Я, слыша иногда скрип лестницы, думала, что он пишет без передышки, торопясь, может быть, закончить сверхурочную работу к рождению ребенка. Я еще раз одолела лестницу и на чердаке увидела, что он растянулся на спине, медленно и глубоко дышит, даже похрапывает. Было четыре часа дня, но я заподозрила, что он еще не вставал. Он что, не знает, что его ждут студенты, что ему надо кормить жену с огромным животом? Я в приступе ярости шагнула к дивану, чтобы встряхнуть его, и остановилась. Мольберт был повернут к большому верхнему окну, и я краем глаза увидела его и разбросанные по полу наброски.
Я сразу узнала ее, будто встретила на улице после недолгого расставания. Она улыбалась мне, чуть изогнув вниз уголки губ, смотрела сияющими глазами, знакомыми мне по наброску, который я за месяц до того вытащила из кармана Роберта на стоянке. Это был поясной портрет в одежде. Теперь я видела, как привлекательна и ее фигура, стройная, сильная, полная, плечи чуть шире, чем ожидаешь, гибкая шея. Вблизи мазки расплывались, видна была неровность поверхности, и все же создавалось впечатление реальной объемной формы, - импрессионизм или нечто на грани импрессионизма. На ней было бежевое платье с оборками, отделанными темно-красной тесьмой, сужающимися к талии, подчеркивая грудь, - одежда иной эпохи, студийный костюм, и волосы были уложены в высокую прическу, об витую красной лентой, - мой любимый краплак, я точно знала, какой тюбик он использовал для этих деталей. На броски на полу были этюдами к тому же портрету, и я с первого взгляда поняла, что это лучшее из всего, до сих пор Робертом написанного. Портрет был изящен и в то же время полон сдержанной силы. Я редко видела, чтобы так точно было схвачено выражение лица, - она готова шевельнуться, негромко рассмеяться, потупиться под моим пристальным взглядом. Я в ярости обернулась к дивану, не знаю, рассердила ли меня женщина на холсте, или неподражаемый талант Роберта, или то, что он спит, когда ему звонят с работы, где он должен был бы зарабатывать на йогурты и пеленки, я сама в тот миг не могла бы сказать. Я встряхнула его. И сразу вспомнила, как он предупреждал меня никогда так не будить его, он сказал, что пугается, потому что слышал однажды невыдуманную историю, как кто-то сошел с ума оттого, что его встряхнули во сне. Мне тогда было все равно. Я грубо трясла его, ненавидела его широкие плечи, его безразличие, мир, в котором он спал, мечтал, писал… И восхищался другими женщинами, с тонкими талиями? И зачем я вышла замуж за такого расхлябанного эгоистичного типа? Мне впервые пришло в голову, что я сама виновата, сама ошиблась в выборе.
Роберт шевельнулся и пробормотал:
- Что?
- А как ты думаешь, "что"? - вспыхнула я. - Без малого половина четвертого. Ты пропустил утренние классы. Опять.
Я с облегчением увидела, что он поражен.
- Ох, дерьмо! - пробормотал он, садясь с заметным усилием. - Сколько, ты сказала, времени?
- Половина четвертого, - сухо ответила я. - Тебе нужна эта работа или мы будем растить ребенка в нищете? Решай сам.
- Ой, брось! - Он медленно стягивал с себя старые одеяла, словно каждое весило по пятьдесят фунтов. - Только не надо проповедей.
- Я тебе проповедей не читаю, - огрызнулась я, - но не знаю, что ты услышишь, когда позвонишь на кафедру.
Он бросил на меня злой взгляд, потер затылок, ероша волосы, но промолчал, и я почувствовала, как к горлу у меня подступает комок. Как бы мне не остаться одной, а может, я уже одна… Он поднялся, надел ботинки и сбежал по лестнице, а я осторожно потащилась следом, жалкая, неуклюжая, неуверенная в себе. Мне хотелось догнать его, поцеловать в кудрявый затылок, ухватиться за плечо, чтобы не упасть, наорать на него и вцепиться ему в спину ногтями. На миг я даже ощутила давно угасшее физическое желание, ощутила свои разбухшие груди и живот. Но он далеко обогнал меня, я уже слышала, как он торопливо проходит в кухню. Когда я вошла, он говорил по телефону.
- Спасибо, спасибо, - повторял он. - Да, наверное, что-то вирусное. Уверен, что до завтра пройдет. Спасибо, обязательно.
Он повесил трубку.
- Ты им сказал, что у тебя грипп?
Мне хотелось подойти, обнять его за шею, извиниться, что потеряла терпение, сварить ему суп, начать все с чистого листа. Ведь он столько работает и столько пишет, понятно, что он устал. Но голос у меня стал холодным и неприятным.
- Что я им сказал, тебя не касается, если ты собираешься говорить со мной подобным тоном, - ответил он, открывая холодильник.
- Ты всю ночь писал?
- Конечно, писал.
Мне стало еще хуже, когда он вытащил банку пикулей и пиво.
- Я художник, если ты не забыла.
- И что это значит?
Руки у меня против воли скрестились на груди. Им было на что опереться.
- Что значит? То и значит!
- Значит, ты все это время рисовал ту женщину?
Я надеялась, что он обернется ко мне, с холодной злостью скажет, что не понимает, о чем я говорю, что он пишет то, что пишет, что ему нужно писать. И я пришла в ужас, когда он вместо этого отвернулся с застывшим лицом и принялся открывать пиво. Про пикули он, кажется, забыл. Это была не первая наша ссора за без малого шесть лет, проведенных вместе, даже за последнюю неделю, но впервые он отвел глаза.
Я в тот миг не могла вообразить ничего хуже, чем этот виноватый уклончивый взгляд, но мгновенье спустя случилось худшее - он поднял глаза, будто не замечая меня, будто смотрел на что-то за моим плечом, и лицо его смягчилось. У меня возникло жуткое до мурашек чувство, будто кто-то неслышно возник в дверях за моей спиной, и у меня буквально волосы зашевелились на затылке. Я изо всех сил старалась не оглянуться туда, куда он смотрел с слепым и нежным взглядом. Я вдруг испугалась, как бы не узнать лишнего. Если он полюбил другую, я об этом скоро узнаю. А сейчас мне с нашим малышом хотелось только лечь и отдохнуть.
Я вышла из кухни. Если он из-за собственной безответственности потеряет работу, вернусь в Энн-Арбор и буду жить с матерью. Рожу девочку, и три поколения женщин будут заботиться друг о друге, пока она не вырастет и не найдет себе лучшую жизнь. Я прошла в нашу спальню, легла на заскрипевшую под моим весом кровать и натянула на себя плед. Слезы слабости выступили у меня на глазах и покатились по щекам. Я утирала их рукавом.
Через несколько минут появился Роберт. Я закрыла глаза. Он присел на край кровати, заставив ее провиснуть еще сильней.
- Прости, - сказал он. - Я не хотел тебя обижать. Просто я совсем измотан занятиями и ночной работой.
- Почему же ты тогда не притормозишь? - спросила я. - Я тебя уже совсем не вижу. Да ты, кажется, больше спишь, чем работаешь.
Я украдкой взглянула на него. Лицо снова выглядело нормальным. Верно, тот странный взгляд мне почудился.
- Только не ночью, - сказал он. - Ночами заснуть не могу. Я напал на тему, большую тему, и считаю, мне надо выжать из нее все, что можно. Я подумываю сделать новую серию, портретную в основном, и, мне кажется, я не смогу уснуть, пока не доделаю хотя бы часть. От этого я здорово устаю, и приходится отсыпаться. По-моему, я три ночи провел на ногах.
- Ты мог бы притормозить, - повторила я. - Все равно придется притормозить, когда родится ребенок.
"А это может случиться в любую минуту", - добавила я про себя, но из суеверия промолчала.
Он погладил меня по волосам.
- Да, - сказал он, но это прозвучало рассеянно, я почувствовала, что он опять отдаляется.
Кое-кто из моих подруг, уже ставший матерью, болтая у песочницы, говорил, что мужья иногда "отключаются" перед появлением ребенка, и посмеивались, словно в этом не было ничего страшного. "Но стоило ему увидеть этого малыша…" - добавляли они, и все вокруг согласно кивали. Конечно, первый взгляд на младенца все исправит. Может быть, и с Робертом все станет, как прежде. Он будет вставать по утрам, писать в разумное время, не думая, выполнять свои обязанности и ложиться вместе со мной. Мы будем вместе гулять с коляской и вместе укладывать малыша в кроватку вечерами. Я сама снова стану художницей, и мы сможем работать посменно, по очереди нянчить малыша и писать. Может быть, можно будет поначалу устроить ребенка у нас в комнате, а вторую спальню превратить в мою студию.
Я думала, как описать все это Роберту, как попросить его об этом, но не было сил подыскивать слова. Кроме того, если он не станет заниматься этим со мной и ради меня по доброй воле, что же он будет за отец? Меня уже беспокоила мысль, что он словно не замечает, как мало у нас денег и что пора оплачивать счета. Я всегда сама их оплачивала, аккуратно, с чувством выполненного долга приклеивала марки в правом верхнем углу, хоть и знала, что доставленные конверты будут вскрывать как попало. Роберт чуть сжал мне плечо.
- Мне надо закончить работу, - сказал он. - Думаю, смогу к завтрашнему дню закончить, если сейчас возьмусь.
- Она - твоя студентка? - я насильно заставила себя задать вопрос, боясь, что после не решусь.
Он как будто не удивился. Собственно, вопрос как будто не дошел до него - в нем не было чувства вины.
- Кто "она"?
- Женщина с портрета наверху.
Я снова заставила себе переспросить, уже жалея об этом. Я надеялась, что он не ответит.
- А, я пишу не с натуры, - сказал он. - Просто пытаюсь ее представить.
Странное дело, я ему не поверила, но и не думала, что он лжет. Я знала, что отныне с ужасом буду встречать каждое молодое лицо в кампусе, каждую кудрявую темноволосую головку. Он уже рисовал ее, еще в Нью-Йорке, или по крайней мере во время переезда. Лицо наверняка было тем же самым.
- Мне никак не дается платье, - добавил он после короткой паузы. Он хмурился, скреб лоб под волосами, потирал нос: обычный, задумчивый, увлеченный.
"Господи, - подумала я, - какая же я мнительная дура. Он художник, настоящий художник, у него свое видение. Он делает, что хочет, что приходит ему в голову, и делает это блестяще. Это не значит, что он спит со студенткой или с нью-йоркской натурщицей. Он же и не бывал там с нашего переезда. Это вовсе не значит, что он не будет хорошим отцом".
Он встал, нагнулся с высоты своего роста, чтобы поцеловать меня, задержался в дверях.
- Да, забыл тебе сказать. Факультет выдвинул меня на персональную выставку в будущем году. Мы выставляемся по очереди, ты ведь знаешь, но я не ждал, что меня выпустят так скоро. Участвует и городской музей. И я получу подъемные.
Я села.
- Это же чудесно! Ты мне не говорил.
- Ну, я только вчера узнал. Или позавчера. Я хотел бы закончить к тому времени этот холст, а может, и всю серию.
Он вышел, а я еще полчаса улыбалась под пледом. Пожалуй, я, как и Роберт, заслужила право вздремнуть.
Но в следующий раз, когда я в поисках Роберта поднялась на чердак, обнаружилось, что холст чисто выскоблен, готов для новой картины, может быть, красное платье так и не получилось. Я готова была поверить во второй раз - мне только кажется, что это лицо полно грустной любви к нему.
18 декабря
Mon cher oncle et ami!
Как Вы были добры, что зашли вчера, как раз когда начался дождь, предвещавший унылый день. Так приятно было видеть Вас и слушать ваши рассказы. А сегодня снова дождь! Хотела бы я суметь нарисовать дождь - как это вообще делается? Мсье Моне, безусловно, это удается. И у моей кузины Ивонны, которой по душе все японское, в гостиной висит серия гравюр, о каких французские художники могли бы только мечтать - но, может быть, в Японии дождь более вдохновляет, чем в Париже. Как бы я хотела знать, что все в природе доступно моей кисти, как кисти Моне, хоть кое-кто и отзывается недобро о нем, его коллегах и их экспериментах. Подруга Ивонны, Берта Моризо, выставляется, как Вы знаете, вместе с ними, и она уже приобрела известность (она очень часто участвует в открытых выставках, а это, вероятно, требует немалой отваги). Хорошо бы, снова пошел снег… Чудесная зимняя красота слишком медлит в этом году.
К счастью, нынче утром у меня есть Ваше письмо. Как мило с Вашей стороны писать не только папá, но и мне. Вы незаслуженно добры к моим успехам, но студия на веранде помогает в работе, я коротаю в ней часы, когда папá спит. С утренней почтой пришло также известие, что Ив задерживается на две недели - удар для всех нас, но особенно для папá. Должно быть, лучше совсем не иметь детей, как мы, чем единственного, как мой свекор, такого любимого и постоянно отсутствующего. Я сочувствую папá, но мы сидим у огня, держимся за руки и читаем вслух Вийона. Его рука стала такой иссохшей, что могла бы послужить моделью для стариков Леонардо или же какому-нибудь древнеримскому скульптору. Как замечательно, что Ваше большое полотно продвигается и что Ваши статьи пользуются широким успехом, и я настаиваю на своем праве гордиться Вами как кровная родственница. Прошу Вас принять поздравления от Вашей безумно любящей племянницы.
Беатрис.
Глава 23
КЕЙТ
Ингрид родилась 22 февраля в родильном доме Гринхилла. У меня в памяти никогда не померкнет та минута, когда я поняла, что она жива, здорова и прекрасна, и тут же почувствовала, как ее ладошка крепко обхватила мой палец. И роды не убили меня. Роберт стоял рядом, дотрагиваясь кончиком пальца, почти таким же большим, как ее носик. Оказалось, что я плачу, и, глядя на Роберта, я почувствовала такую светлую любовь к нему, что не могла глаз оторвать от его лица, сиявшего, как обручальное кольцо. Я до тех пор не понимала, что значит любить. Я не могла решить, кого из двух - малюсенькую или высоченного - я люблю сильней. Почему я никогда прежде не замечала божественного начала в Роберте, повторенного теперь в крошечной головке, касавшейся моей груди, в ореховых глазах, с таким недоверчивым удивлением оглядывавших все вокруг?
Мы назвали ее в честь моей давно покойной бабушки из Филадельфии. Ингрид неплохо спала, и у нас с первой ночи установилось расписание. Роберт с Ингрид спали, а я лежала, глядя на них, или читала, или ходила по дому, или мыла ванную, или старалась уснуть. Роберт, как видно, слишком уставал, чтобы рисовать по ночам, малышка будила нас трижды за ночь. Совершенные пустяки, уверяла я его, а он находил это чрезвычайно утомительным. Я предлагала уступить ему право нянчится с ней, а он смеялся сквозь сон и говорил, что он бы рад, но его молоко, даже будь оно у него, было бы не таким вкусным.
- Слишком много токсинов, - говорил он, - от красок.
Я с легким раздражением, или, может быть, ревностью, отмечала самодовольство в его голосе. В моей крови не было никакой краски, только здоровая пища и послеродовые витамины, которые по-прежнему казались мне слишком дорогими, но я не хотела ничем обделять ребенка.
То чувство любви, даже преклонения, которое я испытала по отношению к Роберту в родильной палате вместе с тяжелым напряжением в животе и мышцах бедер, таяло день ото дня, и я наблюдала, как оно тает, сознавая потерю. Это напоминало конец отрочества, но много печальней, и я ощущала пустоту, потому что теперь знала, как ушло то ощущение в пятнадцать лет с той только разницей, что теперь мне было за тридцать, а все уходило безвозвратно. Я смотрела, как Роберт держит малышку на согнутой руке, уже вполне умело, и ест другой рукой, и я любила их обоих. Ингрид только начала поворачивать головку, чтобы взглянуть на него снизу вверх, и в ее глазах было удивление, которое я сама всегда испытывала при виде этого монументального мужчины с угловатым лицом и тяжелыми кудрями.
Я не просила от Роберта много помощи по дому. Он взялся вести летний семестр, чтобы приносить домой побольше денег, и на том спасибо. Вскоре он снова стал допоздна работать на чердаке, а иногда на всю ночь оставался в школьной студии. Днем он, кажется, больше не спал, несмотря на устроенные Ингрид ночные побудки, по крайней мере я этого не замечала. Он показал мне пару маленьких холстов, натюрморты, которые он составлял для студентов и пробовал писать сам, с палками и камнями, и я улыбалась и удерживалась от замечаний, что мне они представляются лишенными жизни. "Мертвая природа" - вспоминался мне перевод французского термина. Еще несколько лет назад я заспорила бы с ним, даже немного подразнила бы, зная, что ему нравится неравнодушное внимание, сказала бы, что в его работах не хватает только убитой куропатки. Теперь я видела в картинах наш хлеб с маслом и держала язык за зубами. Ингрид нуждалась в детском питании, в экологически чистых моркови и шпинате, а со временем она могла захотеть поступить в Барнард-колледж, а моя единственная пижама на прошлой неделе протерлась до дыр на коленях.
Однажды июньским утром, когда Роберт ушел на занятия, я решила выбраться в город ради какого-то пустячного дела, скорее, чтоб разнообразить надоевшие прогулки с коляской по кампусу. Я собрала Ингрид и посадила ее в кроватку поиграть на несколько минут, пока я найду свитер, ключи от машины и кошелек. Моих ключей не оказалось на крючке у задней двери, и я сразу поняла, что их забрал Роберт пока я завтракала. Он изредка, когда опаздывал, уезжал на машине, а где его собственные ключи, обычно забывал. Это меня разозлило.
В последней надежде я поднялась на чердак, посмотреть, не оставил ли Роберт своих ключей в груде личных мелочей на столе, где в художественном беспорядке постоянно валялись скомканные листки, перья, салфетки из кафетерия, телефонные карточки и даже деньги. Я так сосредоточилась на поисках, что не сразу осознала увиденное: я еще всматривалась в развал на столе в надежде, что из него выплывут мои ключи, моя увольнительная, но вокруг был мягкий полумрак. Тогда я медленно потянула шнурок шторы. Я вспомнила, что уже пару месяцев не поднималась сюда, а может, и все четыре, с самого рождения Ингрид. Я уже говорила, что это был старый, сельского типа дом. Настил под крышей остался недоделанным, сквозь него виднелись балки и черепица. Чердачная комната тянулась поперек дома и в жаркую погоду, которая, к счастью, в горах бывает нечасто, превращалась в ад. Я без всякой надежды осмотрела стол с привычной грудой мусора, потом огляделась.
Не могу как следует описать первого впечатления, скажу только, что я вскрикнула вслух, прежде чем опомнилась, потому что отовсюду на меня смотрело женское лицо, повторенное на всех поверхностях чердака в самых разных вариантах и ракурсах, а также частями, разбитое на куски, хоть и без крови. Знакомое мне лицо, теперь оно десятки раз было воспроизведено по всей студии: улыбающееся, серьезное, разного размера и с разным выражением, волосы то уложены вокруг головы, то перевязаны красной лентой, то в темной шляпе или шапочке, в платье с глубоким вырезом, или с распущенными волосами, падающими на голую грудь, что привело меня в еще больший шок. Иногда там была только рука с узким золотым кольцом, или старомодный высокий башмачок на пуговках, или даже этюд одного пальца, босой ступни или, к моему ужасу, тщательно очерченного выпуклого соска, изгибы голой спины, плеча, ягодицы, глубокая тень волос между распростертыми бедрами и дальше, подчеркивая контраст, аккуратно застегнутая перчатка, скромный черный лиф платья, рука с веером или букетом, таинственное тело под плащом, и снова лицо, в профиль, в три четверти, анфас, темные печальные глаза.