Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно вывалился из кабины.
Приземлился мягко. Даже слишком мягко - с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освободился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило - до дому километров сорок, ну, пятьдесят... Как только вылезать из болота... Топь страшенная. И еще затруднявшее ориентировку мелколесье...
Рассчитывать на помощь с воздуха не приходилось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть - негде. Костер р азвести - сомнительная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было...
Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину скорей всего засосало, добраться ли до кабины? Решил идти.
И тут я совершенно неожиданно подумал, поглядев на себя как бы со стороны: "Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв... и ты, Колька, везучий!.."
Сорок километров я шел четверо суток. Подробности опускаю: теперь подробности не имеют значения. Дошел. На аэродроме появился в начале девятого. , Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина, девица из штаба, заорала визгливым, со слезами, голосом: "Ой-ой-ой, мама... Абаза..." - увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На этой фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк. Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что они там про меня сочинили. Между прочим, могли бы и получше написать...
Я вернулся, и разговоров было много. Разных. Носов сказал:
- Значит, довоюешь, раз мы тебя живого отпели...
Я подумал: "Хорошо бы".
Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал, сбиваясь:
- Виноват... не удержался... Сам понимаешь, "Бюккера", можно сказать, напрашивались: "Дай нам!" Бросил, а когда "уговорил" - одного точно! - туда-сюда, тебя как корова языком слизала...
Виноват...
- Ладно, - сказал я, - чего размусоливать.
- Нет, командир, и еще я виноват... - И он замолчал.
- Ну?
- Когда прилетел, и началось: как, что, где?.. - Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.
Понятно: Остапенко показал б л и ж е к зениткам. И тогда получилось - "Бюккеры" попались ему потом, позже... Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я от него такого? Не ждал... А он:
- Виноват, виноват я, командир...
Вместе мы пролетали уже порядочно и, надо сказать, удачливо. Что было делать? Восстанавливать истину ради истины? Рисовать рапорт? Сказать Носову неофициально: так, мол, и так дело было... решайте, как находите нужным?
Эх, не оказалось под рукой ромашки погадать: любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет...
Я развернулся и врезал Остапенко по шее. Не шутя, прилично врезал. И сказал:
- В расчете. Согласен?
Вечером было отпраздновано мое возвращение.
Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:
- А вообще это колоссально! На каждого запланировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто определил, командир, - обращался он ко мне, - я опять позабыл - кто?
- Кажется, Аристотель, - в десятый раз отвечал я.
- Во-во-во, Аристотель!
Не разобрав толком, о чем идет речь, подошедший Носов сказал:
- Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штурмуем полком...
* * *
Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок - тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились обиды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...
Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми липками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучного сада... И сюда-то тянулась молодежь...
Поначалу Галя была крайне оживлена и старательно развлекала меня новостями (будто мы не виделись года три), а потом, неожиданно потускнев, стала говорить что-то, на мой тогдашний взгляд, совершенно несусветное:
- Я знаю, Коля, у тебя ко мне никакого настоящего чувства нет... - Помолчала. Наверное, ждала возражений. Но я так растерялся, что ничего не сказал, не нашелся. - И понятно! Толстая, урод уродом, никакого самолюбия... - Она опять помолчала. - Но я хочу, чтобы ты знал, Коля, если когда-нибудь и для чего-нибудь я тебе понадоблюсь, только свистни...
- Или ты собака? - спросил я с фальшивым изумлением.
- Вот именно! Собака. А что? Собака - друг человека. Ты подумай, Колька, и человеку без собаки - плохо, и собаке без человека - невозможно. Собака без человека озверевает... Ты согласен - буду за собаку?!
А часом позже выяснилось: пока сидели в траве, у меня из карманов бесшумно и, разумеется, бесследно повыкатывались все монетки. А так как крупных купюр не было с самого начала, то в итоге оказалось: нашей общей наличности не хватает даже на два билета метро...
- Поезжай, - сказал я Гале, - поздно. Мама будет ругать.
- А ты? - откровенно удивилась Галя.
- По долинам и по взгорьям, - попытался пропеть я, - шла дивизия вперед... Ну, и так далее, я - пешком...
Галя посмотрела на меня, будто впервые увидела, и ничего не сказала. Пересчитала еще раз всю наличность, улыбнулась:
- Слушай, нам всего-то пятачка не хватает. - Тогда билет метро стоил тридцать копеек. - Сейчас выберу душку-военного и попрошу...
- Чего попросишь? - не сразу сообразил я.
- Пятачок.
- Да ты в уме? - бурно запротестовал я. По понятиям, внушенным мне с молодых ногтей, просить считалось абсолютно безнравственным.
Мещанин считал себя бесконечно выше, благороднее самого лучшего нищего. И неудивительно: своей духовной нищеты он просто не сознавал...
Пока я бесполезно морщил лоб, делая вид, будто стараюсь что-то придумать, найти выход из положения, Галя подошла к военному со шпалой в петлице и вежливо сказала:
- Извините, можно у вас попросить пять копеек?
Военный смешно притормозил, резко качнувшись на длинных, обутых в хромовые сапоги ногах, козырнул Гале и осведомился:
- Именно пять?
- Если можно, именно пять... Не хватает...
- Держи! - И он протянул Гале две монетки - двух- и трехкопеечную...
Мы ехали домой. Галя, кажется, тут же позабыла о своем "подвиге", а я переживал: ну, что это за мужчина, позволяющий своей... девушке, даме...
И тут мысль почему-то перескочила на другое - но Галя сама сказала: я твоя собака...
Конечно, попрошайничать, клянчить, вымогательствовать... - батюшки, сколько, оказывается, на свете этих гнуснейших слов! - отвратительно и стыдно, но... моя "собака" готова на все.
Мы доехали до площади Маяковского и тихонько пошли по улице Горького, пока не свернули в полутемный переулок. Здесь, перед самым расставанием, сам того не ожидая, я скомандовал:
- К но-ге! - и похлопал себя ладонью по бедру.
Сначала Галя не поняла. А потом, когда до нее дошло, она прижалась боком к моему боку и пошла со мной шаг в шаг...
Я видел ее опущенную голову, видел напряженно следивший за мной, чуть прищуренный левый глаз...
Свинья я, свинья! Ведь ликовал.
У подъезда серого, надстроенного дома я небрежно поцеловал Галю в лицо - ткнулся куда попало - и поспешно ретировался...
Ее письмо разыскало меня на фронте. На конверте живого места не было - штампы, сопроводительные надписи, чернильные подтеки. Письмо было от Гали и шло ко мне почти год.
Так я узнал: она окончила ускоренный курс медицинского... вместо фронта, как мечтала и рассчитывала, получила назначение в сельскую больничку... Жизнь тяжелая... Кругом одни клюквенные болота. Деревенька маленькая, глухая... Ко всему: над головами то и дело самолеты летают, нагоняют тоску... Тоска, как клей.
"Хоть бы узнать, что ты жив, - писала Галя, - я боюсь самолетов и не могу вообразить, как ты, при твоем характере, сможешь удержаться в этой дурацкой авиации. И вообще - г-на войне..."
Странно - письмо Гали больно меня задело. Показалось обидным. Что она понимает в авиации? А кстати, и во мне?
А еще меня заинтересовало дважды упомянутое название деревни - Жужа. Определенно, я где-то встречал это странное буквосочетание - не жук, не жаба, а Жу-жа, жу... жа...
Неопределенность - наказание. Во всяком случае, для меня.
Видел я где-то... голову на отсечение даю, видел: Жужа. Видел? Но если видел, значит, на карте... Я развернул свою потрепанную полетную пятикилометровку и принялся прочесывать ее - с севера на юг, потом с запада на восток.
В конце концов я нашел эту Жужу. Она лежала в восьмидесяти семи километрах севернее нашего аэродрома на излучине безымянной речки, в районе болотистом и бездорожном, охваченная широким полукольцом лесного массива... Была там церковь. Дворов в деревне, если верить карте, насчитывалось девяносто. Далась мне эта Жужа! Что мне в ней?
Ну, учились мы с Галей в школе... допустим, между нами что-то намечалось... детское, наивное. Все это - прошлое!
Конечно, прошлое.
Было... а потом исчезло, рассеялось, растворилось, слиняло, уплыло... О чем думать? Думать, мечтать, ждать, предполагать, сочинять... врать... заполаскивать мозги... Как много на свете слов. Для чего столько?..
А тут мне подвернулось слетать в штаб армии. На По-2.
Я любил эту безобидную керосинку - сама, можно сказать, летала, только не мешай. И снижаться позволяла, как ни одна другая машина, и притыкаться, если надо, на любом пятачке. Золотой был "ероплан".
На обратном пути из штаба армии пришло мне в голову: если уклониться градусов на тридцать вправо, то, не слишком увеличивая общую дальность полета, вполне можно выскочить на Жужу...
Зачем? Ну-у, так, поглядеть... Врешь! Глядеть там не на что. Себя показать хочешь. Допустим - себя. Так что?! Ничего...
Жужа оказалась еще меньше, чем представлялась по карте. Одна улица. Полуразрушенная церковь. Школа. Административное здание... Крыши тесовые, черные... Оконца крошечные. Словом, чего говорить, - сплошная северная унылость, усугубленная диким запустением. А улица широкая. Проспект. Снизился. Прошел метрах на десяти, разглядел - ровная улица, столбов нет и проводов нет.
Ну и что? Ничего. При необходимости вполне можно приземлиться. Поглядел на часы. Время позволяет.
Проверил остаток горючего... А ветер? Отличный ветер: дымок точно вдоль улицы тянет... не сильно. Сел. Двигатель, понятно, не выключал. Прибежали мальчишки.
- Жужа?
- Жужа!
- Кто доктор? Где?
- В район уехала, за лекарствами. Муж: - здесь. - И предложили с охотой скликать мужа.
- Военные на санитарной машине приезжали? - спросил я. - Титаренко, полковник, был? (Все это я придумал по ходу дела.)
- Не было! - хором ответили ребята.
- Спасибо, ребята! Полечу искать дальше. Счастливо!
И улетел.
На сорокаминутное мое опоздание никто в полку не обратил никакого внимания: По-2! Ветром могло сдуть...
А я, как нетрудно догадаться, помалкивал и про себя радовался - с неопределенностью покончено!
Жужа - та самая. У Гали - муж. Вопросов никаких нет и быть не может.
Но тут я ошибся.
Дней через пять из штаба воздушной армии поступила в полк телефонограмма. "Самовольное отклонение от маршрута, посадку на улицу в Жуже оцениваю пятью сутками ареста. Получите подробное объяснение у Абазы..." И подпись - начальник штаба...
Я шел к Носову, не ожидая ничего худого, но стоило только взглянуть на командира, чтобы понять, - держись, Колька...
Носов выразительно прочитал мне телефонограмму и велел:
- Объясняй.
Конечно, можно было и соврать: отклонился, мол, засомневался, какая деревенька. Присел для уточнения ориентировки "методом опроса местных жителей". Но... не решился: у Носова был совершенно фантастический нюх на малейшую брехню. И вранья он не переносил.
- Виноват, - сказал я, поморгал, потупился и тихо-тихо: - Любовь...
- Этого не хватало! - вздохнул не без притворства Носов. - Ступай, Ромео, отсиживай и имей в виду - бо-о-ольшие неприятности у тебя еще будут от этой, от любви... при твоих-то замашках. Иди.
* * *
Впервые на охоту я попал по чистой случайности. Приятель отца предложил: "Хочешь поглядеть, как зайчишек стреляют?" И я из чистого любопытства согласился.
Отец не возражал. Мать - тоже: охота происходит на свежем воздухе, а свежий воздух ребенку - первая необходимость, к тому же заяц не тигр, так что опасности никакой... Получив родительское благословение, я очутился в зимнем пригородном лесу. Единственный мальчишка среди шести взрослых.
Прежде всего запомнился лес - холодный, кружевной, с седыми стрельчатыми ресницами. И сорочий гам запомнился. И цепочки заячьих следов. Мне объяснили: если отпечатки лап идут одна-одна-две, это заяц...
Взрослые были разные. Трое городских, хорошо одетых, в высоких мягких валенках, в пушистых шапках, с красивыми ружьями и сумками, трое деревенских, одетых хуже, с небогатыми ружьями, но с собаками. Мне, конечно, ружья не предложили, велели держаться рядом с отцовским приятелем, присматриваться, под выстрелы не лезть и вообще... не мешать...
Делать было нечего, пришлось подчиниться.
Городские охотники разошлись по каким-то "местам", а деревенские отправились сначала вдоль дороги, потом по краю поля и скрылись из глаз. Скоро сквозь лес покатился собачий лай: тихо, громче, опять тише и снова громче... На опушку, где мы притаились у старой почерневшей, подъеденной понизу копешки, заяц вылетел, словно очумевший. Он был маленьким, почти белым, с жалкими, прижатыми к спине ушами.
Тут я взглянул на отцовского приятеля и... испугался: был человек как человек, ну, толстый, красномордый, если по правде говорить - не красавец, а тут... по-лягушачьи приоткрытый рот, затуманенные незрячие глаза и мелко-мелко вздрагивающие пухлые руки... Я даже не сразу сообразил, что преобразило моего благодетеля - не со страху же так изменился человек, ведь правильно мать говорила: заяц - не тигр.
Просто человеку не терпелось выстрелить... попасть... убить...
Он и выстрелил, и попал, и убил...