Большие неприятности - Анатолий Маркуша 8 стр.


Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно выва­лился из кабины.

Приземлился мягко. Даже слишком мягко - с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освобо­дился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило - до дому километров сорок, ну, пять­десят... Как только вылезать из болота... Топь страшенная. И еще затруднявшее ориентировку мелколесье...

Рассчитывать на помощь с воздуха не приходи­лось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть - негде. Костер р азвести - сомнитель­ная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было...

Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину скорей всего засосало, добраться ли до кабины? Решил идти.

И тут я совершенно неожиданно подумал, погля­дев на себя как бы со стороны: "Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв... и ты, Колька, везучий!.."

Сорок километров я шел четверо суток. Подроб­ности опускаю: теперь подробности не имеют значе­ния. Дошел. На аэродроме появился в начале девятого. , Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина, девица из штаба, заорала визгливым, со слезами, голосом: "Ой-ой-ой, мама... Абаза..." - увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На этой фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк. Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что они там про меня сочинили. Между прочим, могли бы и получше написать...

Я вернулся, и разговоров было много. Разных. Носов сказал:

- Значит, довоюешь, раз мы тебя живого отпели...

Я подумал: "Хорошо бы".

Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал, сбиваясь:

- Виноват... не удержался... Сам понимаешь, "Бюккера", можно сказать, напрашивались: "Дай нам!" Бросил, а когда "уговорил" - одного точно! - туда-сюда, тебя как корова языком слизала...

Виноват...

- Ладно, - сказал я, - чего размусоливать.

- Нет, командир, и еще я виноват... - И он замолчал.

- Ну?

- Когда прилетел, и началось: как, что, где?.. - Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.

Понятно: Остапенко показал б л и ж е к зениткам. И тогда получилось - "Бюккеры" попались ему потом, позже... Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я от него такого? Не ждал... А он:

- Виноват, виноват я, командир...

Вместе мы пролетали уже порядочно и, надо сказать, удачливо. Что было делать? Восстанавли­вать истину ради истины? Рисовать рапорт? Ска­зать Носову неофициально: так, мол, и так дело было... решайте, как находите нужным?

Эх, не оказалось под рукой ромашки погадать: любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет...

Я развернулся и врезал Остапенко по шее. Не шутя, прилично врезал. И сказал:

- В расчете. Согласен?

Вечером было отпраздновано мое возвраще­ние.

Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:

- А вообще это колоссально! На каждого запла­нировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто опреде­лил, командир, - обращался он ко мне, - я опять позабыл - кто?

- Кажется, Аристотель, - в десятый раз отвечал я.

- Во-во-во, Аристотель!

Не разобрав толком, о чем идет речь, подошед­ший Носов сказал:

- Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штур­муем полком...

* * *

Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок - тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились оби­ды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...

Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми лип­ками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучно­го сада... И сюда-то тянулась молодежь...

Поначалу Галя была крайне оживлена и стара­тельно развлекала меня новостями (будто мы не виделись года три), а потом, неожиданно потускнев, стала говорить что-то, на мой тогдашний взгляд, совершенно несусветное:

- Я знаю, Коля, у тебя ко мне никакого насто­ящего чувства нет... - Помолчала. Наверное, ждала возражений. Но я так растерялся, что ничего не сказал, не нашелся. - И понятно! Толстая, урод уродом, никакого самолюбия... - Она опять помол­чала. - Но я хочу, чтобы ты знал, Коля, если когда-нибудь и для чего-нибудь я тебе понадоб­люсь, только свистни...

- Или ты собака? - спросил я с фальшивым изумлением.

- Вот именно! Собака. А что? Собака - друг человека. Ты подумай, Колька, и человеку без собаки - плохо, и собаке без человека - невозмож­но. Собака без человека озверевает... Ты согла­сен - буду за собаку?!

А часом позже выяснилось: пока сидели в траве, у меня из карманов бесшумно и, разумеется, бес­следно повыкатывались все монетки. А так как крупных купюр не было с самого начала, то в итоге оказалось: нашей общей наличности не хватает даже на два билета метро...

- Поезжай, - сказал я Гале, - поздно. Мама бу­дет ругать.

- А ты? - откровенно удивилась Галя.

- По долинам и по взгорьям, - попытался про­петь я, - шла дивизия вперед... Ну, и так далее, я - пешком...

Галя посмотрела на меня, будто впервые увидела, и ничего не сказала. Пересчитала еще раз всю наличность, улыбнулась:

- Слушай, нам всего-то пятачка не хвата­ет. - Тогда билет метро стоил тридцать копе­ек. - Сейчас выберу душку-военного и попрошу...

- Чего попросишь? - не сразу сообразил я.

- Пятачок.

- Да ты в уме? - бурно запротестовал я. По понятиям, внушенным мне с молодых ногтей, просить считалось абсолютно безнравственным.

Мещанин считал себя бесконечно выше, благо­роднее самого лучшего нищего. И неудивительно: своей духовной нищеты он просто не созна­вал...

Пока я бесполезно морщил лоб, делая вид, будто стараюсь что-то придумать, найти выход из поло­жения, Галя подошла к военному со шпалой в петлице и вежливо сказала:

- Извините, можно у вас попросить пять копеек?

Военный смешно притормозил, резко качнув­шись на длинных, обутых в хромовые сапоги ногах, козырнул Гале и осведомился:

- Именно пять?

- Если можно, именно пять... Не хватает...

- Держи! - И он протянул Гале две монет­ки - двух- и трехкопеечную...

Мы ехали домой. Галя, кажется, тут же позабыла о своем "подвиге", а я переживал: ну, что это за мужчина, позволяющий своей... девушке, даме...

И тут мысль почему-то перескочила на дру­гое - но Галя сама сказала: я твоя собака...

Конечно, попрошайничать, клянчить, вымогательствовать... - батюшки, сколько, оказывается, на свете этих гнуснейших слов! - отвратительно и стыдно, но... моя "собака" готова на все.

Мы доехали до площади Маяковского и тихонько пошли по улице Горького, пока не свернули в полутемный переулок. Здесь, перед самым расста­ванием, сам того не ожидая, я скомандовал:

- К но-ге! - и похлопал себя ладонью по бедру.

Сначала Галя не поняла. А потом, когда до нее дошло, она прижалась боком к моему боку и пошла со мной шаг в шаг...

Я видел ее опущенную голову, видел напряженно следивший за мной, чуть прищуренный левый глаз...

Свинья я, свинья! Ведь ликовал.

У подъезда серого, надстроенного дома я небреж­но поцеловал Галю в лицо - ткнулся куда попа­ло - и поспешно ретировался...

Ее письмо разыскало меня на фронте. На конвер­те живого места не было - штампы, сопроводитель­ные надписи, чернильные подтеки. Письмо было от Гали и шло ко мне почти год.

Так я узнал: она окончила ускоренный курс медицинского... вместо фронта, как мечтала и рас­считывала, получила назначение в сельскую боль­ничку... Жизнь тяжелая... Кругом одни клюквенные болота. Деревенька маленькая, глухая... Ко всему: над головами то и дело самолеты летают, нагоняют тоску... Тоска, как клей.

"Хоть бы узнать, что ты жив, - писала Галя, - я боюсь самолетов и не могу вообразить, как ты, при твоем характере, сможешь удержаться в этой ду­рацкой авиации. И вообще - г-на войне..."

Странно - письмо Гали больно меня задело. По­казалось обидным. Что она понимает в авиации? А кстати, и во мне?

А еще меня заинтересовало дважды упомянутое название деревни - Жужа. Определенно, я где-то встречал это странное буквосочетание - не жук, не жаба, а Жу-жа, жу... жа...

Неопределенность - наказание. Во всяком слу­чае, для меня.

Видел я где-то... голову на отсечение даю, видел: Жужа. Видел? Но если видел, значит, на карте... Я развернул свою потрепанную полетную пятикилометровку и принялся прочесывать ее - с севера на юг, потом с запада на восток.

В конце концов я нашел эту Жужу. Она лежала в восьмидесяти семи километрах севернее нашего аэродрома на излучине безымянной речки, в районе болотистом и бездорожном, охваченная широким полукольцом лесного массива... Была там церковь. Дворов в деревне, если верить карте, насчитыва­лось девяносто. Далась мне эта Жужа! Что мне в ней?

Ну, учились мы с Галей в школе... допустим, между нами что-то намечалось... детское, наивное. Все это - прошлое!

Конечно, прошлое.

Было... а потом исчезло, рассеялось, раствори­лось, слиняло, уплыло... О чем думать? Думать, мечтать, ждать, предполагать, сочинять... врать... заполаскивать мозги... Как много на свете слов. Для чего столько?..

А тут мне подвернулось слетать в штаб армии. На По-2.

Я любил эту безобидную керосинку - сама, мож­но сказать, летала, только не мешай. И снижаться позволяла, как ни одна другая машина, и приты­каться, если надо, на любом пятачке. Золотой был "ероплан".

На обратном пути из штаба армии пришло мне в голову: если уклониться градусов на тридцать вправо, то, не слишком увеличивая общую даль­ность полета, вполне можно выскочить на Жужу...

Зачем? Ну-у, так, поглядеть... Врешь! Глядеть там не на что. Себя показать хочешь. Допу­стим - себя. Так что?! Ничего...

Жужа оказалась еще меньше, чем представля­лась по карте. Одна улица. Полуразрушенная цер­ковь. Школа. Административное здание... Крыши тесовые, черные... Оконца крошечные. Словом, чего говорить, - сплошная северная унылость, усу­губленная диким запустением. А улица широкая. Проспект. Снизился. Прошел метрах на десяти, разглядел - ровная улица, столбов нет и проводов нет.

Ну и что? Ничего. При необходимости вполне можно приземлиться. Поглядел на часы. Время позволяет.

Проверил остаток горючего... А ветер? Отличный ветер: дымок точно вдоль улицы тянет... не сильно. Сел. Двигатель, понятно, не выключал. Прибежали мальчишки.

- Жужа?

- Жужа!

- Кто доктор? Где?

- В район уехала, за лекарствами. Муж: - здесь. - И предложили с охотой скликать мужа.

- Военные на санитарной машине приезжа­ли? - спросил я. - Титаренко, полковник, был? (Все это я придумал по ходу дела.)

- Не было! - хором ответили ребята.

- Спасибо, ребята! Полечу искать дальше. Сча­стливо!

И улетел.

На сорокаминутное мое опоздание никто в полку не обратил никакого внимания: По-2! Ветром могло сдуть...

А я, как нетрудно догадаться, помалкивал и про себя радовался - с неопределенностью покончено!

Жужа - та самая. У Гали - муж. Вопросов ника­ких нет и быть не может.

Но тут я ошибся.

Дней через пять из штаба воздушной армии поступила в полк телефонограмма. "Самовольное отклонение от маршрута, посадку на улицу в Жуже оцениваю пятью сутками ареста. Получите подроб­ное объяснение у Абазы..." И подпись - начальник штаба...

Я шел к Носову, не ожидая ничего худого, но стоило только взглянуть на командира, чтобы понять, - держись, Колька...

Носов выразительно прочитал мне телефоно­грамму и велел:

- Объясняй.

Конечно, можно было и соврать: отклонился, мол, засомневался, какая деревенька. Присел для уточнения ориентировки "методом опроса местных жителей". Но... не решился: у Носова был совер­шенно фантастический нюх на малейшую брехню. И вранья он не переносил.

- Виноват, - сказал я, поморгал, потупился и тихо-тихо: - Любовь...

- Этого не хватало! - вздохнул не без притвор­ства Носов. - Ступай, Ромео, отсиживай и имей в виду - бо-о-ольшие неприятности у тебя еще будут от этой, от любви... при твоих-то замашках. Иди.

* * *

Впервые на охоту я попал по чистой случайности. Приятель отца предложил: "Хочешь поглядеть, как зайчишек стреляют?" И я из чистого любопытства согласился.

Отец не возражал. Мать - тоже: охота происхо­дит на свежем воздухе, а свежий воздух ребен­ку - первая необходимость, к тому же заяц не тигр, так что опасности никакой... Получив родительское благословение, я очутился в зимнем пригородном лесу. Единственный мальчишка среди шести взрос­лых.

Прежде всего запомнился лес - холодный, кру­жевной, с седыми стрельчатыми ресницами. И сорочий гам запомнился. И цепочки заячьих сле­дов. Мне объяснили: если отпечатки лап идут одна-одна-две, это заяц...

Взрослые были разные. Трое городских, хорошо одетых, в высоких мягких валенках, в пушистых шапках, с красивыми ружьями и сумками, трое деревенских, одетых хуже, с небогатыми ружьями, но с собаками. Мне, конечно, ружья не предложили, велели держаться рядом с отцовским приятелем, присматриваться, под выстрелы не лезть и вооб­ще... не мешать...

Делать было нечего, пришлось подчиниться.

Городские охотники разошлись по каким-то "ме­стам", а деревенские отправились сначала вдоль дороги, потом по краю поля и скрылись из глаз. Скоро сквозь лес покатился собачий лай: тихо, громче, опять тише и снова громче... На опушку, где мы притаились у старой почерневшей, подъеденной понизу копешки, заяц вылетел, словно очумевший. Он был маленьким, почти белым, с жалкими, прижатыми к спине ушами.

Тут я взглянул на отцовского приятеля и... испугался: был человек как человек, ну, толстый, красномордый, если по правде говорить - не краса­вец, а тут... по-лягушачьи приоткрытый рот, зату­маненные незрячие глаза и мелко-мелко вздраги­вающие пухлые руки... Я даже не сразу сообразил, что преобразило моего благодетеля - не со страху же так изменился человек, ведь правильно мать говорила: заяц - не тигр.

Просто человеку не терпелось выстрелить... по­пасть... убить...

Он и выстрелил, и попал, и убил...

Назад Дальше