Я оглянулся с мостика на девочек около дома с медальонами. Томашевская все еще делала вид, что на нас не смотрит. Две другие, я не знал, как их зовут, уже прыгали на одной ножке.
- Увидишь ты, как тебе сигнализируют? - повторил папа.
- Увижу, - сказал я.
- Слушай, - сказал папа. - Возвращайся-ка лучше домой и скажи маме, что я оставил тебя гулять.
- Нет, пап, - сказал я. - Я с тобой пойду.
- Ты уверен, что этого хочешь?
Конечно, я был уверен. Я был уверен, что чем дальше, тем небо будет все синей, и тем все неподвижнее будет стоять у голубого дома Томашевская, и тем дольше будет смотреть мне вслед.
Можно на Байкал уехать, а потом вернуться, а Томашевская все стоит…
- Пойдем, папа, - сказал я.
Мы пошли по улице Халтурина к Марсову полю. Солнце нам светило в лицо. Мы жмурились.
Вдруг рядом с нами загрохотало, загремело и из водосточной трубы кусками посыпался лед. Я вздрогнул и схватил папу за руку.
- Весна, - сказал папа и вздохнул.
Не хотелось идти, держась за руки, и все же хотелось. Мне вообще в последнее время чего-то одновременно и хотелось и не хотелось.
- Пап, - сказал я, - можно тебя об одной вещи спросить?
- Давай, - сказал он, думая о чем-то своем, наверно, опять о звездах.
Мы подошли к самому Марсову полю, где из утоптанного наста торчали голые кусты. Наст сверкал и синел, с Невы дул холодный ветер.
- Ну, что ж ты, - спросил папа, - раздумал?
Я хотел спросить у него, обязательно ли идти в кино, если тебя приглашает девочка. Я, пожалуй, знал, что он ответит. Он сказал бы: "Обязательно", - и тогда прощай пули. Вообще, мне не очень понравилось, что она меня первая пригласила. Подождала бы, пока я сам это сделаю…
- Что за привычка у тебя дурная появилась! - сказал папа.
Я даже вздрогнул.
- Плетешься как улитка, - сказал папа. - Устал, что ли, уже? Мне ведь тебя тащить приходится!
Это он неверно говорил, что такая привычка у меня появилась. Она всегда была - как только меня брал кто-нибудь за руку, я сразу же переставал знать, где иду, - и только думал, думал, думал… А может, мне все же надо было пойти с ней в кино?
Когда мы пришли к дяде Тиграну, сразу вслед за нами пришел дядя Сережа - и они сразу же все трое заговорили о Марсе, углах наклона и о том, как обработать какую-то там поверхность.
Дядя Тигран вдруг посмотрел на них своими круглыми глазами и сказал, что есть, по меньшей мере, два способа улучшить возможности, и один из них - окислить эту поверхность, то есть сделать ее еще более твердой.
Папа и дядя Сережа посмотрели друг на друга, и папа спросил:
- А второй способ?
- Вы сначала прикиньте первый.
- Хорошо, - сказал папа, и они взяли с дядей Сережей бумагу и шариковые ручки и сели за стол. Похоже становилось на то, что пули лить будем не скоро. Я прошел в другую комнату, где стоял огромный стол дяди Тиграна, и стал понемногу вытягивать ящики - совсем на немного вытягивать и смотреть, что там. Тут и инструменты были всякие, и приборы, и провода, и коробочки…
- А это что, дядя Тигран? - спросил я, вытянув один из ящиков.
- Это? - сказал он. - А-а! Это военный ящик. Гильзы.
- От винтовок?
- Не только, - сказал он, - есть даже от легких пушек.
Жутко интересный был ящик.
- А это? - спросил я.
- Это осколок от мины.
- Противотанковой?
- Нет, минометной.
- А, - сказал я. - Это от той, которой вы с дядей Сережей чуть папу не прихлопнули.
- Во-во, - весело сказал дядя Тигран и засмеялся.
- Мне папа рассказывал, - сказал я. - Вы потом еще вместе какой-то взрыв устроили.
- Папа путает, - сказал дядя Тигран. - Это уже на следующий год было. Мы уже в один пионерлагерь тогда все вместе поехали.
- А расскажете?
- Само собой, - сказал дядя Тигран. - Кому и знать, как не тебе. Само собой, расскажу, только не сейчас.
- Вот именно, - входя в комнату, сказал дядя Сергей. - Мы, Тигран, прикинули насчет окисления. Вообще, не так худо. Попробуем. А что за второй способ?
- Так вам сразу все семейные секреты и выдай, - сказал страшно довольный дядя Тигран. - Может, и окисления хватит.
- Может, и хватит, - задумчиво сказал папа. - Ну, что - за дело? Лить пули?
- Где у тебя реквизит, потомок чеканщиков?
- Там, где ему и положено быть, - ответил аккуратный дядя Тигран и открыл еще один ящик.
Пули, которые мы в то воскресенье лили, назывались двойными турбинами. Они были с дыркой внутри. И с обеих сторон - снаружи и по стенкам дырки - у этих пуль шли глубокие винтовые канавки. В воздухе такая пуля начинает вертеться, как волчок, а если во что-нибудь попадет, то разваливается на кусочки, и кусочки эти рвут все кругом. Довольно зверская штука!
- На медведя, так уж на медведя, - сказал дядя Сережа. - Медведь лошадям шейные позвонки перекусывает, так против него приходится кое-что придумывать. Или ты, Митрий, считаешь, что на медведя надо ходить с рогатиной?
- С рогатиной, конечно, честнее, - сказал я.
- Мы тоже так думаем, - сказал дядя Сережа. - Но, знаешь, для рогатины особое древко нужно - рябиновую, понимаешь ли, жердину. А где ее достанешь? Надо весеннюю, особую, выдержать ее как следует…
- Трудно, - сказал я.
- Вот и приходится пока заниматься ружейной охотой, - сказал дядя Сергей, он у нас все же главным по медведю был. - Мы, Митрий, понимаем твое отношение к этим пулям, мы к тебе даже в некотором смысле присоединяемся, но пока ничего не можем поделать, медведя все же надо победить…
Формочку для пуль дядя Тигран выточил на каком-то особом станке. Снаружи она была как медный кубик с двумя дырками. Пули вываливались блестящие, как серебро, хотелось сразу же взять их в руки.
- Дядя Тигран, мне надо тут несколько дырочек просверлить, - сказал я и вынул лист жести.
- Так в чем же дело?
- Вы поможете?
- Да ты сам справишься. Вон там станок. Только зажми как следует, чтобы на сверло не замотало. Сережа, покажи ему.
Мы с дядей Сережей подошли к сверлильному станку. Я знал, где он включается. Мы выбрали сверло, и дядя Сережа завинтил его в патрон.
- Зажми жесть, - сказал он.
- Дай так можно…
- Зажми жесть, - повторил он.
А зачем ее было зажимать? Дырок-то нужно было много - штук десять - так что, каждый раз заново и зажимать? Я включил станок.
Дядя Сережа его выключил.
- Зажми жесть, - спокойно сказал он.
Ну, я зажал. Включил. Опустил сверло. Оно, как бумагу, прошило жесть. Поднял сверло, развинтил тиски, передвинул жесть. Хотел опустить сверло снова.
- Зажми жесть, - как автомат сказал дядя Сережа.
Пришлось опять зажать.
- Вот так.
После пятой дырки он отошел.
- Скоро ты там? - спросил меня папа.
- Сейчас.
Я досверливал седьмую. Не стал я больше зажимать жесть. Держа ее в руке, я нажимал на рычаг сверла. Вот уже почти просверлил… Но тут кусок жести вырвался у меня из пальцев и завертелся на сверле. Я не успел отдернуть руку - рубануло по пальцам. Я заорал и отскочил от станка.
…Они все трое стояли и смотрели, как на сверле крутится погнутая жестянка, и на мои пальцы. Не до кости, но здорово резануло, а главное, жаль, что не левую - завтра у нас письменная контрольная…
И стыдно было.
- Я считаю, что Митьке повезло, - сказал дядя Сережа. - Хоть одну вещь он на всю жизнь запомнит.
Пальцы мне полили йодом и замотали. Но никто не жалел, даже папа. Только спросил - больно или не очень. Я подождал, когда совсем невтерпеж от йода стало, и сказал:
- Не очень…
- То-то, - сказал дядя Сережа. - Пойди-ка, вынь сверло и поставь его на место, в гнездо…
Теперь то, что он говорил, я в оба уха слушал. Мне даже приятно стало делать то, что дядя Сережа хочет, чтобы я делал. Папа засмеялся и сказал, что его сын, то есть я, явно сообразительней дождевого червя.
Собака
На большой перемене Томашевская подошла ко мне с каким-то списком и, не глядя, говорит:
- Беляков, на собаку сдавал?
- На какую собаку?
- Как "на какую"? - говорит. - Мало того, что ты вообще… Так еще и жмот!
- Что значит "вообще"?
- А вот то и значит!
- Что это "то"?
- Что? Сказать?
- Ну, скажи, скажи!
- А то, что с тобой вообще… настроение только портить! Да еще и жмот!
- Ты, - говорю, - дообзываешься сейчас! Выдумала тут…
- Я? Выдумала? Она там голодная, скулит все время, а ты тут сытый…
Нас уже обступили, слушают.
- Эх ты! - говорит Нинка. - Весь класс уже сдал, а ты жмотничаешь. Ну, ничего, когда мы ее выкормим - ты лучше не подходи. Я ей скажу: "Взять!" Она тебя и повалит. И загрызет. И поделом! Уговаривались ведь каждую неделю по десять копеек собирать? Уговаривались? И ты, жмотина, тоже руку тянул!
И тут я вспомнил. Ну, было такое недели две назад. Девчонки нашли эту собаку где-то около школы - грязная вся она была и в крови. Лохматая такая шавочка, средненькая, и почти на ногах не стояла. Хромает, и где ни погладишь - болячки. Домой ее никто не взял - все равно родители бы не разрешили, а Нинка тогда у мальчишек стала разузнавать, где наш подвал находится. Подвал этот был закрыт, но мы знали, как туда проникнуть, а кроме нас больше никто. Подвальчик был ничего себе. Во-первых, там были зеркала - спичку зажжешь, и она раз пять отражается - даже страшно. И потом еще там стояли бидоны с олифой. Мы факел зажгли из олифы, так еле потушили. Закопченные, как из трубы, вылезли.
- Эх ты! - говорит Томашевская. - Сам-то вон какой сытый, а больной собаке десять копеек жалко!
- Да замолчи ты, - говорю. - Я тебя просто позлить хотел. Сейчас сдам…
Сунул руку в карман, а там - пусто. Как же так? Ведь были утром. Двадцать копеек было. В другом кармане поискал. Все равно нет.
- Нет, - говорю, - денег.
- Нет, да? - и смотрит на меня, будто я преступник. - А восьмого марта на лимонад нашлось?
- Ну и что?
- А сейчас - нет?
- А сейчас нет.
Ну до чего же глупая все-таки!
- Вот ты какой, оказывается, Митенька… - говорит.
- Я тебе не Митенька, а Беляков!
- Ты и собаке - тоже Беляков. И кошке, больной - тоже Беляков. Ты и котенка можешь ногой раздавить - и не оглянешься!
- Послушай, - говорю. - Отстанешь ты все-таки? Я ведь к тебе не пристаю, правда?
От нас уже все отошли, потому что видят - нет у меня денег. Мало ли у кого их не бывает - почему это у меня в кармане обязательно деньги должны быть? Я ведь их не зарабатываю.
- Ты и меня можешь ударить, - говорит Томашевская, не глядя. - Я-то помню, как во втором классе…
Вот характер злопамятный, а? Три года назад двинул ее портфелем - все кругом давно забыли, я - и то не помню, а она, оказывается, до сих пор под впечатлением.
- Ну, еще что скажешь? - говорю.
Молчит.
- Все? - спрашиваю.
- Нет. Не все.
- Ну, что еще?
- Раз ты денег не сдаешь, значит, должен поработать…
- Как?
- Пойти в магазин и на общественные деньги купить для собаки еду. И отнести ей.
- Да я и не знаю, что ей покупать…
- Зато я знаю.
- Ты и покупай!
- А ты?
- А что я?
- Значит, так и не хочешь для собаки ничего сделать?
- А ты ведь уже покупаешь?
- Еще не покупаю. Это ты будешь покупать.
- Да что нам двоим-то в магазине делать?
- Почему двоим? Ты покупать один будешь.
- А ты?
- А я - только тебе говорить, что покупать.
Всю перемену не отцеплялась.
В подвал я полез первым. Там было такое низкое окошечко, вроде щели, забитой досками. Но две доски мы уже давно оторвали и приставили их на место только для виду. Я дождался, когда на дворе стало пусто, и быстро влез. А Томашевская стоит.
- Лезь, - говорю.
- А я вся перепачкаюсь…
То, что я измазался, ее не волнует.
- Ты же все-таки мальчик, - говорит. Спорить я не стал.
- Так и будешь там торчать?
- Нет. Сейчас приду. Ты там погоди немного. Я сейчас.
Портфели мне кинула и убежала. Жду.
И вдруг - дворничиха идет. Я досками закрылся. Спрятался, а доски все рукой придерживаю, чтобы они не обвалились. Она подошла к самому окну и на совок что-то подбирает - галоши ее чуть не по голове у меня шаркают! Вот, думаю, сейчас еще Томашевская явится. Чуть-чуть выглянул - вижу, она вдали с газетой в руках маячит.
Только дворничиха ушла, Томашевская подбегает, кладет газету на землю, чтобы не испачкаться, и лезет ко мне в подвал. Я только доски обратно успел приладить - смотрю в щель - дворничиха опять появилась.
- Тихо, - говорю Нинке. - Видишь?
- Вижу, - шепчет.
А собака в глубине подвала уже подскуливает - Нинкин голос услышала.
Дворничиха идет и по сторонам смотрит. И то верно - стены здесь глухие, деться человеку некуда - где же девочка с газетой? Куда делась?
Смотрю - газету-то оставили, лежит еще!
- Идиотка! - говорю. - С тобой в разведку ходить! Волосы только свои чесать и можешь!
Молчит.
- Держи, - говорю, - доски!
Руку тихонько под доски просунул, взял за краешек газету и, когда дворничиха отвернулась, быстро газету втянул.
- Иди, - шепчу, - за мной, да только не споткнись!
- Да что я тут - в первый раз, что ли?
- Ну, так и двигайся!
- Темно тут… Страшно.
- Ты ж, - говорю, - не в первый раз здесь!
- Не в первый, а все равно страшно!
А собака вовсю скулит. Хоть не лает.
- Может, тебе факел сейчас зажечь? - шепчу. - Или бенгальский огонь? Страшно, видите ли!
- Мить, ты мне руку дай…
Протянул я ей руку назад.
- Что ты, - говорю, - пальцы в пальцы вдеваешь?
А она под самым ухом мне шепчет:
- Зато мне теперь не страшно…
- Да не крути мне пальцы, я тебе руку как человеку дал!
- А тебе, - говорит, - неприятно разве?
Я руку потянул - Томашевская не отпускает. Ну, думаю, еще не хватало! Я изо всей силы как рвану - и тут плечом что-то толкнул, повалилось, заскрежетало, а потом - жах! Грохот, звон. Зеркало на тот свет отправили. И убегать некуда… Стоим, не дышим. А тут еще собака:
- Тявк!
Весело так - мол, не бойтесь, я жива. Слышу - Нинка всхлипнула.
- Молчи! - шепчу. Потому что слушаю, что там дворничиха на дворе делает. Но ничего не слышно. А раз не слышно, надо на разведку идти. Стекло под ногами хрустит, ужас… Добрался я до окошка, в щель глянул, смотрю, дворничиха стоит посреди двора, как дозорный богатырь, и из-под руки смотрит в нашу сторону.
Убежать-то можно было, если бы я один был. А с этой?
Я вернулся опять, по стеклам хрущу.
- Где ты? - говорю.
- Здесь.
Я еще два шага сделал и носом ей в лоб уткнулся.
- Еще, - говорю, - разбить что-нибудь хочешь?
- Это ты, - говорит, - разбил.
- Ничего. Нам еще обоим будет за это.
Чувствую, опять боится. Ну и пусть.
- Видела, какие здесь зеркала?
- А какие?
- То-то и оно… Театральные, - придумал я, - ты разве не видела?
- Нет.
- Дворничиха за милицией пошла, сейчас приведет.
- Правда? - говорит.
Заплачет сейчас, чувствую. Все-таки не хватает у них чего-то такого… Ну, зачем плакать, пока еще не поймали?
- Да, - говорю, - с тобой только в разведку и ходить… Нет там никого. И как мы тут бьем все и колотим - никто не слышит. Может, еще одно грохнем? Чтобы не скучно было?
Пробрались мы на ощупь к собаке, сели на какой-то ящик. Сидим. Собака у нас под ногами чавкает.
- Знаешь, Мить, - говорит Томашевская. - Ведь ее нельзя тут все время держать. Я читала про одного солдата - он в подземном складе просидел несколько лет, - так он потом на свету ослеп.
- Заливаешь. Как это он несколько лет мог просидеть? Что он ел-то?
- Там склад с продуктами был.
- А пил что?
- Забыла, - сказала Томашевская. - Но это точно, я читала. А потом он ослеп.
- То человек, - говорю.
- А какая разница? У собак глаза, может, еще чувствительней, вон они как видят.
- Это у кошек глаза лучше, - сказал я.
Дворничиха не уходила со двора часа, наверно, два. Мы уже давно стали видеть в подвале - глаза привыкли, и даже собрали стеклышки от зеркала в кучку, а выйти нам все было нельзя.
- Давай фильмы рассказывать, - сказала Томашевская. - Хочешь, я тебе "Ватерлоо" расскажу?
- Давай, - сказал я. Я-то сам видел "Ватерлоо", но интересно было, как девчонка такой фильм может пересказать.
- Сначала он прощается с солдатами, - начала она.
- Кто он?
- Ну, кто, кто?.. Ты уж совсем, что ли, не знаешь? Наполеон. Старый такой показан, плаксивый. Ножки короткие. Наклонится - и все вверх посматривает. Смешно… "Солдаты четвертого! - говорит. - Вы всегда были мне детьми!" И там солдат - седой-седой - плачет. А потом, когда Наполеон уехал, король показан - тот уж совсем старый, еле на ногах стоит, и королю докладывают: "Узурпюр высадился на юге".
- Кто?! - спросил я.
- Узурпюр. Что ты смеешься?
- Ну, валяй дальше, - сказал я.
- И король из Парижа убежал. А Наполеон снова стал воевать. И тут на него уже все страны поднялись…
Но Томашевская больше ни разу не ошиблась, только "пруссаков" назвала "прусами". А откуда ей такие слова знать - она ж девчонка!
А потом она замолчала. И я тоже ничего не говорил. Уже, наверно, шестой час был, дома мне должно было влететь, да и ей тоже. Но дворничиха все не уходила.
- Ты есть хочешь? - спросил я.
- Ага. А ты?
- Хочу.
Собака услышала знакомое слово и стала тереться о наши ноги. Она-то была сейчас сытая.
- А ты почему на восьмое марта не мне подарок сделал? - спросила Томашевская.
А что я ей должен отвечать? Я ничего и не ответил.
- Думаешь, нужен был Стронкиной твой подарок?
И не думал я отвечать.
- Ты скажи еще спасибо, что никто из учителей не узнал…
- Это про что?
- А про то, что ты восьмиклассницам подарки даришь…
- А это, кстати, и не твое дело, - сказал я. Я и не знал, что Томашевская пронюхала.
- А ты бы хотел ее поцеловать? - вдруг спросила Томашевская.
- Помолчала бы ты, - говорю. - Вот, честное слово, последний раз с тобой дело имею.
- Нет, а хотел бы?