Расстояние между нами стало быстро увеличиваться. Я снова пробрался в рубку. Иван Михайлович левой рукой держал штурвал, а правой стучал ключом рации. На голове у него была дуга с наушниками.
Я взял у него руль. Он улыбнулся. Браконьеры уходили.
- Кому это вы передаете? - спросил я.
- Рыбнадзору. Чтобы выслали вертолет…
День спокойно, день - шторм. На следующий день мы опять попали в ветер и нас заболтало. И опять я стоял на руле, и опять началась эта дурацкая качка с носа на корму и с кормы на нос. Вниз-вниз-вниз. Опять вниз… И опять.
"Ни за что не отпущу штурвала, - думал я. - Вот умру. Сознание потеряю. А не отпущу…"
Вырвало меня прямо на штурвал. И было уже все равно - куда.
Иван Михайлович повернул ко мне голову. Он не смеялся.
- Вот так, малыш, - сказал он серьезно и взял меня за ухо - за то самое. И потянул немного. Видно, привычка у него такая была.
Иван Михайлович нажал кнопку. В рубку всунулся Гена.
- Ведро воды и тряпку, Генаша, - сказал Иван Михайлович.
И Гена тоже не засмеялся, а запустил мне пятерню в волосы и подергал. И пошел за ведром.
Я стоял у штурвала.
За два с половиной часа вахты, что мне осталось, я еще раза три умирал, но так и не умер, и не отпустил штурвала, и больше уже ведра и тряпки мне не требовалось.
И если уже по-настоящему - так вот тут я пожалел, что меня никто из наших ребят не видит. Андрюшка, скажем, или Женька или Валерка Нифонтов. Или Томашевская. Только хорошо, что мама не видела, зеркальце тут было в рубке: я заглядывал - зеленый я был, будто из болота.
В лес тетя Матрена никого, кроме меня, не взяла.
Хотел увязаться Никитич. Гена сказал, что мало ли в лесу что может случиться. Даже Иван Михайлович был не прочь. Но тетя Матрена ни с кем разговаривать не стала. И никого не взяла, только меня.
Я не понимал - куда она меня все-таки ведет. Когда мы уходили, Гена повесил на меня пустой рюкзак и подмигнул.
- Не теряйся, - говорит.
…Лес сначала шел редковатый, потом вдруг надвинулась страшная чаща, я никогда такой не видел - мы только и лезли через упавшие лиственницы, загораживавшие нам путь. Тропинки никакой не было. В самой глухой чаще тетя Матрена вдруг взяла меня за руку и, приложив палец к губам, спряталась под густую ель. И мне указала сесть рядом.
Я спрятался. Так мы и сидели несколько минут. А потом мимо нас, крадучись и продираясь сквозь ветки, прошел Никитич.
Мы подождали, а потом вылезли из-под дерева и дали по лесу крюка, оставив Никитича искать след. Тетя Матрена почти все время молчала. Она даже как будто не удивилась, что Никитич за нами следит.
Мы шли сначала лесом между двумя горами, потом вдруг лес кончился, и дальше была равнина, голая, как стол, серо-зеленая, а вдали снова синел лес. Я не думал, что это так далеко.
Прошли мы, значит, равнину и снова вошли в лес.
Этот лес был странный какой-то - будто деревья понатыкали в каменоломне. Не мог я понять, как тут деревья растут - корнями ведь влагу надо из земли сосать и все такое, а здесь какая влага - один камень. Но чаща тоже была непролазная. Через дерево упавшее перелезешь, дальше камень лежит; камень обойдешь - снова через дерево перелезай.
Шли, шли. Лезли, лезли. Перелезали, перелезали.
- Вот, - говорит тетя Матрена. - Смотри. О том, что эта избушка есть и где она находится, может, всего десять человек и знает. А может, уже и пять…
Смотрю - и правда избушка. Старенькая такая, черненькая, окошко забитое. Никто не живет. И стоит она между лиственницами так, что за сорок шагов не увидишь - здорово спрятана. Крышу ветки закрывают, стены - кусты.
- Входи за мной, - говорит тетя Матрена. - Осторожно, смотри, не оступись - тут порог.
Вот знаю, что не поверят, а для чего-то рассказываю… Может, теперь я единственный из мальчишек, кто такое видел.
В избушке стояли сундуки и лежали кучи всякого добра. Поблескивали.
- Погоди, - сказала тетя Матрена. - Посмотрим, нет ли змей.
Я, конечно, вспомнил Маугли и белую кобру с выломанными зубами. Тетя Матрена светила фонариком по углам. Змей не было.
- Ну, давай смотреть, - сказала тетя Матрена.
- А это что такое вообще? - спросил я.
- Это наши монахи сюда принесли. Давно. С тех пор и лежит.
Вокруг сундуков валялись бронзовые фигурки, какие-то чайники узорные, подносы. Все с узорами. А больше всего изображений толстяка с голым животом и подвернутыми под себя ногами. На голове у толстяка была высокая шапка.
- А для чего это все тут лежит? - спросил я. - В музей же надо.
В сундуках были книги. Старинные, в кожаных толстых обложках. И в деревянных тоже. Тетя Матрена вынимала книги, листала, я ей светил. Лицо у тети Матрены было древнее, темное.
- Вы умеете их читать?
- Нет, - сказала она. - Не умею… Пожалуй, ты прав насчет музея.
Так мы и бродили по избушке. Звякали бронзовыми фигурками, крышки открывали.
- Домой хочешь подарки отвезти?
- Конечно, хочу. Маме.
- Погоди, - сказала тетя Матрена. - Маме, говоришь?
Она взяла от меня фонарик и залезла в один из сундуков. Покопалась в нем, нагнувшись, и вынула тускло поблескивающего человечка.
- Серебряный, - сказала она.
Вторым у меня на очереди был дядя Тигран.
- А кто он? - спросила тетя Матрена.
А и правда, кто он у нас? Ведь не скажешь же просто: учитель. Учителей много, а дядя Тигран - это дядя Тигран.
- Ну, как бы это… - сказал я. - Он взрывать умеет, у него мотоцикл из Африки. Градусники собирает. Шампуры из титана сделал…
Рылась тетя Матрена долго. Звенела чем-то.
- На, - говорит. - Только тут не все шарики целы.
Дала она мне какую-то большую плошку, коричневую, тяжелую, думал: из камня или из кости, а оказалась из тяжеленного дерева. Плошка была с резными драконами, их было шесть, они подпирали плошку со всех сторон, и оскаленные головы их торчали. А в зубах у них были шарики. Шарики свободно катались за зубами дракончиков, но не выпадали.
- А что это? - спросил я.
- Это прибор для определения эпицентра землетрясения. Надо установить на ровном месте, на жесткой подставке. И всем шарики в зубы. Как тряхнет - так у кого-то из драконов шарик из зубов и выпадет. Значит, землетрясение в той стороне.
- Здорово! - сказал я. - Это уже точно для дяди Тиграна. А шарики-то он выточит.
- Ты скажи ему, чтобы обязательно деревянные. Иначе действовать не будет.
Я не стал ей говорить, что дядя Тигран сам кому угодно что угодно объяснит. Правда, в Ленинграде долго ждать, пока шарики из драконов повалятся.
- Ну, еще кому?
Я подумал о Томашевской.
- Теть Матрена, можно еще этого?
Я взял самого маленького толстячка, он в кулаке у меня помещался.
- Бери. Еще кому нужно?
- Папе.
- Нет, - вдруг резко сказала тетя Матрена. - Папе твоему не дам. Он медведей приехал бить.
- Он ведь по разрешению…
- Не дам.
Хорошо еще, что я не сказал ей про дядю Тиграна. Это ведь он дяде Сереже и папе лил пули.
- А себе? - спросила тетя Матрена.
Я вообще-то ждал, что она так спросит.
И тогда я взял этот меч. То есть это был не то чтобы меч, но и не кинжал - тесачина такой громадный, тупой и тоже из бронзы, и конечно, резать или рубить им и раньше было нельзя - весь в узорах и письменах, и колечки были для пристегивания, а ножен не было.
- Это ритуальный меч, - сказала тетя Матрена. - Не знаю только, для чего.
Жалко, вообще-то, было уходить. И половины не посмотрели.
Когда мы отошли шагов на пятьдесят от избушки, я оглянулся. Избушки не было. Скрылась, как в сказке.
- Вы вроде хранительницы, тетя Матрена, - сказал я.
Она не ответила. Вообще всю обратную дорогу молчала. То ли обиделась на что-то, то ли вспоминала. Я заглянул ей несколько раз в лицо, но ничего не мог на нем прочитать.
А потом мы вышли на край леса, перед нами была пологая, уходящая к другому, прибрежному лесу равнина, тетя Матрена села на камень, я снял с себя звякающий рюкзак. И глядя на равнину, тетя Матрена стала набивать свою трубку.
Солнце садилось.
Домой
В этот день мы повернули назад.
- Да, брат, скоро расставаться, - сказал Иван Михайлович.
А я уже был в рубке своим. Даже бинокль на шею не вешал. Брал со столика, если надо куда глянуть. И дырочку от пули мы с Иваном Михайловичем бумажкой заклеили - на ходу из нее дуло. Непривычно.
- Да, - сказал Иван Михайлович. - Вот и отплавались…
Жаль мне его стало. Сильный и все такое, но ноги у него плохие, вон в валенках теперь стоит на вахте. Что бы ему подарить?
- А зверье ты любишь, - сказал он. - Это от кого у тебя? Не от отца ведь?
- От мамы, - сказал я. - Она у нас главный лекарь. И еще от… - Я споткнулся. - От Томашевской. Есть такая.
- Жаль, их не знаю, - сказал Иван Михайлович. - Те, кто зверье любят… Они…
Так и не сказал.
- Да вы знакомы, - сказал я. - С Томашевской-то.
- Кто? Я?
- Вы.
В рубке темновато было.
- Не припомню, - напряженно сказал Иван Михайлович.
- Ну как же…
- Да нет, не знаю.
- Вы еще ее за ухо оттаскали…
- Когда?!
- А вы и не помните?
- Не помню.
- Вы шли по берегу… Ну, около Петергофа.
- Так, так… - озадаченно сказал Иван Михайлович.
- Ну, вот. А мы, Томашевская то есть…
- Так, так…
- Ну, курила. Дым пускала…
Ничего он не помнил. Совсем ничего. Я ему рассказывал, а он смотрел на меня и лоб чесал, будто я ему его сон рассказываю.
- Вот ведь как, - сказал он смущенно. - Да… Обижаешься?
Я-то? Да уже давно все простил. Теперь мне казалось, что никогда я на него и не злился.
- Знаешь, - сказал он. - Я когда по берегу шел - вспоминал. Мои там лежат. Десантники-байкальцы. Да… Вот, значит, как. А ты, значит, все об этом думаешь. Стоишь тут рядом и думаешь… Нехорошо вышло. Драть-то вас, конечно, надо. Но как же я-то?.. До синяков, говоришь?
- До синяков, - с удовольствием сказал я.
- Дела. Что, прямо так - по заду?
- Да еще как!
- И девчонку?
- Сильней, чем меня!
- Ох! - сказал он. - Послать надо чего-нибудь ей. Как ты думаешь? Что она любит-то?
- Собак, - сказал я.
- Собак?
И замолчал. Только мне видно было, что думает.
- А если лаечку?
- Большую?
- Пять месяцев.
- Блеск, - сказал я.
- Знаешь, какая собака… Легонькая, шея дугой. Не то собачка, не то лошадка. Городская какая-то. И умница. Все мордочку набок клонит, будто соглашается. Может, возьмешь?
- Как ее зовут? - спросил я.
- Да вот никак и не окрестим.
- А в самолет с собаками пускают? - спросил я.
Я стоял последнюю вахту.
Тихо было. Штиль. Какое все-таки озерище! Две недели ходим, а берега все новые. Или, может, мы их проходили ночью, когда я спал?
Появился хребет Хамар-Дабан, висит слева над водой розовыми облаками.
Гена принес компоту прямо на вахту. Поставил передо мной кастрюлю. Пей, мол.
Дядя Миша снизу спросил по переговорной трубе, не прибавить ли оборотов.
- Конечно, прибавить! - сказал я. - Полный вперед!
Вода зашипела, как пошли…
Иван Михайлович что-то молчаливый. Придет в рубку, встанет за моей спиной, руку мне на плечо положит. А с другой стороны уже тетя Матрена стоит. Так и плывем.
Я у Ивана Михайловича спрашиваю:
- А ваши дети отдадут лаечку-то?
- Отдадут, - говорит. И ушел сразу же.
Тетя Матрена мне и говорит:
- Ты у него не спрашивай больше.
- А почему?
- Да так. Нет у него детей. А он - видишь, как к тебе привязался.
К тому старику, где остались папа и дядя Сережа, мы пришли ночью. Будить папа меня не стал, а видно, проговорил всю ночь с Иваном Михайловичем. Утром просыпаюсь, а он в ногах у меня сидит, мне в лицо смотрит.
- Папка, - говорю, - а мы тут за браконьерами гонялись…
- Знаю, - говорит и странно при этом на меня смотрит. Насквозь как-то. - Знаю…
Да как обнимет меня… Раньше-то не очень обнимался - скажет что-нибудь такое, и смотрим друг на друга, усмехаемся. Он - оттого, что придумал, я - оттого, что понял.
А сейчас смотрел, смотрел, да как обнимет…
- Пап, - говорю. - Я тебе сейчас все расскажу… А где дядя Сережа?
- Да он там на палубе со шкурой возится.
- С какой шкурой?
- С медвежьей.
Мы летим в самолете. На коленях у меня маленькая лаечка. Ушки у нее еще не очень стоят.
В багаже у нас громадный, обшитый мешковиной, тюк. Когда лаечка его понюхала, она завыла и стала около него носиться - еле ее оттащил. И сейчас она поводит носом в сторону дяди Сережи и папы и всхлипывает.
В багаже у нас сырая медвежья шкура. Ее отдадут выделывать дяде Тиграну.
У нас с папой опять какие-то новые отношения, пока что не разобраться какие. Он обросший. И спит. Но есть что-то в нем новое, хоть и спит. Дядя Сережа тоже спит.
А я сижу, почесываю лаечку, думаю.
Мама там в Ленинграде уже, наверно, поставила будильник, чтобы нас встретить. Поскорей бы!
И еще - Томашевская говорила, что они переезжают. Если уже переехали и ее долго придется искать, лаечку придется оставить нам. У собак порок сердца бывает от смены хозяев - а вон она как ко мне уже привязалась, так и прилаживается…
Примечания
1
Noblesse oblige - положение обязывает (фр.)