Вместо писем Роберт обычно присылал кое-как накарябанные открытки, обращенные столько же к Ингрид, сколько ко мне, и звонил он нерегулярно, но достаточно часто. Зима на севере штата Нью-Йорк выдалась жестокой, но снег был великолепен, чистый импрессионизм. Он как-то писал под открытым небом и едва не обморозился. Президент колледжа принял его радушно. Ему выделили комнату в гостевом общежитии с хорошим видом на лес и учебные корпуса. Студенты в основном бездарные, но есть интересные. Студия тесновата, но он пишет. Сегодня лег в четыре утра.
Потом перерыв, короткое молчание и снова письма. Мне больше нравились записки, чем телефонные разговоры, полные невысказанного напряжения, а перекинуть мост через эту бездну было еще труднее, не видя друг друга. Я старалась звонить ему не чаще, чем он мне. Однажды он прислал рисунок для Ингрид, понимая, что этот язык ей понятнее. Я помогла дочери прикрепить его к стене в детской. На рисунке были готические постройки, сугробы, голые деревья. Если Ингрид плакала по ночам, я брала ее к себе в постель, и утром мы просыпались, перепутавшись руками и ногами. В конце февраля Роберт прилетел домой на каникулы и на день рождения Ингрид. Он много спал, и мы занимались любовью, но ни о чем важном почти не говорили. В начале апреля тоже будут каникулы, сказал он, но он решил потратить их на работу на севере. Я не возражала. Если в начале лета он вернется с новыми законченными работами, с ним будет проще жить.
Когда Роберт снова уехал, надолго приехала погостить моя мать. Она заставила меня каждый день плавать в бассейне кампуса. Я в том году спустила большую часть набранного за беременность веса, а остаток ушел, пока я бороздила воду, вспоминая не такое уж давнее ощущение собственной молодости и жизнерадостности. В тот раз я впервые увидела, что у матери дрожат руки, что мелкие сосудики лопаются у нее на щеках и ноги слегка отекают. Она не уставала помогать мне, пока гостила у нас: тарелки всегда были вымыты и сохли в сетке, бесчисленные костюмчики Ингрид выстираны и сложены, а Ингрид вволю слушала, как ей читают вслух.
И все же в маме словно что-то надломилась и, вернувшись в Мичиган, она говорила по телефону, что стала бояться выходить в гололед. Спускалась с крыльца, собираясь за продуктами, или к дантисту, или помочь в библиотеке, видела лед - возвращалась и в конце концов звонила мне. Как-то она сказала, что почти неделю не выходит на улицу. Мне не хотелось ждать несчастья в одиночестве, каждое утро просыпаясь в страхе, а когда я спросила Роберта, он согласился без колебаний: пусть мама живет с нами.
Удивляться было нечему, но я удивилась. Я как будто забыла его легкую щедрость, его привычку говорить "да" вместо "нет", обыкновение оставлять куртки друзьям, а то и незнакомцам. Я снова любила его, дожидаясь из далекого северного кампуса. Я благодарила его от всего сердца, рассказывала, что азалии уже зацвели, что повсюду зеленая листва. Он сказал, что скоро вернется, и мы, наверное, оба улыбнулись в трубку.
Когда я позвонила маме, та не стала спорить, как я ожидала, а напротив, сказала, что сама об этом думала, но если она приедет, то захочет купить нам дом попросторнее. Я и не знала, что у нее столько денег, но деньги были, и кто-то уже предлагал купить ее дом в Энн-Арборе. Она подумает. Может быть, это и неплохая мысль. Прошла ли у Ингрид простуда?
Глава 32
1878
В мае Ив уговаривает дядю отправиться вместе с ним в Нормандию, сначала в Трувиль, а оттуда в деревню под Этретой, тихое местечко, в котором они уже несколько раз бывали и успели полюбить. Идея взять с собой брата принадлежит папá, но Ив всячески поддерживает его. Беатрис возражает: почему бы им не побыть там втроем, как прежде? Она сама сможет позаботиться о папá, а в доме, который всегда снимает Ив, мало комнат для гостей, и у дяди Оливье не будет своей гостиной, если разместить папá как обычно. А в других комнатах он не сможет ничего найти и рискует ночью упасть с лестницы. Путешествие само по себе достаточно тяжело для него, хотя он - само терпение и с радостью предвкушает солнце и морской ветерок. Она умоляет Ива подумать еще.
Но Ив держится твердо. Его могут в разгар отпуска отозвать на службу, и тогда хотя бы Оливье сможет ей помочь. Странно - Оливье старше папá, но здоров и бодр, а потому кажется моложе лет на пятнадцать. Оливье поседел только после смерти жены, как-то рассказал ей Ив. Это случилось за пару лет до того, как она познакомилась с его семьей. Оливье для своего возраста силен и полон жизни: он сможет ей помочь. Настойчивое желание Ива взять в спутники Оливье - первый признак того, что забота о папá тяжело ложится на его плечи.
Она снова возражает, но уже гораздо слабее. А три недели спустя все они садятся в поезд, выезжающий с Северного вокзала. Ив кутает ноги папá дорожным пледом, а Оливье вслух зачитывает газетные новости. Он как будто избегает взгляда Беатрис. Она благодарна ему, потому что его присутствие наполняет тесное купе, и она уже жалеет, что не может перейти в другой вагон. Он, кажется, помолодел за месяцы, прошедшие с начала их переписки, они еще не добрались до побережья, а у него на лице уже виден загар. Густая серебряная бородка аккуратно подстрижена. Он рассказывает ей, что писал в лесу Фонтенбло, и она гадает, думал ли он о ней, бродя по тропинкам и расставляя мольберт на полянах, которых она, может быть, никогда не увидит. На миг в ней просыпается зависть к деревьям, окружавшим его, к траве, расстилавшейся под его долговязой фигурой, когда он отдыхал, и она старается подумать о чем-нибудь другом. Может быть, она просто ревнует к его возможности бродить и писать где вздумается, к его постоянной свободе?
Клубы паровозного дыма за окном поезда то и дело закрывают от нее недавно зазеленевшие поля, проблески извилистых речек. Ив оставил окно закрытым, чтобы копоть не залетала внутрь, однако в купе становится слишком жарко. Она провожает взглядом коров под сенью рощи, алую россыпь полевых маков, желтые и белые маргаритки в поле. Она снимает перчатки, шляпку и подобранный в тон жакет, ведь они одни, все родственники, а занавеска отгораживает их от коридора. Откинувшись назад и прикрыв глаза, она чувствует взгляд Оливье и надеется, что муж не заметит. Хотя что тут замечать? Ничего, ничего, ничего, и так оно и останется - ничего нет между ней и этим седым мужчиной, с рождения знающим Ива, а теперь и ее родственником.
Далеко впереди свистит паровозный гудок. Звук пустой, как ее чувства. Жизнь впереди еще долгая, во всяком случае у нее. Разве это не хорошо? Разве долгое будущее не представлялось ей всегда радостным? Что, если… Она решительно открывает глаза и устремляет взгляд на дальнее селение: светлое пятно и башенка церкви на краю поля… Что, если в этом будущем не будет ни детей, ни Оливье? Что, если в нем не будет даже писем Оливье, его руки, гладящей ее волосы? Теперь она смотрит прямо на него, ведь Ив разворачивает вторую газету, и с радостью видит, как Оливье вздрагивает под взглядом. Он поворачивает красивую голову к окну, поднимает книгу. Времени так мало. Он умрет на десятки лет раньше. Разве одного этого не довольно, чтобы подточить ее решимость?
Глава 33
КЕЙТ
На самом деле маме понадобилось несколько лет, чтобы окончательно решиться, чтобы продать дом и перебрать книги. Все это время мы с Робертом оставались в коттедже при кампусе. Однажды я съездила в Мичиган, чтобы помочь ей раздать все, что осталось от папы, и обе мы плакали. Я оставила Ингрид с Робертом, и он как будто хорошо заботился о дочери, хоть я и опасалась, что он о ней забудет или позволит ей гулять одной.
Той осенью Роберт на десять дней ездил во Францию, была его очередь на поездку. Он хотел заново осмотреть великие музеи, сказал он. Он не бывал в них с колледжа. Он вернулся такой посвежевший и взволнованный, что я не жалела о потраченных деньгах. Кроме того, в январе у него должна была открыться большая выставка в Чикаго. Ее устроил один из его прежних преподавателей. Мы все летали туда, ужасно потратились, и я видела, как к нему за день или два пришло признание.
В апреле кампус украсился цветами, которые мы с Робертом так любили. Я ходила полюбоваться цветущим лесом, а с Ингрид гуляла по кампусу, показывая ей цветочные клумбы. В конце месяца я купила в супермаркете тест на беременность и увидела, как розовая полоска проступает на белом фоне. Я страшно боялась сказать Роберту, хоть мы и договорились завести еще одного ребенка, если получится. Но Роберт часто выглядел усталым и недовольным собой. Однако его, по-видимому, обрадовало мое известие, а мне казалось, что жизнь Ингрид теперь станет полней. Какой смысл иметь всего одного ребенка? На этот раз мы заранее знали, что будет мальчик, и я купила Ингрид куклу-мальчика, чтобы она могла играть с ними и пеленать его. В декабре мы снова отправились в родильный дом. Я рожала с какой-то яростной, деятельной сосредоточенностью, и вскоре мы привезли домой Оскара. Он был светловолос, в мою маму, хотя Роберт и уверял, что сын больше похож на его мать. Обе бабушки на несколько недель приехали помочь с ребенком, остановились в свободных комнатах у наших соседей и с восторгом обсуждали этот вопрос. Я снова катала коляску, и мои руки и колени все время были заняты.
Я навсегда сохранила в памяти Роберта тех времен, когда наши дети были маленькими и мы жили в том коттедже. Не знаю, почему мне так явственно запомнилось то время, наверное, потому, что это была вершина нашей совместной жизни, хотя как раз тогда, думается мне, у Роберта снова обострилась болезнь.
Образ того, с кем вы вместе жили, каждый день видели голым или, через полуоткрытую дверь, сидящим в туалете, может с годами поблекнуть и превратиться в тень. Но Роберт времен, когда наши малыши были совсем малы, до того, как к нам переехала моя мама, остается для меня цветным и осязаемым. Он носил толстый коричневый свитер, почти не снимая его в холодные дни, и я помню переплетение черных и каштановых нитей вязки, различимое вблизи, и запутавшиеся в нем крошки, пушинки и опилки, всякие соринки, которые он приносил из большой студии, с прогулок и выходов на этюды.
Я купила тот свитер в секонд-хенде вскоре после нашего знакомства - он был в отличном состоянии, привезен из Ирландии, связан очень умело и держался долгие годы. Собственно, дольше, чем наш брак. Свитер наполнял мои руки, когда муж возвращался домой. Гладя его локти, я гладила рукава. Под свитер он надевал футболки с длинными рукавами и растянутым воротом, всегда ярких цветов, красную или темно-зеленую, пронзительно контрастирующие со свитером. Гармонии в этом сочетании не было, но на нем невольно останавливался взгляд. Он то стригся, то отращивал волосы - они волнами спадали на воротник свитера или мягко щетинились на затылке, но свитер оставался неизменным.
Мою жизнь тогда наполняло в основном осязание, а его, как мне кажется, - цвет и линия, так что мы не слишком хорошо различали миры друг друга, и он не очень-то замечал мое присутствие. Я целыми днями прикасалась к чистым тарелкам и кастрюлям, убирая их на место; детским головкам, скользким от шампуня, к мягкой коже, прыщикам на попках; горячей лапше, и тяжелому мокрому белью, когда я сбрасывала его в сушилку; к кирпичным ступеням крылечка, на которых я просиживала с книгой примерно восемь минут, пока дети играли прямо под страницами в колкой свежей траве; а когда кто-то из них падал, я касалась травы, и земли, и расцарапанной коленки, и липких полосок пластыря, и мокрых от слез щек, и своих джинсов, и развязавшихся шнурков.
Когда Роберт возвращался с занятий, я дотрагивалась до его коричневого свитера и кудрей, отдельных прядей, щетины на подбородке, задних карманов, мозолистых рук. Я смотрела, как он подхватывает на руки детей, и, казалось, ощущала, как его жесткое лицо прижимается к их нежным щечкам, и как им это нравится. В такие минуты он был целиком с нами, и прикосновение к нему служило тому доказательством. Если я не слишком выматывалась за день, его прикосновения не давали мне сразу уснуть, и тогда я гладила его бок, мягкие пружинящие волосы между бедрами, его безупречные плоские соски. Он тогда как будто переставал видеть меня и наконец входил в мой мир осязания, и пространство между нами наполнялось движением, яростной близостью и привычным освобождением. В те дни меня, кажется, всю покрывала влага жизни: капли молока, брызги мочи на шее, когда я переодевала Оскара, сперма на бедрах, слюна на щеках.
Возможно, потому я и отказалась от мира зрения в пользу осязания, потому и перестала рисовать и писать после того, как много лет занималась этим каждый день. Моя семья взывала ко мне: они лизали и жевали меня, целовали и тянули к себе, обливали соком, мочой, семенем, водой из луж. Я снова и снова мылась, перестирывала горы одежды, меняла постельное белье и прокладки на груди, оттирала и скребла тела. Мне хотелось снова стать чистой, очиститься от них, но за миг до того, как я перемывала все, неизменно следовало новое излияние.
А потом мы покупали недвижимость как взрослые, и посылали моей матери фотографии фасадов, и наконец переехали в собственный дом. Ингрид в то лето исполнилось пять, а Оскару - два. Все было так, как мне хотелось с самого начала: двое чудных детишек, двор с качелями, которые Роберт все же повесил после пары месяцев напоминаний и уговоров, маленький городок, у которого даже в названии зелень, и наконец-то у одного из нас хорошая работа. Должны ли сбываться наши мечты? Со мной была мать. В первые годы она вместе с нами работала в саду, пылесосила и час-другой в день читала в тени террасы, где вязы бросали тень мелких листьев на ее серебряную голову и на белые листы книги. Оттуда ей было видно, как Ингрид с Оскаром охотятся на гусениц.
Думается, те два или три года были для нас хорошими именно потому, что с нами была моя мать. Мне не было одиноко, и Роберт в ее присутствии проявлял свои лучшие качества. Бывало, что он не ложился ночь-другую или не приходил из студии, и потом казался усталым, случались у него и периоды раздражительности, и тогда он несколько дней спал допоздна. Но в целом все было спокойно. Роберт сам закрасил стены на чердаке-студии, прежде чем сдать коттедж кампусу. Не знаю, сколько в том было заслуги пластмассовых бутылочек в нашей аптечке. Раз или два он упомянул, что был у доктора Н., и я этим удовлетворялась. Мне доктор Н., конечно, не мог помочь, но он явно помогал моему мужу.
На второй год в новом доме Роберт уехал провести курс живописи в Мэне. Он мало рассказывал, но, по-моему, это пошло ему на пользу. Мы вместе смеялись над детскими проделками, и иногда ночью, если я не слишком уставала, Роберт не давал мне сразу уснуть, и я тянулась к нему, и все было как всегда. Я разрывала натрое его старые рубашки, и пользовалась ими как тряпками для пыли. Я могла наугад вытянуть такую тряпку из груды тряпья и сразу знала, что это - его, он носил ее на себе, на ней сохранился запах его кожи. Он, казалось, был вполне доволен работой, а я начала брать редакторскую правку, в основном на дом, чтобы заработать карманные деньги и помочь расплатиться по нашей доле закладной. Пока я работала, мама присматривала за детьми.
Однажды утром, когда она увела их в парк, а я перемыла посуду после завтрака, поднялась наверх, чтобы застелить постели и сесть поработать за письменным столом в холле. Дверь в студию Роберта осталась открытой. Видимо, поднимался наверх с чашкой кофе в руке - он в те дни просыпался очень рано и уходил писать в школу. В то утро я заметила, как он обронил что-то на пол - листок бумаги лежал у открытой двери. Я подняла его, не особенно задумываясь, Роберт часто разбрасывал бумаги: заметки, памятки, зарисовки, скомканные салфетки. Моя находка представляла собой примерно треть листа писчей бумаги, разор ванной, будто в досаде. Писал Роберт, это был его почерк, только аккуратней обычного. Эти строки до сих пор хранятся у меня в столе, не потому что я сохранила тот листок: честно говоря, я его скомкала, а потом швырнула ему в лицо. Они у меня сохранились потому, что меня что-то заставило сесть и переписать их для себя и спрятать, прежде чем столкнусь с Робертом. Наверное, у меня мелькнула смутная мысль, что они могут когда-нибудь пригодиться мне в суде или мне самой захочется к ним вернуться, а я позабуду подробности. "Моя самая дорогая!" - начиналось письмо, но письмо было не ко мне, я никогда прежде не читала этих слов, выровненных в строках, стекавших с черного пера Роберта.
Моя самая дорогая!
Я только что получил твое письмо, и оно заставило меня ответить тебе, не откладывая. Ты права в своем сочувствии, я был одинок все эти годы. И пусть это покажется странным, я хотел бы, чтобы ты знала мою жену. Хотя, будь это возможно, мы с тобой познакомились бы при других обстоятельствах, и не было бы этой, как ты назвала ее, любви в ином мире.
Я не знала, что Роберт так красноречив в любовных письмах, да и вообще его записки ко мне всегда были краткими и отрывистыми. От осознания этого мне на минуту стало более тошно, чем от самого любовного письма. В любезном, почти старомодном слоге я с трудом узнавала Роберта, нового галантного Роберта, который никогда не тратил своей галантности на жену, с которой он хотел бы познакомить своего адресата.
Я стояла в залитой солнцем библиотеке, держа в руках листок с написанными им словами, и не понимала, что я читаю. Он был одинок. Любовь в ином мире. Конечно, "в ином мире", ведь в этом у него жена и двое детей и он, возможно, безумен. А я? Я не была одинока? Но у меня не было ничего в ином мире, только в этом, реальном, где мне приходилось иметь дело с детьми, с посудой, со счетами, с психиатром Роберта. Он что, думает, мне реальный мир больше нравится, чем ему?
Я медленно прошла в его студию и взглянула на мольберт. Женщина была там. Я думала, что уже привыкла к ней, к ее присутствию в нашей жизни. Над этим холстом он работал не первую неделю: она царила там одна, лицо еще не было полностью прописано, но моя память могла заполнить грубый овал ее чертами. Он поместил даму у окна, она стояла в открытом свободном пеньюаре бледно-голубого цвета. И держала в руке кисть. Еще день-два, и она улыбнется ему или взглянет серьезно и пристально темными, полными любви глазами. Я уже стала думать, что она рождена воображением, фантазией, которая движет его кистью. Я была доверчива, слишком доверчива, а оказалось, что первое предчувствие меня не обмануло. Она была реальной, и он ей писал.
Мне вдруг захотелось разнести все вокруг, разбить его палитры, сбросить на пол недописанную леди, размазать, растоптать ее, разорвать открытки и репродукции, развешанные по стенам, где попало. Меня остановила банальность такого поступка, унизительность подражания ревнивым женам из фильмов. И какая-то хитрость, коварство, проникавшее мне в мозг, как отрава - я могла выяснить больше, если Роберт не поймет, что я знаю. Я положила обрывок на свой стол, уже задумав переписать слова и снова бросить на пол у открытой двери студии, на случай, если он хватится потери. Я представила, как он наклоняется за ним с мыслью: "Потерял? Чуть не попался!" и кладет к себе в карман или в ящик стола.