Сказки гор и лесов - Амфитеатров Александр Валентинович 9 стр.


В другое время Степан заворчал бы на вас за такое решение, но теперь видит, что резон на вашей стороне, говорит: "ладно!" и, вместе с работником, покорно отправляется под навес, где и заваливается спать на армяк, разостланный под опрокинутой арбою. Вы тоже ложитесь, но ваш сон неспокоен. То и дело вы поднимаете голову от подушки и прислушиваетесь к мерному шуму дождя на дворе… И вот в одно из таких пробуждений, вы ясно слышите взвизг собаки на дворе, жалобное ржание и слабый стук копыт. Вы вскакиваете, хватаете шашку, бросаетесь к двери, – ваша жена валится вам в ноги и молит: "Не ходи – убьют!" Впрочем, выйти и невозможно. Едва вы зашумели, три мерные удара прикладом снаружи в выходную дверь возвестили вам, что к вам приставлен часовой, который, при первой вашей попытке вырваться из западни, выпалит в вас в упор без дальних разговоров и рассуждений и, уж конечно, положит на месте: кабардинцы промахов не дают. Вам приходит в голову мысль сшибить сторожа дверью и все-таки пробиться к своим коням, но, на случай такой попытки, в окно вашей мазанки глядят два ствола ружья другого часового; вы его не видите, а между тем, стволы правильно меняют свое направление, согласно всем вашим перемещениям. Вы хотели бы закричать, но вспоминаете, что у вас во дворе спит сын, ему еще пока не сделали худа (если только не зарезали сонного, что, впрочем, в таких случаях редкость), а с первым вашим криком его непременно прикончат. Вам остается, словом, покориться судьбе, сесть под образа, спокойно слушать, как всхлипывает ваша жена, укачивая разбуженного ночною суматохой грудного ребенка; размышлять о том, кому собственно вы будете обязаны разорением – Мехмеду, Абдулке или Магоме, и кто из ваших ближайших соседей помогал им, так как по станичной пословице, "кабардинец без казака во двор не войдет": недоумевать, почему не залаял ваш исполин-овчар Полкан и т. д. Как вас грабят, – вы не слышите. Лошади не ржут, – очевидно, им затянули морды ремнями, не топают, – на них надели соломенные чулки. Грозные стволы в окне пропадают. Это значит, – дело кончено: ваши кони не только выведены со двора, но уже и угнаны версты за две. Вы бросаетесь к дверям, распахиваете их настежь, – никого! Только слышите дальний топот двух несущихся во весь опор коней: это мчатся ваши часовые и, наверное, оба в разные стороны. Можете теперь кричать "караул" на всех известных вам языках, шуметь, сколько угодно, и сзывать хоть всю станицу. Первое, на что вы натыкаетесь на дворе, – труп вашего Полкана. Вы вспоминаете, что весь день вчера он ходил скучный, а к вечеру так забился под крыльцо, что и вызвать его нельзя было: должно быть, злоумышленники заранее окормили собаку. Когда воры из-под ветра подобрались к вашему двору, честный пес был верен до конца: как ни скверно было ему, а перемогся и бросился защищать хозяйское добро, да лишился сил и свалился с ног; тут его и покончили прикладами.

– Степан! Степан! – зовете вы. В ответ раздается невнятное мычание. Вы видите у ног своих два скрученных по рукам и ногам существа; вместо голов, у них какие-то безобразные остроконечные рыла. Вы освещаете их фонарем; оказывается, что на лица несчастных нахлобучены их же собственные папахи, а последние окручены башлыками; лучше и проще обезвредить свидетеля невозможно, – все заклепано: глаза, уши, рот, нос… Как это случилось? Когда развязанный Степан очнется от ужаса, изумления, а, может быть, и от хорошей тукманки по голове, какою все-таки угостили его для верности, он расскажет следующее.

– Проснулся я, – дождь; вспомнил, как ты, батька, говорил насчет Сераго. "Иван! – кричу, – ходил смотреть коней?" А Иван не отзывается… только хрипит как-то… Встал я сам, – батюшки! как с навеса прыгнет мне на плечи кто-то, словно кошка! – я упал, а меня в тот же миг прикладом по голове хвать. Очнулся: связан, а на морде узел наворочен.

Иван же не откликался Степану по самой простой причине. Во сне его давил домовой, но, когда он, уже задыхаясь, открыл глаза, то домовой оказался здоровым парнем; усевшись у него на груди, вор одной рукой держал его за горло, а другой уставил пистолет ему в лоб.

В изгороди вашего двора дыра. Через нее-то и увели ваших коней. Со светом вы "сбиваете" соседей, садитесь на коня (увы! чужого, занятого у кунака) и едете по свежему следу. Конечно, он запутан похитителями донельзя, но станичнику надо уметь разбираться в хитрых узорах, чертимых по степи конскими копытами. Вы добрались до балки. Тут задача ваша осложняется. Следы разбежались. Одних коней воры направили налево, других направо. Ваши спутники, кроме того, показывают на какие-то "возвратные".

– Направо поехали! – кричат они.

– Неправда, налево. Направо они только круг сделали до ручья (имярек), а потом обскакали степью назад, и с этих пор побежали налево.

Едете налево. Проезжая аулы, кочевья, селения, вы наводите справки, но вам отвечают так же неохотно, как отвечали бы вы сами чужой погони за конокрадами: если и знаешь что о них, лучше держать язык за зубами, – что за охота в один прекрасный день получить из-за угла пулю в ухо? Не сам преступник, так родственники его постараются. Конечно, при теперешних порядках за это ссылают на каторгу, но каторга убийцы – плохое утешение для убитого.

У какого-нибудь аула след теряется. Задача ваша кончена. Вам остается теперь не искать своих лошадей, а требовать от старшин этого аула, чтоб они приняли след. Если это вам удастся, – дело в шляпе: в силу круговой поруки, общество обязано или заплатить вам стоимость пропавших коней, или найти и выдать вора. Если нет, то вам приходится либо продолжать самостоятельно поиски, либо предоставить их полиции. И то, и другое, по местным условиям, довольно бесполезно, и только счастливая случайность может возвратить вам пропажу…

Между жизнью и смертью

(История одной секунды)

Место действия – вершина Куросцери, высокой горы, господствующей над аулом Казбек. Снежный шатер горы Казбек – как раз насупротив, через Терек, зубчатой стены Куросцери. Она бросается в глаза, благодаря двум бешеным речонкам – Куро и Каташуа, которые, зародившись на высоте слишком 8,000 футов над уровнем моря, двумя почти что отвесными полосами белой пены, летят по скатам и обрывам Куросцери и сливаются у её подножья в знаменитой Бешеной Балке, этой кормилице и поилице инженеров Военно-Грузинского шоссе. Поднимаются на Куросцери только охотники за турами да искатели горного хрусталя; гора богата его гнездами. Есть и медная руда. Казбекцы делают домашнюю утварь из своей меди.

Гостя в Казбеке, я узнал, что лучшие охотники аула – Сюмон, Фидо, Датико, Эстате и другой Эстате, торговец хрусталем, отправляются в долгую горную экспедицию. Я увязался с ними.

Сперва мы шли по руслам горных речонок, потом, перешли на какую-то тропу, скорей похожую на звериную, чем на человечью, проложенную по каменистому выступу – карнизу горы. Тропа поднималась зигзагами и, что ни поворот, то делалась уже. Туземцы – даром, что в бурках – шли по ней, как ни в чем не бывало; но я, хотя и одетый легче их, в удобную альпийскую куртку, сильно запыхался. Наконец футах в двухстах от вершины, карниз превратился в едва заметную ленту беловатого камня: обе ноги, сапог к сапогу, с трудом устанавливались на нем. Грузины перед тем, как вступить на карниз, сняли свои бурки и привязали их на спины трубками. Не сделал этого один лишь из них, – и пола его бурки болталась над пропастью, как черный парус. Отвес к верху, отвес вниз. В скале, немного выше человеческого роста, сделаны выбоины. Их вырубил когда-то отец того самого Сюмона, что ведет нас теперь, – такой же туробойца, как и сын; каждая вырубка стоила ему нескольких дней нечеловеческого труда, – буквально вися над пропастью, старик рисковал в эти трудные дни жизнью столько раз, что с подвигом его не сравнится самый отчаянный подвиг военной храбрости. Цепляясь за выбоины, мы кое-как проталкиваемся по карнизу гуськом, держась на расстоянии сажени друг от друга. Я иду вторым, следом за Сюмоном, вождем и лучшим ходоком компании, взявшей меня под свое покровительство. От трения о голый камень куртка моя, обновленная в долине, что называется, горит на теле: на вершину я взошел совсем оборванцем.

Я не подвержен головокружениям, пропасть не пугает меня, но, тем не менее, чувствую себя отвратительно: сердце так бьется, словно хочет разломать грудную клетку; кровь колотит в виски, шум в ушах, пред глазами – нет-нет, и полетят черные и зеленые мушки. Страстно хочется вернуться с высоты назад, в долину, но на тропинке нельзя повернуться, и я мучительно думаю: когда же будет конец этому! Мы крадемся по карнизу всего пять-шесть минут, а мне кажется, будто мы идем уже целые часы и прошли целые вёрсты, и десятки верст еще пред нами. Ни один из нас не говорит ни слова, только Сюмон иногда шепчет: – Чкара! чкара! .

Шепчет – потому что звук опасен на этом обрыве: он обрушивает выветренный шифер. При всей своей любви к сильным ощущениям, я начинаю находить, что сыт ими по горло; довольно! До конца карниза, а вместе с тем и до плоской вершины Куросцери осталось еще порядочно. Сюмон на много опередил меня; он уже у цели: как я ему завидую! Вот он уже схватился за край обрыва, хочет притянуться на руках…

Тут-то и случилась было большая беда.

Я видел, как рука охотника сорвалась с захваченного им камня, как взвился столб пыли, и куча земли и кремней с грохотом покатились в долину. Я не успел еще ни вскрикнуть, ни разглядеть, что сталось с Сюмоном, как крик хрустальщика Эстате, самого заднего в нашем шествии: "хабарда!" коснулся моего слуха, и я увидел, что по карнизу катится ко мне один из камней, оторванных Сюмоном. Камень был не из больших, так, с ядро средней величины, но, прыгая рикошетами, он и летел с силой ядра. Я не мог ни дать ему дорогу, ни остановить его, ни перепрыгнуть через него, ни сбросить его ударом ноги в пропасть: каждое из этих движений влекло бы за собой потерю равновесия и падение в бездну… Оставалось выдержать удар камня. Но – если, уцепившись за выбоину, я и смогу выстоять на карнизе, то камень все же расшибёт мне ноги, и так или иначе, а мне придется пропасть на этой неприступной вершине, откуда трудно выбраться и здоровому, а где уже спастись безногому калеке!

Весь полет камня не мог продолжаться больше секунды, но чего только ни вспомнил я за это время! Все, что было дорогого и хорошего в моей жизни, так и встало пред глазами…

Вдруг один за другим прокатились в горах три револьверные выстрела, и проклятый камень завертелся, как волчок, у моих ног, разорвал мне бандули, больно зашиб пальцы и остановился. Я сбросил его в пропасть.

Стрелял Фидо, грузин, следовавший за мною. Видя неминуемую гибель, грозившую мне, он, по вдохновению отчаяния, решил – рискуя собственным равновесием – попробовать, не удастся ли ему, если не остановить камень выстрелом, то хоть ослабить силу его стремления. Чтобы понять самоотверженность этого подвига, надо было сообразить, что Фидо надо было стрелять несколько сбоку, иначе бы он зацепил пулей меня, – и, стало быть, ему пришлось совершенно наклониться над бездной. Впоследствии он говорил мне, что, стреляя, он держался на скале только левою рукой и ногой; туловище и правая нога были занесены в воздушную пустоту.

Подняв глаза кверху, я увидал Сюмона. Он висел на каких то корнях, высунувшихся из обрыва, левой рукой, а правою искал другой точки опоры! Но камни все осыпались из-под его пальцев. Наконец ему удалось попасть на крепкий грунт. Он напрягся и выбрался на платформу Куросцери.

Вскоре мы присоединились к Сюмону и, все вместе, были в безопасности. Нервы мои не выдержали: в изнеможении я сел на землю и – не стыжусь признаться – заплакал. Да и грузины – на что уж привычный ко всяким охотничьим передрягам народ! – были взволнованы. Один только Фидо, мой находчивый спаситель, остался спокоен и весело заметил:

– Дорожка обломился… Это не хорош!

Сион

Большая серая деревушка высоко взмостилась по желтой горе, – одной из самых красивых, по изящным очертаниям вершины, на всем протяжении Военно-Грузинской дороги. Эту гору точно не земля родила, а люди для забавы обтесали в стройный киоск – легкий и воздушный, даром что облака ходят по его вершине, и надо сутки убить, чтобы обойти кругом его подошву. В боках киоска, высоко над деревушкою, чернеют пещеры, остатки древних каменоломен. Из сионского камня построены почти все церкви между Млетами и Владикавказом; еще при царице Тамаре, – этой грузинской Семирамиде (XI век), – брали здесь камень. Есть на Казбеке Стефан-Цминда – та самая заоблачная келья, о которой мечтал Пушкин, и у стен которой похоронил свою Тамару Лермонтов. Построил ее богатырь-разбойник с Сионской горы. За восемь верст от Казбека ломал он камень и носил на плечах на заоблачную вышку, нечеловеческим трудом искупая свое кровавое прошлое. Долго это дело делалось; по одному камню в день едва одолевал грешник, при всей своей богатырской силе! Наконец, стала из того камня на Казбеке церковь, простились разбойнику его грехи, и он умер в мире с людьми и Богом. Так рассказывают в аулах Сиона и Казбека. В настоящее время пещеры каменоломен служат хлевами для баранты. В одну из них входит тысяча восемьсот баранов; другие менее уемисты.

Я приближался к Сиону пеший. Время было полуденное. В горах шла косьба; аулы стояли пустые, точно мертвые. Великан-овчарка, единственный страж покинутого жителями селения, уныло бродила по вверенному ей району; я издали видел, как она перепрыгивала, по плоским крышам саклей, с улицы на улицу или, вернее сказать, с одного яруса Сиона в другой. Она почуяла меня по ветру, бросилась мне на встречу, стала на границе своих владений и зарычала, щетиня белую шерсть. Пройти, значит, нельзя. Горные овчарки имеют характер серьезный. Еще вопрос, с кем опаснее схватиться – с мелким ли казбекским медведем, увальнем и порядочным трусом, или с грузинской овчаркой – могучей, быстрой, бесстрашной. В Коби овчарки среди белого дня трепали меня не на живот, а на смерть; напрасно рубил я их своей тяжелой дорожной дубинкой с железным топориком вместо набалдашника, – проклятые только больше свирепели; не помог и револьвер… Если бы на мои выстрелы не прибежали пастухи, хозяева овчарок, мне не уйти бы живому. А и стрелять-то опасно: горцы своими собаками дорожат, как родными детьми, и за убитого пса легко поплатиться, если не жизнью, то увечьем.

В виду такого опыта, я философически уселся на камень, саженях в пяти от овчарки, распаковал свой дорожный ранец и принялся завтракать, а овчарка не менее философически улеглась на солнечном припеке, не спуская с меня внимательных глаз. Горцы собак совсем не кормят: чем кормить? самим есть нечего! Тем не менее, от чужого человека верные звери ни за что не возьмут пищи. Отчего? – принцип ли у них такой собачий или но многократному опыту псов – сородичей и знакомцев – они боятся отравления, – кто их знает. Я пробовал бросать своему стражу кусочки холодного ростбифа, но страж только косил на них налитыми кровью глазами и рычал – и гневно, и жалобно вместе. Должно быть, в эти минуты искушения он глубоко меня ненавидел.

Подошли сионцы – косцы с горы Ахалциха – и освободили меня из под караула. Овчарка мгновенно превратилась из врага в друга, завертела хвостом и с голодным проворством подобрала разбросанную мною говядину.

Сион – селение священное; его чтут и мусульмане. Его церковь – как бы отделение Тифлисского Сионского собора, этой "Божьей крепости", твердыни христианства в Закавказье. Церковь хевскаго Сиона, говорят, построена еще царицей Тамарой. Впрочем, здесь всякое здание, если ему за сотню лет, ложится на совесть этой многотерпеливой Тамары. В церкви бедно и скромно. Показали мне два-три складня старинной чеканки, древний серебряный крест и паникадила, пожертвованные одним из второстепенных героев последней турецкой войны, – и все тут. В древностях я ничего не понимаю, паникадила плохи, а архитектура церкви ничем не отличается от архитектуры других грузинских церквей: все они – на один лад, все – кубышками, и красивы бывают только тогда, когда они громадны. Лишь весьма большие размеры – как у храмов Мцхета, например, – придают им величие и внушительность.

При Сионе есть священная роща. Это чудесная чаща дуба, тополя, рябины, акации – чаща заповедная и запретная.

– Мы из этой рощи даже сучка на палку не берем, – объяснял мне церковный староста, – Божья роща. А позволь отсюда дрова возить, завтра бы стало голое место. У нас леса нет. В Капкай за дровами ездим.

– А охотиться здесь позволяется?

– Как же нет? Без охоты нас зверь одолел бы.

– Чекалки?

– Чекалка – какой зверь! У нас большие волки водятся. Казаки из форта сказывают, – как у вас в России. На днях один у нас убил рысь, а прошлою ночью самка подходила к деревне, кружила около баранты. Наш Димитри палил по ней, ранил… пошел теперь по крови искать следа… Вот он сам идет…

Подошел Димитри – молодой стройный парень, оборванец с очень недурной двухстволкой за плечами. Завязался быстрый разговор по-грузински, да еще на горном наречии; я мало что понимал.

– Нашел Димитри рысь, – обратился ко мне староста по-русски, – сдохла. Под лопатку пуля пошла. Диво, как ушла она в лес живая.

– У рыси шкура такая, – возразил Димитри – она не дает крови сильно течь, затягивает рану. Если рысь сразу не упала, у нее всегда хватит силы добраться до своего места.

– Шкуру драл? – спросил староста. – Вот господин купит.

– Нет. Что драть? ‑ гнилой зверь. Полдня на солнце пролежал, – никуда не годен. Мех – как пух – лезет и к рукам пристает… Батоно , – обратился ко мне Димитри, – я и котят нашел… купи котят!

– Где же они?

– В норе. Вместе брать их пойдем.

‑ А сколько их?

– Почем знаю? один зверь, два зверь… Сколько зверь, столько абаз .

Отправились. Идя рощею, я удивлялся свежести этого заповедного леса: тут бы вековым дубам стоять, а не молодняку.

– У нас дерево недолго растет, – объяснил Димитри, – дереву земля нужна. У нас земли – аршин вниз, а дальше – камень. Корень найдет на камень и завянет, или прочь, на сторону, ползет. Встретит другой корень: либо сам пропадет, либо встречное дерево засохнет.

Назад Дальше