Разболелось, братцы, мое сердце. Такая тоска взяла. Вспомнилась наша Отрада. Как ни распроклятое было раньше у нас житье, а все-таки лучше, чем на чужбине. И зачем в такую даль нашего брата гнали? Аль своей земли мало? У японца и отнять-то нечего - одни острова.
Дня через два сняли с нас сапоги, выдали матерчатые тапочки с отдельным большим пальцем, послали на работу в каменоломню. Работа тяжелая, а харчи - никуда. Похлебки - никакой. Вместо хлеба рис пресный. Сыпнут две щепотки в деревянный ящичек, а сверху каких-то соленых ягод бросят. А то принесут несколько ведер ракушек, вроде тех, что у нас в речке водятся - на две створки. Есть охота, а поглядишь - нутро наружу воротит. Бегает переводчик, уговаривает:
- Кусай, руса матроса. Оцень карасо. Все японски кусать. Оцень карасо.
- А за что же тебя, Маркелыч, все-таки высекли? - спросил кто-то.
- Слухай, не перебивай.
Одно слово, подбились мы на японских харчах. Едва ноги волочили. Эх, говорю, братцы, щей наваристых похлебать бы. Или же хлебца, нашенского, деревенского, да с крутой солью.
Лежим, значит, на соломе, мечтаем. И порешили отрядить меня в город: может, что из подходящих харчей на базаре присмотрю. Пошарили по карманам, наскребли кое-какие деньжата. Пошел я к караульному отпрашиваться. Конвойный отпустил. Небось рассудил: куда я денусь? Кругом вода.
Ну, хожу это я по улицам, а там что ни дом - то лавка. Почитай, каждый хозяин торговлей промышляет. Торговля-то плевая: пара бумажных вееров, шляпа из рисовой соломы, сушеные сливы, разные шкатулочки, какие-то рачки наподобие наших тараканов, только розовые цветом, креветками называются, и прочая безделица. Сидит японец перед своим товаром, пьет чай, от мух отмахивается, за весь день, может, на какую копейку и продаст. Гляжу я на все это - ничего подходящего. Откуда ни возьмись - самовар! Наш, российский. Ядреный якорь! Вот, думаю, купить бы. Хоть чайку всласть попить, душу отвести…
- Продай, - говорю - япошка, вот эту штуку. На кой черт она тебе?
Японец было перепугался, вытаращил на меня глаза, небось первый раз русского матроса увидел. Но когда я выгреб из кармана серебро, оскалился, закивал башкою.
Принес я этот самовар в лагерь, да еще чаю-сахару прикупил. Очень обрадовались матросики. Окружили самовар, смеются, будто малые дети, гладят медные бока, разговаривают, как с другом:
- Откуда ты, браток, взялся? Ай тоже японцы заполонили?
- Небось какой-нибудь наш генерал на позиции в подштанниках чай распивал, а его и прихватили.
- Чаевать не воевать, - говорит тут матросик в драной тельняшке, тот самый, что все до царя собирался добраться. Григорием его звали. - Ну, а мы уже свое отвоевали, впору чай распивать. Не знаем, кому ты там служил, генералу ли, адмиралу, а только пришел черед нам послужить.
Порешили тут же и раздуть этот самый самовар, отпраздновать покупку.
Стал я раздумывать, чем бы самовар растопить. В углу нашей казармы на полочках за ширмой какие-то деревянные зверюшки стояли. Точеные, размалеванные, разные-преразные - впору ребятишкам забавляться. А еще дюжины две реек было сложено. Каждая рейка тоже отполирована и сверху донизу исписана японскими закорючками. Что это за игрушки и планки, об ту пору никто не знал. Ну, а по мне, эти планки самый раз для самовара подходящи. Схватил я две штуки, вытащил во двор, раз-два об колено - и в трубу.
А тут из караульной будки японец вышел, дескать, посмотреть, чего это мы собрались в кучу, гогочем. Подошел, глянул на щепки, да как закричит, как замашет руками - и со всех ног в караулку. Переглянулись мы: что за черт? Неужто чайку нельзя попить?
Только слышим, в караулке переполох, Кричат, визжат. Ядреный якорь! Вот тебе выскакивает офицер, за ним - переводчик, а следом целый взвод солдат. Офицер коршуном налетел на самовар, опрокинул, стал бить в бока каблуком. А потом как заорет на нас!
- Господин Цубатака просит руса матроса строить два шеренга, - сказал нам переводчик, а сам скалит зубы, улыбается, такой, дьявол, вежливый был.
Построились. Ждем, что дальше будет. Ничего не понимаем, за что самовар искалечили. Из казармы вынесли рейку, офицер ткнул в нее пальцем, опять завизжал:
- Какая руса матроса ломала это?
Мы молчали.
Переводчик сказал, что, дескать, господину Цубатаке дюже жалко, что мы молчим, и он должен стрелять каждого второго матроса. "Вон куда обернулось дело! - подумал я. - За эту проклятую щепку всех перебьют". Глянул я вдоль шеренги, а матросы стоят пасмурные, страшные, на скулах желваки ходят. Ведь знают, что я поломал дранки, а не выдают. И, не поверите, забродила в моей груди какая-то хмель, ударила в голову. Радостно так стало, аж слезы навернулись. Эх, братушки! Да разве русского моряка штыком запугаешь? На-ка, выкуси!
Поправил я бескозырку, шагнул по всей форме из строя и говорю:
- Нате, стреляйте!
Подхватили меня солдаты, поволокли. Слышу, за спиной наши зашумели. "За что издеваетесь?" - кричат. Кинулись отнимать меня. Поднялась пальба. "Братухи! - кричу. - Не связывайтесь с ними, окаянными! А мне все едино. Я ведь еще под Цусимой должен был помереть!"
Кое-как загнали матросов в казарму, заперли. А меня поволокли за ворота. Лупили зверски. Прикрутили к пальме и секли бамбуковыми палками. Польют водой и опять лупят.
Целый месяц потом на циновках провалялся. Всю шкуру спустили. Ко мне потом переводчик все наведывался, подсядет рядом на корточки, скалит конские зубы и говорит:
- Твоя крепкая матроса. Скоро опять шибко бегать. - А сам тычет в угол, где эти самые рейки стояли, и приговаривает:
- Уй, как некарасо.
Оказывается, те самые зверюшки, что за ширмой на полках расставлены были, - их боги. А на планках записывали души погибших самураев - по пятьсот штук на каждую. Выходит, я сразу тыщу самураев в самоварную трубу запихнул. Знал бы, не трогал. Проку-то с них не шибко, разве что чайку б вскипятили.
Вот какая была, значит, история, - заключил Маркелыч и потрогал пальцами помятый бок самовара, не простыл ли. - Когда потом из плена уходили, я и его с собой прихватил. Жалко было бросать на чужбине. Да и то сказать, нам ведь обоим из-за этих самураев бока намяли. Только марку мы свою расейскую не потеряли. Луженые!
ПАЛТАРАСЫЧ
Солнечный луч отыскал в камышовой крыше куреня лазейку, угодил мне в глаза и разбудил. В треугольный просвет двери глядело погожее августовское утро. В деревне горланили петухи. Их возбужденные крики долетали непрерывно: то близкие, то далекие, а то почти совсем неуловимые, похожие на звон в ушах.
Снаружи тянуло дымком и запахом поспевающего кулеша. Дед Палтарасыч готовил завтрак. Сквозь камышовую стенку было слышно, как он, звякая ложкой по котелку, приговаривал:
- Побурли, милок, наберись наварцу.
С Павлом Тарасовичем, или, как зовут его в деревне, Палтарасычем, я познакомился вот при каких обстоятельствах.
Прошлой осенью повстречал я на областной сельскохозяйственной выставке своего старого знакомого - инженера Дмитрия Петровича Вешкина. Незадолго до этого он оставил завод и уехал работать в деревню. Его избрали председателем колхоза "Поднятая целина" в каком-то отдаленном сельце, название которого никак не запомню. То ли Заболотное, то ли Залесное, но не в названии дело. А в том, что человек попросился в самую глухомань.
- Ну и как? - полюбопытствовал я.
- А вот видишь, на выставку приехали. Показываемся. Пшеничку добрую привезли, бахчу, телят - ну, и рыбку.
Экспонаты колхоза "Поднятая целина" были разбросаны по всей выставке. "Пшеничку" и "бахчу" мы осматривали в районном павильоне. Потом отправились в отдел животноводства и полюбовались на тройку большеглазых телят чистеньких, в чуть наметившихся, цвета топленого молока, пятнышках.
- А вот и наша рыбка, - сказал Вешкин, подойдя к огромному, как фургон, аквариуму. - Сто тысяч доходу получили.
Массивную посудину из дерева и стекла плотным кольцом окружили ребятишки, наверняка рыболовы. Они с завистью разглядывали полупудового карпа, развалившегося на песчаном дне аквариума. Карп был действительно завиден! Крутолоб, могуч, дороден. В нем было что-то бычье. И в тупой короткой морде, и в широченной спине, изогнутой крутым горбом, и в том, что он лениво шлепал губами, будто пережевывал жвачку. А какой хвостище! Он все время чуть шевелился, но и этого было достаточно, чтобы вода кругом ходила ходуном. Иногда карп словно вздыхал, как вздыхает сытая скотина, и тогда из его рта вырывалась сильная струя воды, взвихривая песок и крутя воронки.
У аквариума, не замечая нас, ходил длинный костлявый старик в соломенной шляпе. Большим алюминиевым ковшом он вылавливал яблочные огрызки, куски печенья и булок, которые, забавляясь, то и дело забрасывали в аквариум ребятишки.
- Цыц, бесенята! - взмахивал редкой бородой старик и устрашающе потрясал над головой ковшом. - Понимать надо!.. Думаешь, ты ему приятность оказываешь своим печеньем? От этого одно помутнение воды получается. Никакого продыху рыбе от вас нету, мошкара голопятая!
Старик плюхнулся на стул, сорвал с себя шляпу, обнажив всю в испарине шоколадную лысину, и по-рыбьи глотнул воздух.
- Загоняли, шельмецы, замаяли!..
Он устало оглядел своих противников и нахлобучил шляпу.
- В нашем колхозе рыба не простая. Не дичь какая-нибудь. Наша рыба с пониманием, с дисциплиной. Обитание свое проводит по распорядку дня. Пришел час - отдыхает, пришел другой - гуляет. И кушает тоже по часам.
- Вот заливает!.. - послышалось сзади.
- И физзарядку выполняет - все честь по чести. Вот какая, значит, у нас рыба. А раз такая у нас рыба заведена, то и обращение должно быть с нею деликатное. Вы вот разную сладость бросаете, а то вам невдомек, что перед вами не какой-нибудь глупый карп представлен для обозрения, а настоящий артист. От тебе утречком, на восходе солнца, такую кадриль выкинет, не гляди, что полпуда весом, а что твоя балерина какая. Особенно если на рожке сыграть.
Председатель колхоза смотрел на всю эту компанию и улыбался.
- Прибаутки рассказывает? - спросил я у него.
- Палтарасыч-то? А вот приезжай - увидишь…
* * *
И вот я живу под гостеприимной кровлей Палтарасычева шалаша. Он стоит километрах в трех от села в лесистой балке. Когда-то по дну балки бежал робкий ручеек. Его перегородили плотиной. Весной разлился пруд гектаров на пятьдесят. Завели в нем рыбу, а Полтарасыча назначили ее управителем.
В заливчике, на берегу которого ютился шалаш, Палтарасыч расчистил дно, посыпал его песком, а над этим местом построил помост. Каждый вечер, набрав в сумку корма, старик шел по мосткам и рассыпал пригоршнями подкормку.
…В шалаш на четвереньках влез Палтарасыч, порылся в сундучке, что стоял в углу возле входа, достал оттуда краюху хлеба, глиняное блюдо и деревянные ложки. Заметив, что я не сплю, он позвал меня завтракать.
Я взял полотенце и выполз вслед за стариком. Тропинка, сбегавшая к пруду, еще по-утреннему холодила босые ноги, но доски на помосте уже прогрелись, и ступать по ним было приятно. Я прошел в самый конец настила. Передо мной на полкилометра в ширину сияло безукоризненно чистое зеркало пруда. По нему, не оставляя следа, скользило отражение одинокого облака. Только в заливчике поверхность воды то и дело покрывалась кругами. Они расходились, постепенно затухая, а рядом возникали новые… Иногда круги появлялись у самых моих ног. Раза два я даже видел, как под мостком, не обращая на меня ни малейшего внимания, неторопливо проходили табунки сытых крутобоких карпят. Они проплывали плотной стайкой вслед за своим вожаком, как правило, более солидной рыбиной. Табунок замыкали фунтовички. Они вели себя игриво, поминутно отплывали в сторону, иногда гонялись друг за другом, поблескивая серебром чешуи.
Старик поставил дымящуюся миску на стол, сооруженный в тени густого куста лещины.
- За ложку извини, - сказал он. - Деревянная. Никогда не ел такой?
- Не приходилось. Удобная штука!
Старик ловко зачерпнул ложкой кулеш, старательно обтер ее донышко о хлеб, и, макая в супе усы, смачно отхлебнул.
- Дело не только в удобствии. Опять же из деревянной еда вкуснее. Попробуй кулешу поесть железной - уже не то! Нету в нем никакого аромату. Железом отдает. Или взять уху…
Но тут Палтарасыч осекся и сделал "стойку":
- Кажись, опять ребята балуют…
Он отбросил ложку, сдернул с крыши шалаша шест и скрылся в кустах. Где-то затрещали ветки, и вслед раздался голос Палтарасыча:
- Ах вы, разбойники! Вот погодите, я вам задам!..
Палтарасыч вернулся запыхавшийся, возбужденный. Он сердито отшвырнул шест, присел на лавку. Его сивая реденькая бородка нервно вздрагивала.
- Опять с бреднем подкрадались. Ну, прямо сладу с ними никакого нету! - пожаловался он. - Одно безобразие получается. За яблоками в колхозный сад и то перестали лазить. Стало быть, понимают, что нельзя. А рыбу воровать, выходит, можно. Да что она, хуже самых последних яблок, что ли? Еще и корят: "Ты, мол, дед, жадный. Что тебе, жалко дать рыбу поудить? Ведь не сеешь, не пасешь, сама растет". А сколько я на нее сил своих уложил? А? Оно, конечно, удить рыбку дело безобидное, утешительное. Но посуди, сынок, сам: один низку унесет, другой… Сколько за лето рыбы загубят? Я так и сказал на правлении: если разбой не прекратится, буду из ружья стрелять. Пусть потом зад чешут.
Ну, ребята куда ни шло. А то ведь и взрослые, туда же. Какой командировочный из города объявится - сразу же на пруд метит. Всякие прочие гости опять-таки лезут. Один - не помню, кто такой, - так вот прямо со снастью прикатил. Удочка, значит, с колечками, а возле комля целое колесо с лесою. Автомат, что ли, какой? Хотел было этим самым автоматом на чужую собственность нацелиться. Да не дал я. Не дал - и все тут. "Нельзя,говорю, - мил человек. Не положено. Вот выпиши в конторе, сколько тебе надо, - три там или пять кило, - такой вес и вылавливай". Обиделся, правда. Потом председатель даже выговаривал мне за горячность.
* * *
После завтрака Палтарасыч повез меня на лодке осматривать пруд. Потом он ушел на усадьбу выписывать подкормку: отруби, жмых, зерновые отходы.
- Ты тут, сынок, присмотри, чтобы не озоровали, - попросил он.
Пришлось заделаться караульщиком. Раза два я садился в лодку и объезжал пруд. Но ничего подозрительного не заметил.
А под вечер возле куреня собралась целая ватага ребятишек.
- Что за люди? - спросил я.
- Мы к Палтарасычу.
Ребята разлеглись неподалеку на травке, негромко переговаривались, грызли молодые подсолнухи.
За кустами заскрипела подвода. Палтарасыч подъехал к куреню. Ребята обступили телегу.
- Давай, дедушка, поможем сгрузить.
- Сгружать-то нечего, - слезая с телеги, хмуро буркнул Палтарасыч. - Не дал кладовщик жмыху. "Мало, - говорит, - осталось. Надо скотине поберечь". А рыба, значит, ему - тьфу! Вот насыпал какой-то трухи… А вы что? Пришли рожок послушать? Не в духах я нынче. Не до песен. Да к тому ж вы баловники большие. Это ж ты, Митька, утром с сачком подкрался? - спросил Палтарасыч у вихрастого.
- Не я.
- Ну, еще врешь деду!
- Я теленка искал.
- Смотрите у меня! - погрозил пальцем Палтарасыч. - Уши оборву. Ну, живо, тащите мешок.
Ребятишки одним духом вскочили на телегу, скатили мешок и, облепив его со всех сторон, поволокли, как муравьи, к куреню.
Тем временем Палтарасыч достал из сундучка рожок. С виду это был обыкновенный серый коровий рог, отшлифованный от долгой службы до блеска. На внутренней стороне его изгиба были просверлены отверстия - лады. Дед подсел к столу, достал из кармана баночку от зубного порошка и высыпал на стол набор пищиков - коротких камышовых трубочек. Взяв одну из них, он поднес ее к губам и слегка подул. Трубочка издала густой, несколько сухой звук. Палтарасыч положил ее в коробку и попробовал другую. Эта пропела более высоким и чистым голосом. Он вставил ее в конец рожка, сложил остальные трубочки в коробку. Потом отсыпал в конскую торбу корму, перекинул лямку сумки через плечо.
- Ну, теперь пошли скликать наше стадо.
Пройдя в самый конец мостков, Палтарасыч опустился на доски, свесил к воде босые ноги. Мы разместились тоже на мостках, но на некотором расстоянии от него. Я с любопытством следил за приготовлениями к этому небывалому представлению.
Палтарасыч сыпнул несколько пригоршней подкормки в воду, неторопливо расправил усы, чтобы волосы не лезли в рот, откашлялся, поднес рожок к губам. В вечерней тишине над спокойной гладью соды, розовой от багряного отсвета зари, полетели бодрые звуки. Они не отличались силой, но были мелодичны и чисты.
Протрубив зорю, рожок вдруг вывел сочное, игривое коленце из "Камаринского". Повторив эту запевку еще раз, Палтарасыч пошел наигрывать "Камаринского" без передышки, постепенно убыстряя темп. Неуклюжие, корявые, в синих вздутых узлах пальцы бегали по рожку с необыкно-венной легкостью. Будто заразясь весельем, они сами пустились отплясывать.
И ведь бывают же чудеса! Поверхность залива, в которой еще минуту назад отражались прибрежные осоки и неподвижно темнели листья кувшинок, вдруг ожила. Сначала появился один круг, качнувший листья кувшинок, следом - другой. Потом - сразу несколько. Вода закипела от всплесков. Было похоже, что над заливом пошел дождь и крупные невидимые капли шлепались в воду, дробя и будоража ее гладкое зеркало.
А рожок все наигрывал нехитрую, бесконечно веселую песенку.
Вдруг возле самого помоста с гулким всплеском выпрыгнула рыбина. Она продержалась в поле зрения какую-то долю секунды, но я успел разглядеть могучее тело громадного карпа, изогнутое в стремительном броске. Сверкнув розовато-бронзовым боком, он тяжело шлепнулся в воду. Брызги, поднятые им, ударили в лицо.
- Ого, какой дядя! - отозвался Митька.
Не успел я пережить увиденное, как новая вскидка полупудового карпа отозвалась в ушах. А следом выпрыгнул еще один и сделал головокружительное тройное сальто. Он подскочил, упал, но тут же ударом могучего хвоста подбросил себя снова кверху, опять шлепнулся и снова подпрыгнул.
Все это походило на колдовство. Палтарасыч в эту минуту и впрямь смахивал на сказочного волшебника: сутулый, худой, с длинной козлиной бородкой. Его склонившаяся над водой фигура, слегка покачивающаяся в такт мелодии, отчетливо вырисовывалась на фоне пламенеющего неба. А у его ног отплясывали, позабыв о своей солидности, карпы…