-то лиса не ворует.
Плюнет она и убежит.
Долго эта история тянулась. Как Дарья выгонит кур на выгон, так вот она - лиса. Выгоню я - тишина и спокойствие. Я и ружье с собой брал, думал: "Ну вот выскочит под мушку". И ничего.
"Что за петрушка? Боится меня, что ли?" - размышлял я над той задачей. Прикинул так, этак и говорю Дарье:
- Дай-ка сегодня я за тебя подежурю.
- Это с чего ж ты такой добрый?
- Хочу лису перехитрить. И одежу мне свою давай.
Дарья потрогала у меня затылок - мол, не горячий ли, хмыкнула и пошла в курятник переодеваться. Натянул я ее юбку, блузку, подвязался платочком, на плечи белый халат набросил, а под полой ружье спрятал. Вышел в таком виде на выгон - глядь, председательский "Москвич" подкатил. Кричит председатель:
- Здравствуй, Дарья Ильинична! Как лиса, больше кур не крадет?
"Ну, - думаю, - раз сам председатель во мне Дарью признал, значит, лиса и подавно с панталыку собьется"
- Я ей нынче, Петр Игнатьич, поворую! - кричу председателю, а сам с головы косынку сдернул.
Расхохотался Петр Игнатьич, хлопнул дверцей, укатил. А я присел на пустое ведро, покуриваю, на кур поглядываю, а палец на курках держу.
Вот тебе от овражка куры метнулись. Гляжу: из-за куста лисья морда. Ушки торчком, нос так и вертится. Потянула она воздух и на меня уставилась: то ли цигарку увидела, то ли махорку до нее ветром донесло. Долго на меня смотрела, все, видно, гадала, что, мол, нынче за Дарья такая с папиросой? А потом все ж решилась. Осторожно прокралась по кустам бурьяна, поближе к курам и залегла. Бурьян рыжий, и она рыжая, едва приметна глазу. Присмотрелся я получше, вскинул ружье, да как шарахнул сразу из обоих стволов…
Дмитрий хлестнул лошадей концами вожжей, повозка дернулась, покатилась быстрее, поднимая за собой ленивое облако горячей пыли.
Наконец кончилась однообразная полевая дорога, и мы выехали на холмистое левобережье Сейма. По крутым склонам, спускавшимся к реке, лепился орешник, а в лощинах, то и дело разрезавших береговые холмы поперек, густел лес из стройных русских кленов, молодых дубков, диких груш и бересклета. Местами среди густой зелени белели известняки, когда-то размытые бежавшей по оврагам вешней водой. Теперь овраги уже поросли лесом, и только самые крутые их склоны, на которых не держится почва, оставались обнаженными.
С крутояров, порой вздымавшихся метров на сорок над петлистой лентой реки, открылось широкое пойменное приволье, млеющее в знойном мареве. Горизонт сразу отодвинулся километров на двадцать пять, а то и больше, куда-то за самые дальние полоски леса, голубеющие у края земли. Отсюда, с берегового обрыва, небо казалось выше и как-то особенно яственно чувствовалась его прозрачная, жутковатая своей бездонностью глубина. Парящие над долиной облака не скрадывали этой глубины, не казались плоскими, какими их видишь обычно снизу. Они двигались величавыми белокипенными громадами, а в это время их тени мчались наперегонки по заливным лугам, уставленным стогами сена, и закрывали собой целые деревни. Было видно, как под ними тускнела, будто отпотевшее стекло, зеркальная гладь стариц и озерков, как наливались свинцом янтарные волны спеющей пшеницы. И до чего же отсюда, с высоты Засеймья, просторной кажется земля! Видишь сразу несколько селений со всеми подробностями: безошибочно находишь колхозные подворья, школы, клубы, молодые сады-первогодки.
- А это Кузино, - тыкал кнутовищем Митя. - Видишь, ветродвигатель за садом? Недавно построили. А вот то, дальше, Сухой колодец…
Только к вечеру добрались до переправы. Красное отяжелевшее солнце окунулось в прохладную темень леса, что теснился над крутояром; тот на минуту вспыхнул, пронизанный багряными лучами, и снова погас, налившись сумеречной синевой. Внизу, над лугами, забродил молодой, еще не загустевший туман.
Пока, придерживая лошадей, спускались с горы длинной извилистой дорогой, уже совсем завечерело. Усталые лошади, почуяв воду, свернули с дороги и, не слушаясь больше возницы, потянули возок в реку. Припав мордами к воде, они пили жадно, длинными потяжками, поводя ушами и время от времени поднимая головы, чтобы перевести дыхание.
Плот только что ушел на ту сторону. Сквозь сизую дымку тумана тускло краснел паромный фонарь, подвешенный на шесте. Позванивала перетянутая через реку проволока.
Митя, пользуясь вынужденной остановкой, разделся и прямо с телеги плюхнулся в воду, окатив меня брызгами. Золотистая дорожка, протянувшаяся от фонаря поперек реки, рассыпалась на мелкие осколки, и они, подхваченные круговыми волнами, закачались, заиграли веселыми отсветами на темной воде.
- Хороша, черт, водица! - отфыркиваясь, крикнул Митя. - Как парное молоко!
Он легко, свободно поплыл от берега, и его тело при каждом взмахе руки чуть ли не до пояса высовывалось из воды.
Снова зазвенела проволока, и красный огонек фонаря стал медленно разрастаться. Из темноты окликнули:
- Митька, ты?
- Я, дед Маркелыч.
- То-то, гляжу… Наши, отрадненские, уже давно повертались. Один ты в городе загулял.
- Да вот гостя привез.
- Гостя? Кто ж такой?
- Художник. В прошлом году у мельника квартиру снимал, помнишь?
- Ядреный якорь! Как же!
Паром глухо ткнулся в бревенчатую пристань. Зазвенела цепь, накинутая на крючья. Митя, не одеваясь, повернул лошадей к берегу.
Осторожно ступая по настилу, лошади взошли на паром.
- Опять, значица, в Отрадную? - подошел под фонарь дед - невысокий, тощий, с клокастой щетиной под носом, из которой, как опенок во мху, выглядывала короткая трубка. - Понравилось у нас, выходит? Это нам похвально. Да что уж и говорить, местность хоть куда. Супротив нее нигде лучше нету. Что землю взять: родит невпроворот. Давеча бежит комбайнер, какую-то шестеренку на палке тянет. Давай, кричит, дед, перевози на ту сторону. Комбайн стал, зубья порвало. Вот, выходит, какой хлеб родится, сила какая: железо и то не выдерживает. А дичи сколько поразвелось! А всякой ягоды-малины сколько, грибов да орехов! Лоси появились, сам видел. Набрели, видать, откуда. Мне уже, считай, за осьмой десяток перевалило, можно сказать, пора и совесть поиметь, а и то, ядреный якорь, жалко расставаться с жизней здешней.
Паром незаметно отчалил. За кормой зачернела, все расширяясь, полоса воды. Казалось, не мы, а берег с белеющими меловыми обрывами, с дремлющим на крутых склонах лесом тронулся и тихо-тихо поплыл на волнах вечернего тумана.
Вокруг фонаря, чуть покачивающегося от движения плота, метелицей кружились ночные бабочки. Откуда-то из темноты с мягким трепетом крыльев в полосу света ворвалась летучая мышь. Лошади пугливо всхрапнули и нетерпеливо застучали копытами по дощатому настилу.
- Тпру-у, окаянные! - крикнул на них дед. - Паром опрокинете… Что ж, опять у мельника поселишься?
- Поеду к нему.
- А то давай у меня, а? Хочешь, в курене, а нет - валяй в избу. Хата у меня, почитай, зазря пустует. Одна бабка живет. А я в ней только зимую. Оставайся, а?
- Так куда везти? - переспросил Митя, когда паром причалил.
- Куда-куда! Закудахтал, курощуп! А ну, дай сюда вожжи.
Я больше не возражал, боялся обидеть гостеприимного старика.
Повозка, съехав с пристани, бесшумно покатилась по сырой упругой луговой дороге.
На потемневшем небе высыпали звезды. От реки тянуло терпким запахом рогоза. Где-то, должно быть в луговом болотце, укутанном туманом, нехотя, будто сквозь сон, квакали лягушки. В лугах поскрипывал коростель, и было похоже, будто не птица кричит, а какой-то полуночный плотник пилит тупой ножовкой сухую упругую дранку.
Село, спрятанное туманом, угадывалось лишь по одиноким огонькам да по звукам. Было слышно, как торопливо тарахтел движок: должно быть, сегодня в отрадненском клубе показывали кино. Где-то одиноко брехала собачонка да взлетела вспугнутой птицей голосистая девичья песня, чтобы внезапно снова оборваться, упасть куда-то за садами…
Мы ехали на одинокий огонек, что маячил чуть в стороне от деревни.
ПОД СТАРЫМ ОСОКОРЕМ
Маркелычева изба уже лет сто подпирала бугор над речкой и за долгий свой век окончательно вросла задней стенкой в землю. Избу укрывал широкой зеленой полой не менее древний осокорь, запустивший корни под завалинку. В иные весны половодье подбирается к самому порогу, а примерно раз в десятилетие вода загоняет деда на крышу. И если бы не старый осокорь, торчавший у правого угла, льдины уже давно своротили бы хату.
Перед снегопадом дерево начинало ронять листья. Они засыпали соломенную кровлю, двор, огород, сбегавший к самой реке. Дед сгребал листья в большие вороха и зимой сжигал их в лежанке. Кроме осокоря, в хозяйстве паромщика ничего не было, не считая маленькой плоскодонки. Правда, по берегу бродило с десяток кур. Но это уже бабкино имущество, до которого Маркелыч не касался.
Когда старуха была покрепче, держали корову. Но потом бабка что-то занемогла, и скотину отдали в колхоз, а вместо нее завели коз. Только с ними хлопот не убавилось. Весной, в бестравье, козы забирались на крышу хаты, которая с одной стороны застрехой как раз приходилась вровень с бугром, и объедали молодые ветки на осокоре. Как-то коза провалилась на чердак, и дед в сердцах порешил всех до одной.
- Экак безалаберно живешь! - покрутил головой председатель сельсовета, когда по случаю назначения Маркелычу пенсии от колхоза к нему пожаловала целая комиссия. - Хоть бы избу поправил, что ли… Лесу выпишем, плотников пришлем.
- А ты, ядреный якорь, лесом не больно расшвыривайся. В колхозе своих дыр хватает. Я и в такой свой век доживу. Вот за пензию покорно благодарим.
В молодости Маркелыч служил во флоте, плавал на угольщике и участвовал в Цусимском сражении. С тех пор прошло более полусотни лет, а душа у деда так и осталась морской. Не терпел он ни якорей, ни берега. Не любил дотошной мужицкой оседлости. Потому и хозяйством не обзаводился. И хотя отрадненская речка не Великий океан, а колхозный паром не морской транспорт, Маркелыч продолжал считать себя на флотской службе. И по особенно торжественным случаям облачал свое усохшее тело в парадную форму старой балтийской эскадры.
В обиходе дед придерживался флотской терминологии. Отогревая зимой бока на лежанке, он кричал старухе: "Задрай дверь, ядреный якорь! Не чуешь, холодом потянуло!"
Мне отвели "кают-компанию" - небольшую горенку с кривым скрипучим полом и двумя окнами на реку. Жена Маркелыча, маленькая нешумливая старушка, прибрала комнату и, как бывало по праздникам, развесила над окнами старинные льняные рушники с красной русской вышивкой.
На другой день Маркелыч, отвязав от прикола плоскодонку, чуть свет уплыл к парому, а я, хорошенько отоспавшись с дороги, отправился делать первые наброски.
За время, пока я не был в здешних местах, колхоз заметно развернул свое хозяйство; я находил много нового, радовался увиденному, жадничал и вернулся в избу основательно пропеченный солнцем и с полным альбомом карандашных рисунков.
Ради гостя дед не остался ночевать в курене. Перед вечером он приехал на лодке и привез добрый кукан хороших окуней. Хозяйка заварила ушицу, поставила старенький измятый самовар, грудь которого украшали два ряда вычеканенных медалей. Как всегда в таких случаях, на свежего человека потянулся народ, большей частью пожилые, степенные мужики. Они наотрез отказывались от чая - уже попимши, благодарим, - опускались на корточки у стены, кадили махрой, изредка перекидываясь словами.
- Давеча видел: двое по берегу ходили с треногой. Что-то меряли…
- Должно, местность на карту снимали.
- А можа, плотину ставить надумали.
- Плотину б - да! А то речка совсем обмелела.
- Я в районной газете читал: под Киевом Днепр будут запружать.
- Далековато. Вода небось до нас не дойдет.
- Оно, верно, далековато. А то бы какое подспорье.
- Да уж польза была б… Первое дело - рыба поразвелась.
- Луга получшели б. А то уж больно сухи стали.
- А по мне, в колхозе флот заиметь, - встрял в разговор Маркелыч флотская душа. - Вот бы сразу и польза завиднелась.
- Ну, флот-то твой колхозу ни к чему, - вдавливая цигарку в подошву сапога, сказал рыжеватый мужичонка. - На кой он колхозу? Не морская держава.
- Не морская! - передразнил Маркелыч. - Ты, ядреный якорь, много-то во флоте разбираешься? Колхоз в Гремучий Яр все лето машины за камнем гоняет. Теперича скажи, много на той машине увезешь? А подгони баржу - сразу на полкоровника материалу. К тому же износу барже никакого. Кой ей леший сделается? Понимать надо. Я, милок, семь годов в Балтийской эскадре прослужил, полсвета обошел, в Цусимском сраженье участие принимал. А ты берешься мне о флоте рот разевать.
- Да уж слыхали, - буркнул рыжий. - На угольном складе плавал. Вроде как в обозе.
Дед подскочил с лавки, будто укушенный. Тряся перед самым лицом рыжего клокастой бороденкой, в которой застряла рыбья косточка из ухи, он зашипел гусаком:
- Ах ты, ядреный якорь, загни тебя в котелку! Да меня, можа, командующий к "Георгию" хотел представить.
- За чтой-то он тебя так полюбил?
- За геройство, вот за что!
- Угольной глудкой трубу сбил на японском броненосце, - пояснил кто-то из темных сеней.
Хата вздрогнула от дружного хохота. Дед растерянно развел руками, ошалело повертел головой, потом хлопнул себя по коленкам и тоже захохотал:
- Ведь придумают, черти окаянные! Глудкой по броненосцу.
- Ну чего к старику прилипли? - вступился кто-то. - Дело было не шуточное. Расскажи лучше, как тебя японцы по заднему месту секли.
- Что было, то было, - согласился Маркелыч, подсаживаясь снова к самовару.
- Ну, значит, шарахнули по нашему "Илье Муромцу" торпедою. Которые уцелели, посигали в воду. Гляжу, наше корыто выпустило из нутра пар и развалилось пополам. Ну мы, значит, и остались барахтаться посеред моря-океана. А кругом пальба, вода так столбами и вскидывается. Слева японец горит, справа наш на бок повалился. Мать честная! Тут уж дрыгать ногами ни к чему. Конец неминучий. Хоть бы, думаю, смерть геройскую принять, а то так - ни за понюшку табаку.
Откуда ни возьмись - японский миноносец. Заприметил нас, шлюпку спустил. Забагрили нас, как рыбу, выволокли - да и в темный отсек. В трюме жара, мокро, гарью отдает. Какой-то матросик тяжело стонет.
- Братки, - окликаю, - есть кто с "Муромца"?
- Все с него.
- Что-то с нами теперича будет?
Наверху забахали орудия. Видно, японцы опять в бой ввязались. Настырные, черти! Лежим прислухиваемся. Да вдруг что-то как шарахнуло у самого борта. Закачался японец, загудела обшивка.
- Это, братцы, с нашенского долбануло, - простонал раненый матросик. А на него как зацыкали:
- Чего, дурак, радуешься! Потонешь, как крыса.
- А что ж теперь из-за тебя, ирода, и японца трогать нельзя? Бейте их, братцы, не давайтесь самураям!
Чуем, в углу забулькала вода, пол стал кособочиться. Переползли на сухое. Опять сильно шарахнуло, аж лязг пошел. Орудия наверху замолчали. "Видать, наши доконают япошку", - думаю я про себя, а сам в темноте рукой шарю, воду нащупываю: мол, прибавляет аль нет. А вода уж к самым ногам подобралась. Пришлось вставать. Ухватились друг за дружку, чтобы не попадать, - ослабели, пока в море купались, - да так и стояли в воде, к бою прислухивались.
Не знаю, сколько так стояли. Может, день, может, и более. Ноги от сырости стали как деревянные, пальцы намертво вцепились в одежу, не разомкнуть. Не уследили, как тот раненый матросик и помер. Так и держали мертвого.
Слышим, миноносец остановился. Заработали помпы - вода стала уходить. А через некоторое время и дверь отперли.
Выволокли нас на палубу. Метнул глазом по кораблю - ядреный якорь! Боевую рубку под корень срубило. Кормовое орудие - начисто. Вместо трубы лохмотья. Здорово, значит, наши его перекрестили. А по правому борту город незнакомый. Дома диковинные, размалеванные, как лавки на ярмарке. А за домами - горы. Кольнуло меня под ребро, шепчу ребятам:
- Ей-богу, Япония!
Свели нас на берег, посадили в колымаги об двух колесах, с черными быками в упряжи. Повезли куда-то по кривым улицам за город. Следом голопузые ребятишки, такие же озорные и неумытые, как наши, только косоглазые и с косицами. Пищат что-то по-своему, пальцами на нас показывают, сливами швыряются. Встречались ихние бабы - маленькие, чернявые, босые, иные с ребятишками за спиной - боязно косились, стороной обходили повозки.
Еду, примечаю, неважнецко живут. И постройка хилая, и поля путного нет. Какие-то болота. Лазают по ним бабы, подол подоткнувши, а за горбом ребятенок привязан. Солнце печет, бедняга головенку свесил, видно, уж и кричать нечем. И думаю: на кой черт той бабе война сдалась? Поди, и мужика уже ухлопали. Или вроде нас в плен погнали.
Привезли нас в японскую церкву. А они у них без колокольни, так, вроде амбара: одна крыша да четыре стены. Церкву ту огородили забором и согнали туда нашего брата. Глядим, матросиков уже полно набито с разных кораблей. Лежат на полу, на рисовых циновках. Обросли бородами, одежда порванная, на иных повязки белеют - раненые…
- Откуда, братки? - подступил к нам детина в разорванной тельняшке.
- С "Муромца" - угольного транспорта.
- С кораблем взяли?
- Корабль, слава богу, потонул…
- Корабль - черт с ним! Люду сколько пропало! Эх, добраться б только до дому, спросил бы я царя-батюшку, за что народ на погибель гонит.
Нашел я в заборе щелку, выглянул. Внизу, под горою, море блестит, дальше, на краю моря, остров горбом высится. А меж тем островом и берегом броненосцы небо коптят. Крышка! Никуда отсюда не денешься. Далеко Россия-матушка.