Автобиографическая повесть известного летчика и писателя. Журнальный вариант. Опубликована в журнале "Пионер" в 1984 году.
Анатолий МАРКУША
БОЛЬШИЕ НЕПРИЯТНОСТИ
Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества - самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.
И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.
И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен не единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым, и только,
Живым, и только - до конца.
Вечер превращает росу в иней, утро превращает иней в росу.
Жан-Поль.
Все это было, было, было...
Александр Блок.
То, что я собираюсь рассказать, правильнее всего назвать фрагментами одной жизни. Я собираюсь говорить главным образом о своих просчетах, промахах, ошибках - словом, о теневых сторонах существования, что не украшают жизнь, а делают ее труднопроходимой.Разумно спросить: а чего тебя, брат, на такие саморазоблачения тянет?
Скрывать нечего, лакировать тоже: отвечу.
Когда выходишь к четвертому развороту, когда впереди последняя прямая - это соображает каждый зеленый пилотяга, - маневрировать не приходится, самое время подумать о душе.
В моем понимании подумать о душе - значит поддержать идущего вслед, чтобы не споткнулся там, где я шишку набил, открыть глаза сменщику на мои грехи - не греши подобно! А отважишься, знай, какой ценой за это приходится платить...
Должности мои, звания - чешуя. С них разговор начинать не стоит. Существенно одно: я - летчик.
Если хорошенько подумать, летчик - не только и даже не столько профессия, сколько состояние, образ мыслей, стиль поведения, отличающие человека этого сословия ото всех остальных людей тем, что он - летчик - способен, забыв о рулях и прочих органах управления, вообще обо всей материи, образующей самолет, свободно перемещаться в небе.
Только не спешите подсказывать: как птица!
Настоящий летчик делает это много лучше птицы.
Таким образом, я утверждаю: летчик - существо особое, сформированное землей, небом и самолетом.
И суд над нами особый: высшая его инстанция - земля.
Земля строга и бескомпромиссна, молча принимает и лейтенантов, и генералов, разумеется, летающих. Льгот - никому.
Что-то в последнее время небо мне снится.
Раньше, пока летал, никогда этого не было, а теперь - списали с летной работы - и снится.
Все чаще не праздничное, не голубое в белых, как невеста, нарядных облаках, а сумрачное, тревожное.
И снова чувствуют руки холодок тумблеров, жесткую выпуклость ручки управления, так плотно ложащейся в пальцы; и жмурятся, глядя мне в лицо, зеленоватыми глазами циферблаты приборной доски...
Готовясь к взлету, я уменьшаю ультрафиолетовый подсвет кабины, прислушиваюсь к двигателю.
Так снится.
"Верь только приборам", - должен сказать я прежде, чем начать разбег. И говорю: "Верь только приборам!"
Нарастает скорость - я это чувствую спиной: прибывает... еще и еще, сейчас будет отрыв... Есть. Шатнулись - самолет и я - чуть вправо, чуть влево, пошли вверх...
Весь мир теперь - в колеблющемся силуэтике авиагоризонта да на острие стрелки, счисляющей скорость: пока есть скорость - летишь, нет скорости - падаешь.
Не глядя, на ощупь, нахожу и вдавливаю шарик крана шасси. Перевожу кран до упора вверх. Краем глаза замечаю: гаснут зеленые точки в указателе... Жду. Есть - одна красная... вторая... Все три есть - шасси убралось и встало на замки.
Берусь за головку крана щитков и тоже перевожу вверх. И сразу машина делается вроде легче, податливей, довольно пальцем шевельнуть, как силуэтик авиагоризонта опустит левое крылышко, поднимет правое, поползет вверх или, напротив, опустится под черту искусственного горизонта.
Лечу.
За остеклением тесной кабины непроглядная ночь, лишь навигационные огоньки на кончиках крыльев - зеленый справа и красный слева - светят мне из-за борта. Только и на этот умеренный свет заглядываться нельзя: отвлекает от игруш-ки-силуэтика, повторяющей каждое движение машины.
Высотомер успел накрутить уже не одну тысячу метров. И компас безмолвно диктует: идешь заданным курсом...
Облачность должна вот-вот кончиться. Прежде чем это случается, вижу: вдоль остекления понеслись сероватые размытые клочья. И, будто занавес взвился, открылось чистое небо. Глубочайшая маслянистая чернотища забрызгана сияющими крупинками звезд - большими, поменьше, совсем маленькими, с булавочную головку. Это и есть настоящее ночное небо.
"Не смотри по сторонам", - должен сказать я себе. И говорю: "Не смотри по сторонам".
Знаю, моргнуть не успеешь, звезды лишат ощущения пространства: низ сместится вверх, верх опрокинется под ноги... завертит, и никакие приборы не помогут. Останется одна надежда - парашют.
Бондаренко выручил. Михалева выручил. Загри-цу не помог: высоты не хватило.
Но я лечу во сне. И сон раздвигает границы возможного: самолет странным образом истончается и слоями стекает с меня. Легко, безболезненно, тихо. Я сознаю невозможность происходящего и все-таки испытываю какой-то удивительный, не поддающийся оценке восторг.
Вот уже руки мои ощущают плотность живого воздуха, и плечи входят в его упругий поток... Больше не нужен искусственный горизонт, и указатель скорости ни к чему: я слышу шелест звезд и по ясному их звуку сужу о скорости - растет... уменьшается...
Осторожно!
Я опрокидываюсь на спину и лечу так: лицом к звездам. Странная мысль приходит в голову - вернусь, и меня обязательно спросят: где машина? Что отвечать? Усмехаюсь во сне и успокаиваю себя: больше половины, если не все, совершенные мною "геройства" были стимулированы страхом - а ну как спросят: "Почему вьшрыгнул, почему бросил машину?"
И меня прохватывает озноб: а вдруг не поверят? Как это самолет сполз? Какими такими слоями?
И окажусь виноват.
Ведь это так удобно - списать беду за счет летчика. Экипаж не подготовился должным образом... Командир корабля допустил преступную небрежность, за что и поплатился. Мертвые сраму не имут. Так говорится. Говорится легко, бездумно. Но так ли на самом деле?
Или живым спокойнее, когда виноваты мертвецы?..
Вот бы выскочить из сна. Я бы многое порассказал, как это бывает наяву. Но звезды не отпускают.
Звезды шелестят, подмигивают и тихонько кренятся: я оборачиваюсь лицом вниз, сжимаюсь, и покинувший меня самолет возвращается.
Натекает.
Материализуется.
Больше времени ни на что не остается: покачивающийся силуэтик в авиагоризонте, стрелочка указателя скорости, высотомер...
Немного позже приказываю себе: "Установи стрелку радиокомпаса на ноль. Проверь остаток горючего... Снижайся..."
Уходить от звезд не хочется, но время. Делаю, что положено, и неотступно, ежесекундно помню: внизу земля.
Притаилась и ждет.
Прощайте, звезды!
Будь милостивой, земля. Я иду к тебе на последнем горючем.
У вернувшегося из полета исчезают крылья, и земной груз с новой силой сваливается на плечи. Почему? Не знаю. Но это так. Всегда...
Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках... и не просто двигается, а... переливается, как ручеек.
Жутко была она все-таки красивая, Наташка.
И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дьппать.
Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она ничего, засмеялась и спросила:
- Ты почему такой несильный? Вот Фортунатов Митя - сильный!
И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Он - толстый и большой... Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то и сильный... А еще бывает, хоть и сильный, да трус. Кто сказал, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый?
Так я шел по коридору, думал, а он - навстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жует - яблоко или конфету... или пустым ртом жует.
- Эй, - сказал я, - жиртрест! Не лопни!
Но он даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю: не желал слышать.
Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать?
И почему?
Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос!
А может, Фортунатов считает, что я - трус? Но Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом!
С этим я вошел в класс.
Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу подошел к Митьке и спросил:
- По-твоему, я - трус? Да?
- Иди ты, - сказал Митька.
- Нет, ты скажи: я - трус?
И он не ответил!
А молчание что? Молчание - знак согласия! Словом, мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить:
- Смотри у меня!.. - Больше я ничего не успел сказать: вошла Мария Афанасьевна. Ее мы уважали, и потом у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось расстраивать.
На уроке Наташка прислала записку: "Героический герой! С ума можно сойти - не побоялся пощекотать Митьке под носом! Ура!"
"Странно, - подумал я, - чего она из-за Фортунатова выступает?"
Потом, дома, я все старался решить: кого бы должна выбрать Наташка - Абазу или Фортунатова, если совсем-совсем по-честному?..
И получалось - меня!
Мне даже приснилось: Наташка на физре выводит меня из строя, за руку; поворачивает лицом к ребятам и говорит всем: "Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов - бабуин и обжора". В слове "бабуин" слышалось что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался тогда: бабуины - порода обезьян.
Но то было во сне, а на самом деле Наташа или не обращала на меня внимания или поддразнивала и по каждому поводу заводила: "А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!"
В конце концов вся эта музыка мне надоела.
И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавый, и изобразил на нем маленькую стенгазету. Все чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, синий ящик "Для писем..." И раскарикатурил Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще разозлился.
На другой день специально пришел в школу пораньше, прокрался в класс первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газету. Наглухо. Был такой особенный клей авиационный - эмалит. Вот им.
Ну, ясно, когда ребята увидели, - смеху... И все догадались, чья работа - так я один в классе мог, - но и не докажешь, что Абаза: следов нет! А не пойман - не вор... Все чисто сработал!
Удивительно дальше получилось: ребята галдят - кто за Наташку, кто против, - а сама она ни слова, будто все это ее вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно, вроде даже улыбается.
Чудно!
И только после уроков окликает в раздевалке и медленным, как будто засыпающим голосом спрашивает:
- Не можешь объяснить, Колька, - а сама юбчонку задирает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня нет, - не можешь объяснить: почему ты такой недоумок?
Ух, и презирала она меня!
А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не заспешил.
Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня...
И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.
Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет - мгновение... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют.
В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков - классическое матерчатое "т" и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару.
Подобная вольность была не бессмысленна: ожидалось, что на войне придется (и пришлось!) приземляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом.
В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди машины, как проносится по ангарной крыше, падает на землю и сливается с колесами в каких-нибудь пятидесяти метрах от ангара. Подумал: солнце в спину подсвечивает - помогает, собственные колеса видны, можно и расчетик сделать... и притереть в точечку. Следом за комэском приземлились командиры звеньев, а там подошла и моя очередь. Прицелился я самолетом в середку рыжей ангарной крыши, уменьшаю скорость... Ползу и соображаю: а если еще носик ей приподнять? И приподнял, са-амую малость, а оборотиков прибавил. На пределе иду. И надо же - не услыхал, почувствовал: колеса по крыше - чирк! Еле-еле, воздушно так, будто мимолетным поцелуем скользнули...
Первая мысль: на земле заметили или нет?
Делаю, что надо, убираю обороты, подпускаю самолет пониже, плавно тяну ручку на себя, - а в голове гудит: что, если заметили?
Ах, какая трава зеленая!
И цветочки белыми пятнышками проступили...
Ничего хорошего ожидать не приходится. Как начнут клевать, не отбрешешься. Что же делать?
Клин клином?
Победителей не судят?
Пожалуй, ни одна из этих расхожих мудростей толком в голове не пропечаталась. Так - мелькнули.
А руки и ноги свое знают. Строго выдерживая направление пробега, я плавно вывел двигатель на максимальные обороты и... пошел на взлет. Надо было замкнуть круг еще раз, зайти на посадку, снизиться точно так, как я снижался, "поцеловать" ангарную крышу в той же самой точке, приземлиться и повторить все снова.
Для чего?
То, что удается однажды, можно отнести за счет случайности. Действие, повторенное дважды и тем более трижды, само собой переходит в иное качество - превращается в умение или даже в мастерство, а может быть, и в виртуозность...
В тот вечер машину я не разбил, сам не убился, словом, ничего такого - сверх... - вроде не случилось. Но стоять перед командиром эскадрильи пришлось. Шалевич глядел на меня как-то странно, даже и не гневно, скорей, недоумевая, и спрашивал:
- Ты на первом заходе нечаянно или намеренно по крыше чиркнул? Только, пожалуйста, не ври.
Как быть? Сказать все по правде? Но он же видел: я повторил заход и раз, и два... Значит, могу! Я молчал, выигрывая время.
- Ну, Абаза, что скажешь?
- Так вышло, командир, - сказал я чужим языком, ожидая: вот сейчас будет! Но ничего не случилось. Комэск смотрел и вроде не видел меня. Не повышая голоса, Шалевич рассуждал будто сам с собой:
- Вышло? Очень интересно. Сначала - вышло, а потом ты стал работать Чкалова, Абаза? Стал изображать Рихтгофена?..
Я молчал, стараясь догадаться, что он думает обо мне. Но глаза Шалевича упорно ускользали от моих глаз.
- Ты - щенок, Абаза, наглый и глупый. - Тут он было пошел прочь, но вернулся и сказал: - Трое суток ареста. Будешь думать, потом доложишь всей эскадрилье: зачем ты это делал. Именно - зачем?
Как странно устроено в жизни: тебя всегда о чем-то спрашивают, и ты не можешь или не имеешь права не отвечать.
Куда бы лучше самому спрашивать... себя... И отвечать тихонько - по секрету...