Сказки гор и лесов - Амфитеатров Александр Валентинович 10 стр.


Мы пришли в глухой уголок. В нос шибанул спиртуозный запах зверинца. Логовище рыси помещалось в углублении, под навесом мшистой серой скалы. Кабы не запах, – и не найти бы этого жилья: так хорошо прикрыли его частые ветки прислонившейся к скале молодой рябины. Димитри ткнул шомполом в углубление. Раздалось ворчанье – гневное, но пресмешное: каким-то ломанным, кадетским басом пополам с. хриплым дискантом. Димитри надел на руку папаху, сунул в гнездо и быстро вытянул, точно рыбу на удочке, маленького котенка, уцепившегося за папаху когтями. Недоумение, гнев, испуг зверька – не подлежат описанию: эту уморительную мордочку надо видеть, чтобы постичь ее и оценить…. За первым котенком тем же самым способом был выужен второй и последний.

От зверьков я, конечно, отказался: куда мне было их тащить пешему? Но скромную цену их я заплатил Димитри с удовольствием: спектакль диких зверят в родной им обстановке, на свободе, стоил побольше двух двугривенных.

Мы вернулись в деревню. Димитри сел на коня и помчался в Гудушаури:

– Там бек живет, – он у меня моих зверят купит… А ты, прохожий, подожди, не уходи, – гость будешь. Вернусь – барана резать будем, вина достану…

Я достаточно понахватался в обхождении с горцами, чтобы знать, что по этикету их гостеприимства позволительно внести чужому человеку в хозяйское меню, что – нет. Поэтому в вопрос о баране я и мешаться не стал, но, когда Димитри выехал из Сиона, спросил себе другую лошадь и потихоньку съездил в духан, на пол-дороге от Казбека, откуда и привез бурдюк вина – свою долю в предстоящем пиршестве.

Поили и кормили всю деревню, – по крайней мере, всех, кто не заночевал на ахалцихской косьбе. Веселились и мужчины, и женщины: грузинки – а в особенности горянки – не дики и не чуждаются мужского общества, тем более, что, благодаря истинно-рыцарским нравам патриархальных горных захолустий, они в этом обществе настоящие царицы. Пали сумерки. Угасший дневной свет мы заменили кострами. Дух кизяка несколько отравлял обоняние, но – "маленькие неприятности не должны мешать большому удовольствию" – сказал философ. И долго еще у красных огоньков хлопали ладони в такт лезгинке – медленной горной лезгинке, с дробной выступью и бараньим топотом носков, долго раздавались песни, похожие на завывания, и завывания, похожие на песни. Староста и Димитри переводили мне, чего я не понимал сам. Одна песня удивила меня своей отвлеченностью. К сожалению, я потерял её дословный прозаический перевод, а в стихотворном, который я попытался сделать впоследствии, в Тифлисе, мне пришлось все-таки немножко "модернизировать" подлинник. Тем не менее, я предлагаю этот текст читателю: общее понятие об оригинальной, в особенности для полудикого грузина, песне он получит. Тема – тоска по родине горца, попавшего на юг, в счастливые сады Персии:

Здесь звезды ласковые светят,
Не умирает здесь весна,
Здесь – полюби: тебе ответят!
Здесь – царство солнца и вина!
Здесь блещут молниями очи,
Полуприкрытые чадрой…
Здесь многопесенные ночи
Проходят дивной чередой.
Но дев прекрасных Гюлистана
Не веселит меня напев:
Мне снится горный край тумана,
Потока плач, метели гнев…
Сквозь песни юга – звуки рая -
Иные песни слышны мне:
Их пела женщина другая
Там, в этой дикой стороне.
О, сколько в них тоски и муки -
Что в чашу яду налито…
Не позабыть мне эти звуки,
Не променять их ни на что!…

Полночь, подсказанная появлением Большой Медведицы над предгорьем Казбека, развела нас по саклям. Я ночевал у Димитри… Не спалось. Душно было и вонюче. От храпа доброго десятка обитателей этого тесного приюта, можно было сойти с ума… Я выбрался из сакли и до рассвета просидел на крыше сакли, начинавшейся ярусом ниже, почти от самого нашего порога, выжидая, когда позолотятся гребни убегающих вдаль от Сиона хребтов. Верхушка Сиона стала розовая… Утро пришло в горы. Осёл где-то далеко, в ущелье, приветствовал новорожденный день оглушительным криком…

Часом позже, я – освеженный после бессонной ночи и вчерашней пирушки мискою мацони – уже бодро шагал в Коби. Солнце пекло, кузнечики трещали. Ветер из ущелий дул порывистый, но теплый: точно неуклюжая ласка слишком сильного человека. Впереди грозно хмурились под шапками сизых туч горы Цихэ, как зовут их грузины: башни-горы главного хребта… Весело и хорошо становилось. В душу просился восторг, ум охватывало очарование пустыни – то настроение, каким полон был поэт-странник, когда хотелось ему благословить от полноты сердечной:

И одинокую тропинку,
По коей нищий я бреду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!…

Старый муж – грозный муж

Но счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны,
И под издранными шатрами
Живут мучительные сны;
И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.

Пушкин

Тамара Дзнеладзе, крестьянская девушка из небольшого аула под Пасанауром, пошла с подругами на гору за орехами. Не прошло и часа, как подруги прибежали обратно в селение и с испугом объявили, что Тамара сорвалась со скалы и теперь лежит полумертвая на старой гудамакарской дороге. Когда Тамару подняли, она еще была жива, узнала отца, мать, семилетнюю сестренку Нину и своего жениха Фидо, лучшего охотника пасанаурскаго околотка, богатого, хорошего крестьянина.

– Жизнь моя! душа моя! – плакал над невестой силач Фидо, – что же ты наделала? как же я теперь буду? на кого ты меня оставляешь?

Умирающая посмотрела на него и перевела уже останавливающийся взор на маленькую Нину:

– Вот на кого… ‑ прошептала она, – женись на ней, когда она вырастет… Ты, Нина, выйди за него… Выйдешь?

– Выйду, – сказала Нина, которой Фидо всякий раз, как приходил в саклю Дзнеладзе, приносил либо пряник, либо игрушку; она его за это очень любила. Тамара улыбнулась и закрыла глаза с тем, чтобы не открывать их больше.

Девушку похоронили. Фидо же взял ружье на плечи, запер свое хозяйство на замок, повесил ключ на крест, свистнул собаку и ушел в горы. Редко с тех пор показывался он в деревне и ненадолго: проживет день-два, а там и опять пропадет месяца на три. Приходя в деревню, он всегда приносил семье Дзнеладзе подарки, присылал их и издалека, через чужих людей.

День в день спустя семь лет после смерти Тамары, Фидо в праздничном наряде появился в сакле её отца и потребовал, чтобы отдали за него Нину. Старый Дзнеладзе изумился:

– Бог с тобой, Фидо! Какой ты для нее жених? Уж и для Тамары ты был, если правду говорить, старенек, а с тех пор тебе прибавилось еще семь годов; Нина же теперь как раз в тамариных летах.

– Мне ее Тамара обещала, – угрюмо проворчал Фидо, – и она тогда согласилась, дала слово.

– Помилуй, Фидо! какое слово у семилетней?

– Что мне за дело? Я хочу ее в жены и возьму. Если ты откажешь мне, Михр, я буду врагом тебе на всю жизнь и назову семью твою клятвопреступной.

Дзнеладзе растерялся. Он не боялся вражды, но укор в клятвопреступничестве – тягчайшее обвинение, какое только может представить себе совесть грузина.

– По крайней мере, позволь мне подумать, Фидо, я посоветуюсь с батюшкой,

Получив такой ответ, Фидо тотчас же пошел во двор к священнику.

– Смотри, отец! – сурово сказал он, – если ты вздумаешь говорить против меня, когда к тебе придет Михо Дзнеладзе, то вспомни сперва, что у меня ружье хорошо стреляет. Ты человек бедный, и у тебя дети. Нехорошо им остаться сиротами.

Батюшка, после этих слов, как только увидал Дзнеладзе, замахал на него руками, прежде чем тот успел открыть рот:

– Убирайся от меня и с Ниной своей, и с Фидо своим!.. Когда столкуетесь, приходите, – я их перевенчаю, а до тех пор знать не хочу ваших дел!

Все старухи селения тоже оказались на стороне Фидо: по их мнению, завет умирающей – дело ненарушимое, как сама судьба.

– А вот я ее обвенчаю завтра же с каким-нибудь молодцом, так и узнаете вы, какое оно ненарушимое!.. ‑ озлился Михо,

– Венчай, но, если она обещана Фидо, то рано или поздно рук его не минует: их судьба связала.

До самого Тифлиса ездил Дзнеладзе за советами, пытая старых, мудрых, сведущих в обычаях людей, и везде слышал одно и то же; судьба… судьба… судьба!

– Да что ты упрямишься? – убеждали его некоторые, – какого тебе жениха нужно? Мы Фидо знаем: не молод, но богат, честен, удалец. Чего еще хочешь? Разве девка уж так сильно не хочет идти за него?

– Нет, девка ничего, согласна… ‑ смущался Михо, – задарил ее, шайтан, побрякушками да ленточками… Нам со старухой жалко её молодости!

Кончилось, конечно, тем, что Фидо и Ницу обвенчали. Четырнадцатилетний ребенок стала женщиной. Фидо души не чаял в жене, но, как у большинства людей, видевших горе, испытавших жестокие потери в жизни, любовь его была сдержанною, затаенною и немножко мрачною. Он не совсем верил своему счастью и часто по целым часам сидел с суровым лицом, обдумывая, довольно несвоевременно: хорошо ли поступил он, настояв на своем из упрямства и под обаянием поздним огнем вспыхнувшей старческой страсти? Может ли любить его Нина, будет ли ему верна?

Фидо, поражался тем, что Нина, резвая и веселая в родной сакле, в его доме стала вялою, побледнела, посмирнела, никогда не веселится и слишком много спит.

– Скучно ей со мною! – думал подозрительный старик и шел к тестю за советом, чем бы развеселить Нину? Но Михо, слушая зятя, только мычал неопределенно, сосал трубку, да поплевывал перед собою. Не мог же он сказать Фидо, как хотел бы:

– Поди, брат, вон на ту гору, где чернеют за церковью кресты, выкопай яму поглубже, ляг в нее и вели себя засыпать. Годика через два мы найдем твоей вдове хорошего молодого жениха, – с твоим состоянием ее кто хочешь возьмет! – и тогда она, ручаюсь, повеселеет!

Когда у Нины родился сын, молодая мать возилась с ним, как с игрушкой. Пеленать его, баюкать было для нее большим удовольствием и развлечением. Однажды, вздумав позабавить малютку, она вытащила для него из сундука свои детские куклы и… Фидо, войдя в саклю, застал ребенка-жену с жаром и увлечением играющей в эти куклы, между тем как некормленный младенец посинел от крика в своей позабытой люльке. Когда Фидо прикрикнул на Нину, она не поняла, за что на нее сердятся, и со страхом посмотрела на мужа своими большими кроткими глазами.

"Недостает только, чтоб она начала меня бояться…" ‑ подумал Фидо.

Прошло года три. Нина подросла, поумнела, отчасти, похорошела, выучилась держать себя замужней женщиной, хозяйничать, ходить за детьми. Она дружила с соседками, любила поболтать, посплетничать о том, что Вано любит Марико, и Марико – Гиго, и т. д. Иногда, за сплетнями, ей становилось несколько досадно, что она, не в пример красивее Марико, а прожила за старым мужем, не зная, как это любят молодые веселые Вано, так приятно бренчащие на своих чунгури и высоко заводящие свои пронзительные песни. На Нину многие исподтишка заглядывались, но для горца-грузина замужняя женщина – святыня; здесь не осетинские нравы.

Фидо чуял пробудившийся в Нине женский инстинкт и страдал глухо, но невыносимо. Он знал, что жена его невинна, но это мало его утешало; довольно было мысли, что отныне Нина в состоянии каким-нибудь несчастным случаем стать виновной, чтобы довести ревнивого горца до полного отчаяния. Если б Фидо узнал, что кто-нибудь ухаживает за Ниной, он убил бы дерзкого, как собаку, если б узнал, что Нина кого-нибудь любит… но об этом старик и думать не хотел, а лишь скрипел зубами, и, вращая страшными глазами, гладил дрожащею рукой свой дагестанский охотничий нож. Главным образом, Фидо тяготило сознание, что сам он лично слишком ничтожный оплот против опасности: любовь, если захочет, одним взмахом перенесет молодую женщину через обязанности к скучному, мрачному старику и бросит ее в объятия какого-нибудь бравого удальца. Он стал следить за Ниной, как прежде следил за лисицей в горах. Каждое слово её с мужчиной, каждая улыбка вызывали негодование Фидо. Начались сцены. Жена не понимала, чего хочет от нее муж, за что привязывается, бранит и, наконец, однажды даже ударил.

Когда это случилось, Фидо стал как безумный. Отняв руку от косы жены, он тяжело рухнул на пол сакли и долго лежал, закрыв руками красное от стыда и гнева лицо. Нина всхлипывала, не смея громко рыдать, и более от страха, чем от обиды и боли: муж поучил жену… что же тут особенно позорного? Ведь всех соседок бьют время от времени мужья… Фидо встал. На нем лица не было.

– Слушай, Нина, – сказал он тихим голосом, – во всю свою жизнь, я никому не нанес оскорбления, а тебя ударил. Однако, я тебя люблю больше всего на свете. Во мне, должно быть джин сидит. Я тебя так люблю, что, как подумаю о том, что ты не можешь отвечать такой же любовью, – я тебя ненавижу. Я знаю: ты, спасибо тебе, не изменила мне еще для другого, но непременно изменишь. Я не хочу видеть этого. Мне надоело жить Нина: я честный, прямой, добрый человек а из-за тебя я стал шакалом – хитрю, подсматриваю, придумываю всякое зло, бью женщину – и уже не могу перемениться, потому что я тебя люблю и тебе не верю. Противно мне; все надо мной смеются. Я убил бы себя, но после моей смерти ты непременно выйдешь замуж, а этому не бывать. Звал я тебя своею на этом свете, моею будешь ты и на том: нас поп венчал…

Нина с криком бросилась к дверям, потому что рука Фидо протянулась к развешенному на стене оружию… Вслед ей грянул пистолетный выстрел, пуля оцарапала ей плечо. Фидо, дикий и страшный, выскочил на улицу и погнался за убегающей женой, целя в нее из другого, неразряженного кремневого пистолета… но вдруг выронил оружие из рук, зашатался и грянулся ничком в придорожную канаву.

Когда его подняли, он был уже мертв. Много любившее и много страдавшее сердце разорвалось, не выдержав напора, нахлынувших в него волн любви и ревности… Смерть эта, как всякая скоропостижная смерть, разумеется, наделала не мало хлопот смирным жителям селения…

Рассказала эту не очень давнюю историю мне та, кого я позволил себе назвать в ней ходячим грузинским именем Нины…

В царстве снов

In die Traum und Zaubersphäre Sind wir, scheint es, eingegangen.

Goethe

Faust

Арагва переливается из Млетской долины в Пасанаурскую, длинным и довольно узким ущельем, похожим на коридор. Горы здесь теряют ту наивную веселую прелесть, какою так искренне восхищают млетские холмы всякого путника, спускающегося к ним с высот Гудаура, и вместе с тем еще не приобретают торжественного величия, свойственного зеленым громадам Пасанаура. Если последовать примеру горцев, населивших каждую норку, каждую ложбину своих высот демонами-покровителями, то духом Млет надо было бы назвать резвого Ариэля, Пасанаур сделать столицей царственных Оберона и Титании , а ущелье между первыми и вторым, предоставить безалаберному услужнику Пуку . Он или какой-нибудь другой веселый чёрт сильно похозяйничал когда-то в этом коридоре: природа последнего – ряд скачков, непоследовательностей, контрастов. Линия берега Арагвы идет крайне неровно – то поднимается Бог знает на какую высоту, то спустится, чуть не в уровень с водой и ползет над ней серою, едва заметною полосой; здесь грозно висит бесплодный каменный обрыв, там почти что от самой реки начинается пологий подъем в несколько верст длиной, сплошь покрытый желтыми нивами; здесь, на необозримом пространстве голых черных скал и серого булыжника, некстати прилепилась крошечная рощица из десятка замечательно зеленых и свежих деревьев; там среди такого же необозримого пространства леса, еще более некстати, выставил свою плешивую голову скучный, кубышкообразный утес: его почва не поддается оплодотворению и упорно отвергает семена, которые щедро сыплет на нее молодой, здоровый лес. Падение Арагвы в ущелье весьма значительно; её красивые волны, смешавшие в своей глубине все разнообразие оттенков белого, голубого и зеленого цветов, похожи в этом месте на миллионную толпу школьников, отпущенных из класса: одни играют, смеются, весело кричат, перекидываются снежною пеною, другие обиженно ворчат и сердито дуются, третьи лезут с дракой на встречные подводные камни и, потерпев поражение, ревут от стыда и боли, как недорезанные волки. И все это вместе сливается в общем стихийном шуме, нелепом, но могучем, беспорядочном, но бойком и бодрящем. Иные места посещаешь, чтобы любоваться ими: сюда ходишь из любопытства, не без надежды открыть какой-нибудь новый курьез, отпущенный природой на веки вечные и в самых колоссальных размерах, в поучение мимо путь держащего человечества. Один из поворотов ущелья особенно странен. Коридор расширяется. Правая сторона его, где вьется белая лента Военно-Грузинской дороги, поднимается не очень крутыми, но высокими, округленными террасами; если бы засыпать неглубоким слоем земли громадное здание романского стиля, получилось бы что-нибудь в роде контуров этой горы. Насупротив, далеко за Арагвой, в конце многоверстной широкой балки, виден другой засыпанный замок, но уже готического стиля. пространство между ними наполнено скалами, вылившимися в самые причудливые формы – иногда смешные, иногда страшные, всегда сильные, резкие, угловатые, никогда не изящные. К ним легко применимы слова Виктора Гюго об очертаниях облаков: "вы легко найдете в них Калибана, но напрасно будете искать Венеру". В них много беспорядка и разрушения. Можно подумать, что вся эта орда каменных гигантов, выбежала некогда из готического замка, с тем, чтоб обрушиться войной на замок романский, а исполинские пушки с террас последнего, рассеяли дикую толпу и лучших из нее уложили спать мертвым сном по ту сторону Арагвы. Над этою сумятицей скал, царствует гора с вершиной в виде трех звериных клыков, похожая на ослиную челюсть, заброшенную в поднебесную высь Самсоном после боя с филистимлянами.

Здесь-то, в этой полусказочной обстановке, и пришлось мне познакомиться впервые с одним из самых красивых призраков грузинского эпоса, с какими только приходилось мне встречаться. Не знаю, распространенное ли это предание или нет; быть может, оно даже не больше, как импровизация рассказчика: поэтический талант уделен небом жителям Грузии в редкостном изобилии, нигде не услышишь меньше преднамеренной лжи и больше безобидных фантазий. Но это не важно: импровизация человека из народа – тоже народное произведение; каждую сказку кто-нибудь сложил первый, каждую песню кто-нибудь первый пропел.

Назад Дальше