Он подошел и расцеловал ребят, подбросил Оскара в воздух, не замечая, что его мокрые одежки намочили рубаху. Он тянул время. Я ненавидела даже его боль. Потом он сел в машину и уехал. Только тогда я задумалась, как же он пропустит несколько недель работы. Мне не пришло в голову, что он и работу может бросить.
Оказалось, это был один из последних дней, когда моя мать оставалась прежней. Ее врач позвонил нам и сообщил, что у нее лейкемия. Можно было попробовать радио- и химиотерапию, но от нее, скорее всего, будет больше мучений, чем пользы. Она решила изучить брошюру об уходе в хосписе и, выходя, пожала мне руку, поддерживая меня в моем горе.
Глава 37
КЕЙТ
Тут я кое-что пропущу. Эту часть я пропущу, но мне хочется описать возвращение Роберта. Я позвонила ему в тот же вечер, и он вернулся на шесть недель, за которые моя мать совсем истаяла. Оказалось, что он уехал всего-то в колледж, хотя он так и не рассказал мне, где тогда ночевал - может быть, в студиях или в одном из пустовавших коттеджей. Я не знала, свободен ли наш прежний дом. Может быть, он спал среди семейных призраков, на груде одеял на полу, в комнате, куда мы привозили новорожденных Ингрид и Оскара.
Когда он вернулся на время, чтобы помочь мне, то устроился в своей студии, но был спокоен и добр и порой вывозил детей на прогулки, позволяя мне посидеть с матерью, принимавшей болеутоляющие и все больше времени проводившей в дремоте. Я думала, мы с Робертом вместе будем ждать времени, когда приедут сиделки из хосписа. Все было улажено, мать даже помогала мне все устроить: она скажет мне или подаст знак, и я наберу номер телефона, позвоню с кухни.
Но потом остался только Роберт, и это был настоящий финал нашего брака, если не считать прежних окончаний, и звонков, которые становились все реже после того его исчезновения, когда он отправился в Вашингтон; и дня, когда я оформила заявление о разводе и целый год оставляла нетронутым его кабинет; и моего решения наконец разобрать его, и убрать с глаз его полотно с мисс Меланхолией, как бы ее ни звали; и даже минуты, когда я узнала, что он бросился с ножом на музейное полотно и попал за это под арест; и когда потом услышала, что он согласился лечь в психиатрическую клинику. И когда закончилась его страховка, то я поняла, что хочу хоть немного помогать его матери оплачивать счета за лечение и все еще желаю ему выздоровления, если оно возможно, чтобы он смог когда-нибудь прийти на выпускной бал и на венчание наших детей.
Люди, чьи браки не распадались, чьи супруги умирали, а не уходили или не были покинуты, не знают, что брак редко оканчивается раз и навсегда. Это как иные книги - переворачиваешь последнюю страницу и думаешь, конец истории, но дальше идет эпилог, и тебе предоставляют воображать или догадываться, как герои живут без тебя, дорогой читатель. И даже почти забыв книгу, все еще гадаешь, что же было с ними дальше.
Но если в моем браке и был полный разрыв, то он наступил в тот день, когда умерла мать, потому что она умерла быстрее, чем мы ждали. Она отдыхала на диване в гостиной, на солнце. Она даже попросила меня принести ей чай, но тут у нее сдало сердце. Это не точный термин, но так я об этом думаю, потому что и мое сердце сдало тогда, и я уронила поднос с чаем на ковер, бросившись к ней. Я упала на колени, держала ее за руки, и наши сердца отказывались нам служить, и это было ужасно, ужасно с виду, но очень быстро, и было бы гораздо ужаснее, если бы я не видела, как это случилось, и не обняла ее, а с нею и все годы, когда она заботилась обо мне.
Когда все кончилось, я крепко прижала к себе, и голос наконец вернулся ко мне. Я позвала Роберта, крикнула, хотя все еще боялась, что крик потревожит ее. Должно быть, он все понял по моему голосу, услышав крик из своего кабинета за кухней, потому что он вбежал в комнату. Мать так исхудала, что я легко удерживала ее на руках, прижимаясь щекой к ее щеке, отчасти чтобы не пришлось сразу же снова смотреть прямо на нее. Но на Роберта я подняла взгляд. То, что я увидела на его лице, в ту же минуту покончило с нашим браком. Его взгляд был пустым. Он не видел меня, не видел, что я обнимаю безжизненное тело матери. Он в те первые мгновения не думал о том, как утешить меня или как почтить ее смерть, и не горевал о ней. Я ясно видела, что перед глазами у него стоит что-то иное, заставившее его лицо исказиться от ужаса, что-то невидимое и непостижимое для меня, потому что это иное было еще хуже самого страшного момента в моей жизни. Он был не здесь.
Ноябрь 1877
Париж
Tres chere Beatrice!
Спасибо за твое трогательное письмо. Не хочу думать, что пропустил еще один вечер с тобой, пусть даже ради великого Мольера, прости мое отсутствие. Я не без ревности гадаю, не гостили ли у вас снова модники Тома: может быть, мысль о том, что оба они по возрасту ближе к тебе, чем я, внушает мне некоторое опасение. В сущности, я теперь равнодушен к тому, как они увиваются вокруг тебя и жадно глазеют на твои работы, которые следовало бы открывать только понимающим взглядам (не таким, как их). Прости мне это брюзжание. Если бы я мог не писать к тебе, я бы, конечно, не осмелился, но нынешнее утро слишком прекрасно, я просто должен разделить его с тобой. Ты, должно быть, у окна, может быть, с вышивкой или с книгой, возможно, с той, что я в прошлый раз вложил тебе в руку. Ты в ответ на мое нескромное восхищение твоими руками сказала, что они слишком велики, но они прекрасны - искусные руки - пропорциональные твоей элегантной высокой фигуре. И они не просто выглядят умелыми, они действительно искусны во владении карандашом и кистью и, без сомнения, во всем, что ты делаешь. Если бы я мог взять их в свои (мои, как-никак, еще больше, хотя и не столь искусны), я бы почтительно поцеловал каждую из них.
Прости, я уже забыл о своем намерении поделиться красотой этого утра. Я прогулялся сегодня до самого Зала для игры в мяч, разминаясь после проведенного в театре вечера и чувствуя, дорогая моя, что мне в конце концов не так уж интересны развлечения до поздней ночи, ведь я привык вставать рано. Я бы с большим удовольствием провел вчерашний вечер рядом с тобой, и может быть, завтра вечером я снова буду читать тебе у твоего веселого огня или молчать, вглядываясь в твои мысли. Пожалуйста, присаживайся там иногда, когда я не смогу быть рядом с тобой.
Я снова сбиваюсь. Прогуливаясь, я увидел стайку воробьев, которых кормил господин, возможно, помнивший последнюю атаку Наполеона, и, вероятно, выглядевший в то время весьма браво в своей треуголке. Ты бы посмеялась моим невинным фантазиям. Еще в парке прогуливался молодой священник (который в ином мире мог бы благословить нас), быстрые шаги взметали полы его длинного одеяния - он, несомненно, спешил. А я, никуда не торопясь, присел на скамью, чтобы помечтать, несмотря на холод, минут десять, и ты, возможно, угадаешь мои мечты. Пожалуйста, не смейся над их тщетой.
Сейчас я вернулся домой, согрелся, позавтракал и должен приготовиться ко дню, полному встреч и работы, которые помешают мне постоянно думать о тебе, а тебя заставят совсем забыть меня. Но я у меня для тебя есть новость на завтра, которая, надеюсь, обрадует, и одна из моих встреч касается этой новости. А также нового полотна, которое я мог бы в этом году передать в Салон. Прости за эту неловкую таинственность! Но мне хотелось бы поговорить с тобой об этом, и это достаточно важно, чтобы я умолял тебя зайти ко мне в студию завтра утром от десяти до двенадцати, если ты свободна - по делу, весьма важному, поскольку Ив посоветовал мне спросить твое мнение о новой работе. Я прилагаю адрес и маленький план: ты найдешь улицу живописной, но довольно приятной.
А пока почтительно целую твою тонкую руку и с нетерпением ожидаю отповеди или согласия на визит к твоему преданному Другу.
О. В.
Глава 38
МАРЛОУ
Я сердечно поблагодарил Кейт и распрощался, унося ее рассказ в своем портфеле. Она тепло пожала мне руку, однако с явным облегчением смотрела, как я ухожу. Потом я остановился в кофейне, в которой мне накануне подали такой хороший кофе, только на этот раз не сразу вышел из машины, а прежде достал свой мобильный телефон. Телефонный оператор Гринхиллского колледжа разговаривала с приятной непринужденностью: на заднем плане звучал какой-то шелест, как будто она ела, не отрываясь от работы.
Я попросил соединить с художественным факультетом и услышал любезный голос секретаря.
- Простите, что звоню без предупреждения, - сказал я. - Я - доктор Эндрю Марлоу. Пишу статью о вашем бывшем сотруднике Роберте Оливере для "Искусства Америки". Совершенно верно. Да, я понимаю, что он у вас больше не работает, собственно, я уже взял у него интервью в Вашингтоне.
Я почувствовал, как на лбу выступил пот, хотя до этого момента оставался совершенно спокойным: напрасно я назвал конкретный журнал. Вопрос в том, знают ли на факультете, что Роберт был арестован и госпитализирован? Об инциденте в Национальной галерее сообщали в основном вашингтонские газеты. Я вспомнил Роберта, растянувшегося на кровати подобно павшему колоссу: руки за головой, ноги скрещены в лодыжках, взгляд устремлен в потолок. "Можете говорить с кем хотите…"
- Я оказался в Гринхилле проездом, - бодрым тоном продолжал я, - и понимаю, что нагрянул неожиданно, но мне пришло в голову, не сможет ли кто-либо из его коллег уделить мне несколько минут сегодня днем, или завтра утром, и немного поговорить о его работе. Да, благодарю вас.
Секретарь на минуту отошла и вернулась на удивление скоро. Мне представилась большая студия на чердаке бывшего складского здания, где можно подойти с вопросом к любому, сидящему за мольбертом. Впрочем, наверняка все было не так.
- Профессор Лиддл? Большое спасибо. Пожалуйста, передайте ему, что я извиняюсь за внезапное появление и постараюсь не отнимать у него много времени.
Я нажал "отбой", вошел, взял себе кофе со льдом и промокнул лоб бумажной салфеткой. Мне казалось, что молодой человек за прилавком с первого взгляда узнал во мне лжеца. Мне хотелось оправдаться перед ним: "Раньше я таким не был. И сам не заметил, как это на меня нашло". Нет, это было бы неточно… "Это случилось внезапно, случайно…" Случайность звалась Робертом Оливером.
Ехать до колледжа было недалеко, не больше двадцати минут, но из-за волнения дорога показалась бесконечной: огромный купол неба над головой, большие треугольники цветущих лужаек на развилках шоссе - пятна белого и розового, проносившиеся слишком быстро, чтобы я мог узнать цветы, и гладкий асфальт.
"Можете даже поговорить с Мэри", - сказал мне Роберт. Его слова вспоминались легко, так мало их было сказано при мне. Существовали всего три гипотезы. Первая: его состояние настолько ухудшилось после разрыва с Кейт, что он теперь считал умершую женщину живой. Однако доказательств в пользу данного предположения у меня не было. Напротив, при таком помрачении сознания он не мог так обдуманно соблюдать обет молчания. Другой вариант допускал, что он сознательно лгал Кейт, и Мэри не умирала. Или… Но третья гипотеза еще не оформилась у меня в сознании, и я прервал размышления о ней, отвлекшись на поиски въезда на территорию колледжа.
Местность не отвечала моим представлениям о диких лесах Аппалачей, может быть, они начинались выше в горах. В ведении Гринхиллского колледжа находился участок ухоженного проселка, на который я и свернул. Об этом меня уведомил придорожный щит, и в подтверждение его, группа молодых людей в оранжевых жилетах, сметавших редкий мусор в придорожный кювет. Дорога изгибами поднималась в горы мимо указателя, который я узнал по описанию Кейт: обветренная серая резная доска на каменном основании, а дальше начинался проезд к колледжу.
Его территория тоже не выглядела лесной глушью, хотя несколько построек у въезда представляли собой старые бревенчатые хижины, полускрытые зарослями хемлоков и рододендронов. Центральное здание оказалось столовой, за ней поднимались по склону деревянные общежития и кирпичные учебные строения, а дальше во все стороны простирался лес - я впервые видел кампус в окружении столь девственной природы. Деревья, росшие на участке, были еще огромнее, чем у нас в Голденгрув: вольные благородные дубы, уходящие в яркое небо, огромные платаны, кипарисы, устремленные вверх, как небоскребы. На лужайке трое студентов играли в фрисби, а на веранде профессор с золотистой бородкой читал лекцию студентам, державшим тетрадки с конспектами прямо на коленях. Здесь царила идиллия, мне захотелось вновь стать студентом, начать все сначала. А Роберт Оливер несколько лет провел в этом маленьком раю в припадках депрессии.
Художественный факультет занимал бетонную коробку на краю кампуса. Я остановил машину и сидел, оглядывая соседнее здание галереи - длинный узкий деревянный дом с ярко раскрашенной дверью. Афиша оповещала о выставке студенческих работ. Я не ожидал, что буду так нервничать. Чего я боялся? В сущности, меня привела сюда миссия милосердия. Если я не был откровенен относительно своей профессии и своего отношения к бывшему преподавателю живописи Роберту Оливеру, то лишь потому, что в этом случае я бы ничего не узнал. Или узнал бы меньше, гораздо меньше.
Секретарем оказалась студентка, во всяком случае по возрасту она вполне могла быть студенткой: обтягивающие широкие бедра джинсы и белая футболка. Я сказал, что приехал повидаться с Арнольдом Лиддлом, и она провела меня по коридору к кабинету. Пока открывалась дверь, я успел заметить задранные на стол ноги. Ноги были тощие, в линялых серых брюках, и оканчивались ступнями в носках. Когда мы вошли, ноги уже спрятались и говоривший по телефону человек резко повесил трубку - телефон был обычный, старого типа, и у него ушли секунда или две, чтобы распутать витой провод, обхвативший запястье. Затем он встал и протянул руку.
- Профессор Лиддл? - спросил я.
- Пожалуйста, зовите меня Арнольд, - поправил он.
Девушка-секретарь уже исчезла. У Арнольда было тонкое живое лицо и легкие ячменные волосы, свисавшие на ворот рубахи. Глаза были голубые - большие приятные глаза - а нос длинный и красный. Он улыбнулся и жестом предложил мне стул в углу, лицом к нему, после чего снова задрал ноги на стол. Меня подмывало тоже скинуть ботинки, но я удержался. Кабинет выглядел пестро: открытки с выставок на доске объявлений, большой плакат с Джаспером Джонсом за письменным столом, снимки двух худеньких детишек на двухколесных велосипедах. Арнольд с удовольствием устраивался на стуле.
- Чем могу быть полезен?
Я сцепил ладони и попытался изобразить беззаботность.
- Вы, вероятно, знаете от секретаря, что я собираю интервью относительно работ Роберта Оливера, она сочла, что вы могли бы мне помочь.
Я выжидательно взглянул на него.
Он обдумывал мои слова молча, но без признаков настороженности. Видимо, он все же не слышал и не читал об инциденте в Национальной галерее. Я с облегчением перевел дух.
- Конечно, - заговорил он наконец. - Мы с Робертом работаем - работали - вместе около шести лет, и я, смею думать, неплохо знаю его картины. Не скажу, чтобы мы были друзьями - довольно замкнутый тип, знаете ли, - но я всегда его уважал.
Он, кажется, сомневался, стоит ли вдаваться в подробности, а я удивлялся, что он не спросил у меня документов и не поинтересовался, зачем я расспрашиваю о Роберте Оливере. Вероятно, он удовлетворился тем, что передала ему секретарша. Возможно, он услышал от нее название журнала: "Искусство Америки"? Как бы не выяснилось, что они с редактором - однокурсники.
- Роберт написал здесь много хороших работ, не так ли? - рискнул я.
- Ну, да, - признал Арнольд. - Плодовитый художник, чуть ли не супермен, непрерывно писал. Должен сказать, я нахожу его живопись несколько вторичной, но он великолепно владеет техникой. Он однажды рассказывал мне, что в школе занимался абстракцией, но ему не понравилось - насколько я понял, это увлечение быстро прошло. Здесь он главным образом работал над двумя или тремя сериями. Позвольте… Одна была посвящена окнам и дверям, интерьеры в манере Боннара, но более реалистичные, знаете ли. Он выставлял пару работ из этой серии в нашем выставочном центре. Один натюрморт - несомненно, блестящий, если вы любите натюрморты - фрукты, цветы, кубки, пожалуй, в стиле Мане, но всегда с какой-нибудь неожиданной подробностью вроде электрической розетки или флакона с аспирином. Не знаю, как сказать. С аномалиями. Очень недурно сделаны. У него здесь была большая выставка, и Гринхиллская художественная галерея закупила по меньшей мере одну работу. И еще несколько музеев. - Арнольд порылся в стоявшей на столе банке, вытащил огрызок карандаша и принялся вертеть его в пальцах. - За два года до своего отъезда он начал новую серию, у него здесь состоялась персональная выставка. Она была, скажу вам откровенно, весьма эксцентричной. Я видел, как он работал над ней в студии, хотя в основном он писал дома.
Я старался не выказывать излишней заинтересованности, но успел достать блокнот и принял непринужденную позу репортера.
- Та серия тоже была в классической манере?
- О да, но странноватая. На всех полотнах изображалась в сущности одна и та же сцена, довольно трагичная: молодая женщина обнимает пожилую. Молодая в ужасе смотрит на старшую, а у той… ну, пулевая рана во лбу, убита на месте, можно сказать. Несколько викторианская мелодрама. Одежда и волосы неимоверно подробно прописаны, мягкие мазки, реализм. Не знаю, кто ему позировал, может быть, студенты, хотя я никогда не заставал у него натурщиц. Одно полотно из серии выставлено у нас в галерее - он подарил его для обстановки вестибюля после реставрации. Моя картина там тоже висит - практически весь факультет представлен, так что им пришлось устроить несколько перегородок. Вы хорошо знаете Роберта Оливера? - неожиданно спросил он.
- Я пару раз брал у него интервью в Вашингтоне, - сказал я, встревожившись. - Не скажу, что хорошо его знаю, но он меня заинтересовал.
- Как он? - спросил Арнольд, пристально взглянув на меня. Как я прежде не заметил ума и проницательности в его бледных глазах? Он обезоруживал с первого взгляда, такой свободный и домашний, голенастые ноги на столе - он невольно нравился, но теперь я начал его побаиваться.
- Ну, как я понял, он сейчас работает над новой темой.
- Он не думает вернуться? Я не слышал, чтобы он собирался возвратиться сюда.
- Он не упоминал о возвращении в Гринхилл, - признал я. - Во всяком случае мы об этом не говорили, но может быть, он и планирует… не знаю. Вы считаете, ему нравилась преподавательская работа? Как он ладил со студентами?
- Он, знаете ли, сбежал со студенткой.
На этот раз он застал меня врасплох.
- Как?
Он, казалось, развеселился.