Похищение лебедя - Элизабет Костова 18 стр.


Что я сделала дальше? Осторожно перерыла ящики его стола, со скрупулезностью архивиста сохраняя прежний порядок: большие графитовые карандаши, серые ластики, чеки за масляные краски, недоеденная плитка шоколада. Письма в глубине одного из ящиков, письма незнакомым почерком, ответы на письма, все в таком роде:

Милый Роберт! Дорогой Роберт. Мой милый Роберт. Я думала о тебе сегодня, работая над новым натюрмортом. Как ты считаешь, стоит ли заниматься натюрмортами? Зачем рисовать то, что скорее мертво, чем живо? Я все думала, как чья-то рука может вложить в это жизнь, какая мистическая сила проскакивает электрической искрой от постановки к глазу и от глаза к руке, а потом от руки к кисти и так далее, и снова к глазу. Все возвращается к тому, что мы видим, наверное потому, что все силы твоей руки не могут запечатлеть смутность увиденного. Мне сейчас надо бежать на урок, но я всегда думаю о тебе. Ты знаешь, что я тебя люблю.

Мэри.

У меня дрожали руки. Меня тошнило, стены раскачивались. Итак, я знаю ее имя - и она, очевидно, студентка или одна из сотрудниц, хотя в таком случае я, наверное, узнала бы о ней раньше. Ей надо на урок. В кампусе полно студентов, с которыми я незнакома, многих никогда не видела - я не всех знала в лицо, даже когда мы жили на территории. Тут мне вспомнился рисунок, извлеченный из кармана Роберта по пути в Гринхилл пять лет назад. Это было давно, наверняка он познакомился с ней в Нью-Йорке. С тех пор он несколько раз уезжал на север, как-то его не было целый семестр… Не для того ли, чтобы чаще видеться с ней? Не в том ли причина его внезапных исчезновений, его нежелания взять нас с собой? Конечно, она тоже занимается живописью, еще учится или уже работает, настоящая художница. Он и писал ее с кистью в руке. Конечно, она художница, так же, как я когда-то.

И все же… Мэри, такое обычное имя, хозяйка овечки, мать Христа. Или, наоборот, королева Шотландии, Мария Кровавая, или Мария Магдалина. Нет, имя не гарантия чистоты и невинности. Почерк крупный, девический, но не грубый, написано без ошибок, построение фразы образованного человека, иногда просто изящное, написано с юмором или легким цинизмом. Кое-где она благодарила его за рисунок или вставляла собственный искусный набросок - один, в целый лист, изображал сцену в кафе, люди сидели вокруг стола, уставленного чайниками и чашками. На другой записке стояла дата, несколько месяцев назад, но большинство было без дат, и все без конвертов. Как-то он сообразил выбрасывать конверты, а может, вскрывал письма не дома и не думал хранить конверты или носил их с собой без конвертов, часть листов были помяты, словно полежали в кармане. Она не упоминала ни о свиданиях, ни о планах встретиться, но однажды вспомнила его поцелуй. Собственно, это был единственный намек на секс, хотя она часто повторяла, что скучает, любит, мечтает о нем. В одном письме она назвала его "недостижимым", и мне подумалось, что, может, между ними ничего больше и не было.

И все же все было, если они любили друг друга. Я положила листки на прежнее место. Больше всего меня поразило письмо Роберта, но в столе не нашлось других писем, только письма от нее. И я ничего больше не нашла ни в студии, ни в кабинете, ни в карманах курток, ни в машине, когда и ее обыскала в тот же вечер под предлогом, будто ищу в бардачке фонарик, хотя он за мной не вышел и даже внимания не обратил. Он играл с детьми, улыбался за ужином, был энергичен, но рассеян. Вот в чем разница, вот где доказательство.

Глава 34
КЕЙТ

Я решила выяснить отношения на следующий день. Попросила его ненадолго задержаться дома, когда мать увела детей. Я знала, что у него в тот день не было учебных часов после полудня. После завтрака я пробралась наверх, принесла вниз письма и спрятала в шкаф в столовой, только одно, написанное почерком Роберта, положила в карман и села за стол напротив него, чтобы поговорить. Он рвался удрать в школу, но замер, когда я спросила, понимает ли он, что я знаю, что происходит. Он нахмурился. Теперь уже трясло меня, от страха или гнева, - не знаю.

- О чем ты говоришь?

Недоумение выглядело искренним. Он был одет во что-то темное, и его незаурядная красота вдруг бросилась в глаза, как нередко бывало - царственная осанка, исполненные силы черты лица.

- Первый вопрос: ты видишься с ней в школе? Видишься каждый день? Может быть, она переехала сюда из Нью-Йорка?

Он откинулся назад:

- С кем я вижусь в школе?

- С той женщиной, - сказала я. - С женщиной твоих картин. Она позировала тебе в школе или в Нью Йорке?

Он медленно багровел.

- Что? Я думал, мы с этим уже покончили.

- Ты видишься с ней каждый день? Или она посылает тебе письма издалека?

- Письма?

Он побледнел, словно его ударили. Несомненный признак вины.

- Не трудись отвечать. Я знаю, что она тебе пишет.

- Знаешь, что она пишет? Что ты знаешь?

В его глазах плескался гнев, но с ним соседствовало недоумение.

- Знаю, потому что нашла ее письма.

Теперь он уставился на меня так, словно не находил слов, словно просто не знал, что сказать. Я редко видела его в такой растерянности, во всяком случае редко видела, чтобы он растерялся перед чем-то, пришедшем извне. Он опустил обе ладони на стол, на натертую мамой до блеска столешницу.

- Нашла ее письма?

Как ни странно, в его голосе не было стыда. Если бы мне пришлось описать его лицо и голос в тот момент, я бы сказала, что в них были нетерпение, тревога, надежда. Меня это привело в ярость - этот тон говорил мне, что он любит ее без памяти, любит самое упоминание о ней.

- Да! - выкрикнула я, вскочив на ноги и вытаскивая пачку писем из-под салфетки в шкафчике. - Да, я даже знаю ее имя, дурень безмозглый! Мэри! Зачем ты оставил их дома, если не хотел, чтобы я нашла?

Я бросила пачку на стол перед ним, и он взял одно письмо.

- Ах, Мэри… - сказал он и взглянул на меня, словно готов был улыбнуться. - Это пустое. Ну, не совсем пустое, но не так уж важно…

Я не сдержала слез и подумала, что плачу не столько из-за него, сколько от стыда за себя, за то, что у него на глазах так театрально извлекла письма и разбросала их перед ним.

- Ты думаешь, любить другую - это пустое? А это что?

Я вытащила из кармана исписанный его рукой листок, скомкала и швырнула на стол.

Он поднял и разгладил бумагу. Мне показалось, он читает и не верит своим глазам. Потом он, похоже, начал закипать.

- Кейт, какого черта тебя это волнует? Она мертва! Мертва! - Лицо его побелело и застыло. - Она умерла. Ты думаешь, я бы не отдал всего, чтобы спасти ее, чтобы дать ей возможность писать?

Теперь я всхлипывала, не понимая, что происходит.

- Умерла?

Единственное датированное письмо от Мэри подтверждало, что всего пару месяцев назад она была жива. Я готова была машинально произнести затертую фразу: "О, я сожалею". Погибла в автомобильной катастрофе? Но он не казался убитым горем в последние недели или месяцы. Все было как раньше. Возможно, каковы бы ни были их отношения, они значили для него так мало, что он не горевал о ней? Это само по себе потрясло меня - как можно быть таким бессердечным?

- Да. Мертва. - Это было сказано с горечью, какой я никак не ждала от него. - А я все еще люблю ее. Тут ты чертовски права, если хочешь знать. А если ты не понимаешь такой любви, я объяснять не собираюсь.

- Я не то хочу знать. - Я как начала плакать, так и не могла остановиться. - Мне от этого только хуже. Я не понимаю тебя и твоих слов. Ты и не представляешь, как я старалась тебя понять! Но между нами все кончено, Роберт, и это все, что мне нужно знать.

Я сняла фарфоровую вазу со шкафа, куда ее поставили, чтобы не добрались дети, и запустила через всю комнату. Она разбилась вдребезги о камин под портретом родителей моего отца, крепкой как сталь пары из Цинциннати. Я тут же пожалела, что погубила вазу. Я жалела обо всем. Кроме детей.

Глава 35
1878

В поселке, где они живут, тише, чем в близлежащей Этрете, но Ив говорит, это-то ему и нравится. День, проведенный в Трувиле, еще больше утомил его - летом там на набережной народу, должно быть, не меньше, чем на Елисейских Полях. Если им захочется спокойных развлечений, они всегда могут взять кеб до Этреты, но эта деревушка у самого берега нравится им всем, и большую часть дней они безмятежно проводят, прогуливаясь по прибрежному песку и гальке.

Каждый вечер Беатрис вслух читает папá Монтеня в арендованной гостиной с дешевыми, обитыми дамастом стульями и с морскими раковинами на полках. Остальные мужчины слушают или тихо беседуют рядом. Еще она начала вышивку на подушку в гардеробную Ива - подарок ему на день рождения. Она занимается рукоделием каждый день, прилежно вышивая золотые и пурпурные цветочки. Ей нравится работать, сидя на веранде. Стоит поднять голову, и перед ней море, серо-коричневые, зеленеющие на вершинах скалы слева и, вдалеке справа, облупленные рыбацкие шаланды и лодки, вытащенные на берег, облака над неспокойным горизонтом. Каждые несколько часов льет дождь, а потом снова прорывается солнце. С каждым днем становится теплее, но иногда внезапный шторм на целый день загоняет их под крышу, а следующий день еще ярче прежних.

Все ее занятия призваны помочь избегать Оливье, однако однажды после обеда он выходит посидеть с ней на веранде. Она знает его привычки: это что-то новое. По утрам и днем, если позволяет погода, он пишет на берегу. Однажды он позвал ее с собой, но ее запутанные оправдания - она даже холста не подготовила - сразу положили этому конец, и он отправился один, весело насвистывая и задев ее шляпу, когда проходил по крыльцу, на котором она сидела.

Она гадает, не становится ли его походка более упругой под ее взглядом - снова это странное чувство, что рядом с ней он сбрасывает годы. Или она научилась не замечать его возраста, просто время стало для нее прозрачнее и она видит этого человека сквозь годы? Всякий раз, как он отходит от нее, она смотрит на его удаляющуюся по берегу фигуру с прямой спиной, в любимой старой одежде художника. Она старается забыть все, что узнала о нем, снова увидеть в нем лишь пожилого родственника своего мужа, случайно проводящего с ними отпуск, однако она слишком много знает о его мыслях, о его манере говорить, о преданности своей работе, об отношении к ней. Конечно же, здесь, в доме, он к ней не пишет, но слова остались между ними, его наклонный почерк, внезапный скачок мысли на бумаге, ласковое "ты" на странице.

Но сегодня у него под мышкой не мольберт, а книга. Он решительно устраивается рядом с ней на широком стуле, словно показывая, что прогнать его не удастся. Она вопреки своим благим решениям радуется, что надела утром бледно-зеленое платье с желтыми рюшами по воротничку: несколько дней назад он сказал, что в нем она похожа на нарцисс. Ей хочется, чтобы он сел еще ближе, чтобы его плечо коснулось ее плеча, нет, она хочет, чтобы он уехал обратно в Париж. У нее перехватывает дыхание. Он пахнет чем-то приятным, незнакомым мылом или одеколоном, она задумывается, таким ли был его запах в течение долгих лет или он недавно изменился. Книга лежит закрытой у него на коленях, и она не сомневается, что он и не думал читать; подозрение зарождается в ней, когда она видит заглавие: "Римское право" - она узнает том со скучной полки у самого выхода. Он, очевидно, выходя к ней, схватил первое, что попалось под руку, - уловка, которая заставляет ее улыбнуться, склоняясь над вышивкой.

- Бонжур, - говорит она в надежде, что ей удается выдержать нейтральный тон хозяйки дома.

- Бонжур, - отвечает он.

Минуту или две они сидят молча, и это, думает она, подтверждение или же головоломка. Будь они чужими друг другу или просто родственниками, они уже болтали бы о чем попало.

- Смею ли я спросить тебя, дорогая?

- Конечно.

Она отыскивает крошечные ножницы с журавлиным клювом и гравированными кольцами и обрезает нить.

- Ты намерена весь месяц избегать меня?

- Прошло всего шесть дней, - говорит она.

- С половиной. Вернее, шесть дней и семь часов, - уточняет он.

Это так забавно, что она поднимает взгляд и смеется. Глаза у него голубые, но не близорукие, чтобы не рассмотреть ее как следует.

- Вот так много лучше, - говорит он. - Я надеялся, что наказание не затянется на четыре недели.

- Наказание? - как можно равнодушнее переспрашивает она и тщетно пытается вдеть нитку в иголку.

- Да, наказание. А за что? За то, что позволил себе издали восхищаться молодой художницей? Я был достаточно вежлив, чтобы ты отплатила мне чуть большей сердечностью.

- Я думаю, вы понимаете, - начинает она и почему-то никак не может справиться с иголкой.

- Позволь мне. - Он берет иглу и тонкий золотистый шелк, вдевает нить и отдает ей. - Стариковские глаза, знаешь ли, с опытом становятся острее.

Она смеется и не может остановиться. Вот эти шутливые искры, умение посмеяться над самим собой больше всего ослабляют ее оборону.

- Прекрасно. Значит, ваши стариковские глаза скажут вам, что для меня невозможно…

- Обращать на меня хотя бы столько внимания, сколько на камушек в твоем хорошеньком башмачке? Право, на камушек ты обращаешь больше внимания, так что, пожалуй, мне стоит сильней донимать тебя.

- Нет, пожалуйста…

Она опять смеется. Она терпеть не может эту радость, искрящуюся между ними в такие минуты, удовольствие, открытое всем взглядам. Помнит ли этот мужчина, что он - ее родственник? Да притом пожилой? Она уже узнала от него, что человек никогда не чувствует себя стариком, во всяком случае пока тело не возьмет свое: вот почему папá кажется старше, хотя на самом деле моложе, а этот седой художник с серебристой бородкой как будто не знает, как себя вести.

- Перестань, ma chere. Я слишком стар, чтобы тебе приходилось меня опасаться, а твой муж явно одобряет нашу дружбу.

- Почему бы и не одобрять?

Она хочет изобразить обиду, но слишком велико странное удовольствие от его присутствия, и она ловит себя на том, что снова улыбается ему.

- Вот и хорошо. Ты сама себя переспорила. Если в этом нет ничего, заслуживающего осуждения, ты вполне можешь завтра с утра отправиться со мной на этюды. Мой приятель-рыбак уверяет, что погода будет отличная, настолько, что рыба сама будет прыгать в лодку. Что до меня, мне сдается, рыба прыгает выше в дождливые дни. - Он передразнивает выговор побережья, и она смеется. Он кивает на море. - Мне не нравится, что ты столько просиживаешь здесь над шитьем. Будущей великой художнице подобает стоять перед мольбертом.

Вот теперь она краснеет до ушей.

- Не надо меня дразнить.

Он сразу становится серьезным и берет ее руку свободным жестом, в котором нет ни грана флирта.

- Нет-нет, я не шучу. Будь у меня твой дар, я бы не тратил понапрасну ни минуты.

- Понапрасну?

Она сердится и в то же время готова заплакать.

- О, моя дорогая, как я неловок! - Он виновато целует ей руку и выпускает прежде, чем она успевает возразить. - Ты должна знать, как я верю в тебя. Не возмущайся. Просто пойдем завтра со мной, и ты вспомнишь, как ты любишь рисовать, и забудешь меня с моей бестактностью. Я только провожу тебя к месту, откуда открывается подходящий вид. Договорились?

И снова у него глаза беззащитного ребенка. Она проводит рукой по лбу. Она не способна представить, как можно любить сильнее, чем она любит его сейчас - не его письма, не его вежливость, но самого мужчину со всеми прожитыми им годами, отполировавшими его, сделавшими его уверенным и хрупким. Она судорожно переводит дыхание и втыкает иголку в канву.

- Да. Благодарю вас. Я пойду.

Три недели спустя, возвращаясь в Париж, она везет с собой пять маленьких холстов с водой, лодками и небом.

Глава 36
КЕЙТ

Роберт не ушел сразу, как и я. Собственно, я и не собиралась срывать с места мать и детей, покидать дом, о котором я мечтала, который успела полюбить и который был куплен с помощью матери. После того, как я разбила вазу, Роберт собрал письма в пачку, положил их в карман и вышел, не захватив даже зубной щетки и смены одежды. Мне было бы легче, если бы он поднялся наверх и тщательно собрал чемодан. Несколько дней я его не видела и не знала, где он. Матери я сказала только, что мы сильно поссорились и нам нужен перерыв. Она огорчилась, но сохраняла нейтралитет. Я видела, она считает, что за несколько дней все уладится. Я пробовала убедить себя, что он у Мэри, где бы та ни жила, но не могла избавиться от ощущения, что он не лгал, говоря с такой горечью "она мертва". Как видно, он не способен был по-настоящему кого-то оплакивать. И это едва ли не хуже всего. Тот факт, что любовь кончилась смертью, не облегчил моей обиды. На самом деле это лишь добавило ощущение ее призрачного присутствия, жуткого чувства, от которого я не могла избавиться целыми днями.

На той же неделе днем, когда я рассеянно читала на ступенях крыльца, а мать чинила одежду на террасе и обе мы присматривали за детьми, Роберт без особого шума подъехал к дому и вышел из машины. Я сразу увидела, что на заднем сиденье у него свалены вещи: мольберты, папки и коробки. Сердце у меня подкатило к горлу и завязло там. Он прошел к дому, свернул, чтобы поцеловать мою мать и спросить, как она. Я не сомневалась, она говорит ему, что прекрасно себя чувствует, хотя накануне мне пришлось свозить ее к врачу из-за новых приступов головокружения. И она знала, что он практически ушел.

Потом Роберт подошел ко мне, и минуту я смотрела на него, охватив взглядом все большое, не худое, но и не отяжелевшее тело, свободные движения мускулов под рубахой и штанами. Одежда выглядела неряшливее, чем обычно, как видно, он был особенно неаккуратен с красками, потому что на закатанных рукавах виднелись пятна красного цвета, а брюки цвета хаки были замазаны серым и белым. Я видела, что кожа на лице и шее начинает стареть, видела мешки под глазами, глубокий взгляд, густые волосы, ангельские кудри, подернутые серебром, и какой он большой, далекий, самодостаточный и одинокий. Мне хотелось вскочить, броситься к нему, но ему самому следовало сделать первый шаг. Вот я и сидела как сидела, чувствуя себя совсем маленькой, замкнутой в раму дверей: не высокого роста, слишком уж опрятной особой с прямыми волосами, о которой он забывал ради своего великого творчества, и которая чувствовала себя, почитай, никем. Он даже забыл рассказать мне, к чему так упорно стремится.

Он остановился на ступеньке.

- Я только хотел кое-что забрать.

- Прекрасно, - сказала я.

- Ты хочешь, чтобы я вернулся? Я скучаю по тебе и по детям.

- Если ты вернешься… - заговорила я сдавленным голосом, стараясь, чтобы он не дрожал, - …это будет настоящее возвращение или ты и дальше собираешься жить с призраком?

Я думала, он снова рассердится, но он, помолчав минуту, сказал только:

- Оставь это, Кейт. Тебе не понять.

Я чувствовала, что стоит мне выкрикнуть: "Это мне не понять? Мне не понять?!", и я уже не смогу остановиться, так и буду вопить на глазах у матери и детей. Вместо этого я до боли вцепилась пальцами в книгу и дала ему подняться по ступенькам и вернуться обратно с вошедшим в пословицу чемоданом, точнее, старой сумкой, хранившейся у нас в шкафу.

- Меня не будет несколько недель. Я тебе позвоню, - добавил он.

Назад Дальше