Ученик орла - Анатолий Маркуша 3 стр.


Давно, ещё на колчаковском фронте, он увидел мой "Ньюпор". Походил, потёрся возле машин, посмотрел на нашу работу и решил, что самое подходящее для него дело - лётное. Так в худом, нечёсаном своенравном мальчишке зародился лётчик. Однако шестнадцати лет слишком мало для того, чтобы начинать путь пилота. Он сделался мотористом.

Осиротевший в годы гражданской войны, мальчишка рос, как трава, без ухода и присмотра. Он рано узнал тёмные стороны жизни, рано стал взрослым. Но бродячая жизнь не испортила Шорохова; сделав его жестким, упрямым, немножко скрытным, она не успела повредить в нём лучшие человеческие качества.

Он вовремя попал в нашу лётную семью. Аэродром стал ему родным домом, машины заменили близких, лётчики - настоящих опекунов и воспитателей.

Мечта о небе не оставляла мальчишку-моториста. Он упрямо добивался права летать, но неизменный отказ преследовал его во всех инстанциях. "Молод ещё, подожди", - так отвечали всюду. И всё же в неполных восемнадцать лет Шорохов стал лётчиком.

Правда, для этого ему пришлось обращаться к самому Ленину. Не знаю точно, дошло ли до Владимира Ильича шороховское письмо, но присланное в ответ распоряжение Реввоенсовета, в котором было сказано: "С получением сего допустить к лётному обучению вольнонаёмного моториста авиаотряда Шорохова М. К.", я лично видел.

За необычайное упорство судьба награждала его постоянными удачами: Шорохов за год успевал больше, чем другие за десять. С вдохновением истинно талантливого человека летал он на опытных машинах, прыгал с новыми парашютами, изучал математику, участвовал в мотоциклетных гонках…

Имя его стало появляться в газетах. И хотя теперь вместо вихрастого паренька с портретов смотрел на меня взрослый, замкнутый, суховатый человек в неизменной кожаной куртке-"испанке", в лице его по-прежнему сохранились чёрточки юношеского упорства и настойчивости.

Казалось, слава шла к нему лёгким шагом. Сам он не гнался за популярностью, но и не сторонился её, жил просто. С ним советовались соседи, его побаивались начальники. Он умел хранить дружбу и бывал неукротим в ненависти.

Шорохов водился со всеми мальчишками своей улицы, он удивительно легко, не подлаживаясь под их стиль, находил с ними общий язык.

Шорохов любил жизнь и не рисковал ею из удали. Он верил в себя и в машины и потому не боялся смерти.

А погиб он так.

Под крылом опытной машины лежала Москва. С большой высоты огромный, чуть подёрнутый дымкой город казался теснее и однообразней, чем он представляется пешеходу. Высота превращала здания, магистрали и площади в мелкие детали громадного макета. Только медленно плывущие дымы над заводскими трубами и тоненькие чёрточки ползущих поездов свидетельствовали о бурной жизни столицы. Он видел с высоты широкую ленту Москвы-реки, причудливую путаницу улиц, зелёные пятна парков и тоненькие очертания кранов на строительных площадках…

Мотор вспыхнул неожиданно. Красно-чёрный язык дымного пламени рванулся в кабину - к ногам, к груди, к лицу лётчика.

Он выключил зажигание и развернулся к аэродрому. Времени и высоты для прыжка было вполне достаточно, но Шорохов не бросил горящей машины - внизу был город.

Он тянул к лётному полю, тянул упрямо, задыхаясь в дыму, глотая слезы. На лётчике тлела одежда, глаза еле видели землю.

Неумолимо падала высота. Оставалось всего метров тридцать, а город ещё лежал под ним. Пять минут назад улицы казались ему неживыми, теперь стали отчётливо видны машины, люди, даже струйка воды над фонтаном, даже лоток знакомого папиросника.

Оставалось двадцать пять, двадцать метров… Шорохов лавировал между домами окраинных новостроек, он тянул из последних сил.

Аэродром был уже совсем рядом, когда прямо перед лётчиком вырос дом, который он видел каждый день, взлетая с бетонированной дорожки лётного поля, - трёхэтажное светлое здание больницы. В весёлом фисташковом флигельке, что стоял чуть на отлёте, рождались новые граждане.

Немного правее больницы - Шорохов это твёрдо знал - тянулся не застроенный ещё пустырь.

Машина разгорелась в сплошной буйный факел. Жить летчику оставалось не более десяти секунд, но он ещё управлял самолётом.

Шорохов заложил свой последний крен. Скорость была настолько мала, что казалось - машина сейчас же сорвётся в штопор и неминуемо свалится прямо на фисташковый флигелёк, но рука не изменила пилоту.

Взрыв взметнулся над оврагом.

Так погиб Шорохов.

Галчата

Из школы они пришли в часть поздней осенью, оба молодые, удивительно похожие друг на друга, жадные до полётов, горячие, боевые ребята. Обоих звали Николаями: Федченко Коля и Шарапов - тоже Коля.

Им не везло: лётных дней было мало, погода стояла гнилая, промозглая, и в редкие часы просветлений летать вырывались только "старики".

Оба Николая ходили за мной по пятам, умоляя поскорее допустить их к полётам.

- Мы изголодались по воздуху, - уверяли они в один голос, - сил больше нет ждать. Жизнь не в жизнь стала, товарищ командир!

Но чем я мог им помочь, когда, как назло, над аэродромом неделями висели низкие тёмно-серые облака, то и дело проливались дожди и без конца бродили коварные туманы…

Только в середине декабря обоих Колей начали вводить в строй. На полёты они пошли, как на штурм. Работали, забывая всё, готовые сутками не уходить с аэродрома. Я был ими доволен: летали юноши смело, с огоньком, никогда не жаловались на усталость. Они зорко следили друг за другом, ревниво борясь за первенство в воздухе, что, впрочем, не мешало им оставаться лучшими друзьями на земле.

Постепенно оба втянулись в лётную жизнь, хорошо пилотировали, уверенно стреляли, точно ориентировались на маршрутах. Тут-то я и заметил, что постоянные удачи немножко вскружили им головы.

Я молчал до времени, надеясь, что они "отойдут". Часто брал их с собой в полёты, был требователен и строг к ним в воздухе и на земле, но ошибками и молодостью никогда не попрекал.

Однако случайно услышанный разговор заставил меня принять особые меры.

Однажды, уже в середине лета, я увидел друзей на стадионе. Они сидели на трибуне, о чём-то беседуя. Между прочим, Коля Федченко сказал Коле Шарапову:

- Хоть и хороший у нас старик, а, видно, выдохся. Ну, хоть бы раз завёл по-настоящему бреющим - этак, чтобы дух захватило!

- Да, - поддержал друга Шарапов, - земли не любит, всё подальше, как бы чего не вышло…

Признаюсь, это меня задело. Захотелось подойти к ним и вмешаться в разговор, но я сдержал себя.

Излишняя самоуверенность лётчика - первая предпосылка катастрофы. Надо было им доказать не словом, а делом, что они ещё не орлы, а всего лишь начинающие галчата.

- Федченко и Шарапов, сегодня летите со мной, займёмся групповой слётанностью, - сказал я им в первый же лётный день. - Держаться плотно и на метр - полтора выше меня.

Я видел, как Федченко многозначительно подмигнул Шарапову: дескать, что я тебе говорил! Опять выше.

- Ясно? - спросил я их как ни в чём не бывало и, получив утвердительный ответ, приказал: - По самолётам!

Мы поднялись тройкой. На высоте тысячи метров я вёл их к озеру, маневрируя аккуратно и плавно. В строю они держались отлично и, по-видимому, были очень довольны собой.

Когда до озера осталось километров пять - семь, я подал сигнал "внимание" и вошёл в пикирование.

Ниже, ниже, ниже… Оба Коли, как привязанные, следовали за мной. Уменьшая угол, я подпускал машину к земле. Мелькнули столбы телеграфной линии, лес зелёным пятнистым фоном зарябил под крылом. Скорость сделалась физически ощутимой.

Три метра, два, метр…

Показалась и исчезла полоска песчаного берега, и в считанных сантиметрах от винта заблестела водная гладь. Почти одновременно ведомые резко хватили машины вверх и ушли от меня горками.

На аэродроме они стояли потупясь и молчали.

- В чём дело, почему ушли? - в третий раз спрашивал я, но ответа не было.

Наконец Федченко вздохнул и, запинаясь, произнёс:

- Когда вы на озеро выскочили, за вами такой бурун по воде пошёл… Мы думали: всё, конец… Ну, и испугались…

- Испугались? - перебил я, стараясь казаться удивлённым. - Так что же это получается: старики выдохлись или галчата ещё не оперились? Эх вы, птенцы!

Оба Коли переглянулись и густо покраснели.

С этого дня они стали заметно взрослее.

Волчья кровь

Незадолго до войны, весной сорокового года, довелось мне быть председателем экзаменационной комиссии в одной из лётных школ. В назначенный день и час прибыл я на учебный аэродром. Задание было не новым; казалось, оно не сулило никаких особенных неожиданностей.

Из всей группы молодых лётчиков я отобрал для проверки трёх, остальные достались членам комиссии. Коротко разъяснил курсантам свои требования, которые в основном сводились к следующему: действовать спокойно, внимательно, без спешки, - и начал летать в пилотажную зону.

Не помню, кто экзаменовался в тот день первым: пилотировал курсант хорошо, немного медлительно, но уверенно; чувствовались в нём крепкая хватка и верно перенятый почерк инструктора. Я остался доволен. Не надо требовать от начинающего лётчика слишком многого; хорошее подражание учителю - залог успеха. В большинстве случаев только годы выявляют индивидуальность лётчика, а ранняя самостоятельность лишь вредит делу.

Не зря ведь на первых самостоятельных полётах курсанты почти никогда не ломают машин. В этом нет никакой тайны, ничего удивительного: просто не оперившиеся ещё птенцы, получив простор и инициативу, в точности копируют навыки своих инструкторов. Только окрепнув, молодые начинают искать собственные приёмы, черты своего лётного почерка. Вот тут-то держи ухо востро, учитель! Не дашь воли - загубишь лётчика; слишком много предоставишь ему свободы - не уйдёшь от беды.

Вторым экзаменовался курсант Страшевский. Взлетел он безукоризненно, точно построил маршрут в свою зону и на двух тысячах метров начал пилотаж. Работал Страшевский чисто и ловко, я бы сказал - грациозно. Машина описывала правильные кривые, плавно переходила из фигуры в фигуру. Если бы можно было положить пилотаж Страшевского на бумагу, получился бы очень чёткий рисунок: кривые сопряглись бы без углов и изломов в великолепный, спокойный узор. Не каждые руки умеют так чувствовать самолёт, далеко не каждые!

Были у него, конечно, и грешки в полёте, но в общем, что и говорить, лётчик готов к выпуску, хороший, надёжный летчик.

- Довольно, - сказал я в переговорный аппарат. - Скольжением потеряйте высоту до шестисот метров и заходите на посадку.

Здесь я вынужден несколько нарушить последовательность своего рассказа.

Скольжение по природе своей - фигура некоординированная, неправильная фигура, и точного предписания к её исполнению не даст никто. Главное - самолёт чувствовать. На нынешних скоростных машинах скользят сравнительно редко и не слишком много внимания уделяют этой, ох, хитрой фигуре. Но во времена "Ньюпоров", "Фарманов" и "Вуазенов" умелое и своевременное скольжение часто спасало жизнь летчика. И от вражеских пулеметных трасс, и от огня на собственном моторе уводил пилота этот маневр.

Я, старого леса кочерга, сам умею скользить и толк в этом деле, слава богу, знаю; вот почему, когда Страшевский уверенным и широким движением положил машину на крыло и на хвост, погасив скорость до минимально возможной, сделалось мне очень хорошо на душе. Конечно, курсант нарушал школьные правила, пожалуй, даже рисковал, но в этом уверенном движении была рука настоящего лётчика. Именно лётчика, а не ученика.

Навстречу самолёту бежала земля, свежими весенними красками веселила она глаз. Случайно моё внимание задержалось на одной детали: над блестящей поверхностью реки раскинул свою тёмно-красную паутину железнодорожный мост. Траектория нашего движения тянулась к середине моста. Ясно - курсант выбрал себе ориентиром мост. Целясь на него, ему легче было выдержать направление.

…И вспомнился мне другой мост и другая весна - март 1916 года. Не знаю, существуют ли в природе законы, по которым память вырывает вдруг из прошлого яркие, живые, до боли зримые и, казалось бы, давно забытые переживания, - не знаю… Наверно, существуют…

Погиб Сергей Протасов. Мой самый близкий, самый верный друг. Сбил его немецкий асс Вольф. Ненавижу я этого Вольфа, месяц ищу с ним встречи. Она мерещится мне даже во сне. Отчётливо представляется, как надо атаковать и зажечь его чёрный "Таубе".

И вот наконец сон становится явью.

Яркое солнечное утро. Внизу излучина реки, ажурный железнодорожный мост. Над водой мелькает крестик самолётной тени. До рези в глазах всматриваюсь в окружающую обстановку. Узнаю "Таубе"!

Вольф не видит угрозы - солнечные лучи удачно маскируют меня.

Атакую. Бью!

"Таубе" горит, но не падает. Он скользит в направлении моста. Оставляя чёрный дымный след, машина его идёт на запад, подавшись вперед крылом, глубоко проседая на хвост - так скользит только Вольф, это его особая манера, его индивидуальный стиль…

Память летчика фотографична. Эта картина врезалась в моё сознание на всю жизнь. Теперь, в учебном полёте, она мгновенно встала перед глазами, со всеми мельчайшими деталями того далёкого дня, со всеми оттенками ярких весенних красок.

Я взял управление из рук Страшевского, снова набрал высоту и, проверяя себя, коротко приказал курсанту:

- Повторите скольжение, ориентир - мост.

Курсант развернул машину в направлении реки, и снова засвистел воздушный поток, опять видел я перед собой красноватую паутину моста, широкий речной плес, зелёные мирные берега…

- Хватит, Страшевский, идите на посадку, - сказал я в телефон.

Приземлился курсант обычно.

И вот он стоит передо мной, светловолосый, с острыми чертами лица, с голубыми спокойными глазами; стоит, прижав к бедрам руки, и смотрит мимо меня в степь. Он ждёт замечаний.

А я молчу. Молчу и разглядываю его. Разглядываю и думаю о своём. Потом говорю тихо:

- Вы, Страшевский, хороший ученик своего учителя, прямо кровный наследник Вольфа. Мы с ним давно знакомы, ещё с тысяча девятьсот шестнадцатого года.

Внезапная атака всегда имеет успех!

Вечером Страшевский подписал протокол допроса, начинавшийся словами: "Я, лётчик эскадры Удет, сотрудник имперской разведки лейтенант Карл Дитрих…"

Приказ

Тому, кто не жил на востоке, трудно поверить в такой каприз погоды: вчера сухая, прозрачная осень, а сегодня - зима. Снег, ветер, обрывающий провода, сплошной ад.

В тот год, далёкий тревожный год, когда редкий день на границе проходил спокойно, зима налетела на целый месяц раньше обычного. Два дня не унимался буран. Когда же наконец стихло, все дороги оказались заметёнными.

Генерал вызвал к себе лётчика Пастухова. Когда Пастухов явился к генералу, тот сидел в своём большом неуютном кабинете задумчивый и молчаливый.

- Читай, - сказал генерал и протянул лётчику голубоватый бланк радиограммы.

"Срочно присылайте валенки. Угрожает массовое обморожение", - прочёл Пастухов.

- Надо немедленно лететь на заставу Лисья, валенки везти, там пограничники замерзают. Действуй быстро, Пастухов. В твоих руках судьба границы. Понимаешь?

- Понимаю, товарищ генерал.

- Раз понимаешь - спеши. Обстановка сложная, Пастухов. Но приказ, - генерал встал, - должен быть выполнен. Желаю удачи. 

Застава Лисья затерялась в степи. Местность кругом и так голая, к тому же снег исказил очертания земли, стёр те мелкие чёрточки рельефа, по которым удавалось сличать карту с местностью. Задание усложнялось ещё тем, что Лисья располагалась в считанных километрах от государственной границы.

Пастухов внимательно разглядывал двухкилометровку, присматривался к её контурам, намечал план полёта. Постепенно решение сложилось так: идти вдоль телеграфной линии до озера, повернуть на север и по восточному берегу подняться до отметки "212". Так лететь было немного дальше, но надёжнее.

В четверть двенадцатого Пастухов стартовал. Строго по разработанному плану вёл он свою машину. Земля разворачивалась перед ним однообразной белой равниной. Пожалуй, никогда раньше, не ощущал Пастухов с такой ясностью и убедительностью, что лучшие друзья лётчика в маршрутном полёте - компас, часы и указатель скорости. Хотя всё внимание его было занято теперь пилотированием машины, из головы не выходила беспокойная мысль: "Посадка в считанных километрах от государственной границы. Минуты полёта, а там - враги".

До сопки оставалось километров десять, когда мотор неожиданно стал сбавлять обороты. Тяга падала катастрофически быстро, считанные метры высоты не оставляли времени для размышлений. Пастухов сел. Лыжи скользнули по снегу, и самолёт покатился. Прямо перед собой Пастухов увидел вышку. Это была отметка "212". До заставы - рукой подать, а машина вот-вот остановится, и тогда попробуй доберись по этому проклятущему снегу… Пастухов был хорошим лётчиком и отличным солдатом, а солдат твёрдо знает: что бы ни случилось, приказ должен быть выполнен; приказ есть приказ.

Решение надо было принимать в те немногие секунды, за которые самолёт не успеет остановиться, приклеиться к снегу. Пастухов попробовал дать полный газ: он выигрывал время, ещё две-три лишние секунды. Машина, вздрагивая на кочках, продолжала движение по курсу. Решение пришло сразу. Мотор трещал и выбрасывал чёрные клубы дыма, но тяги хватало, чтобы двигать машину по снежному насту.

Пастухов не прилетел, а въехал на заставу. Срочный груз прибыл вовремя.

О прибытии самолёта с валенками начальник погранзаставы донёс так:

"Летчик Пастухов прибыл на заставу в 12.25 лётным по-пешему. С установлением автосвязи высылайте техпомощь.

Старший лейтенант Сухов".

Три гайки

Злой сибирский мороз уже много дней и ночей подряд жал землю. Трудно было дышать. Холод пробивал даже меховые комбинезоны, добирался сквозь унты до самых пяток.

У всех нас, обитателей степного аэродрома, была одна мечта - согреться. Да не так, чтобы подержать над огоньком руки, а по-настоящему - прогреть все кости. Баня с веником, с горячим полком, чтобы воды вволю, представлялась нам в ту зиму пределом человеческого счастья, почти неземным блаженством.

В один из таких пронизанных стужей и ветром дней, когда соседний городок был по уши занесён колючим снегом, когда то и дело рвались от мороза телеграфные провода, на моей машине отказал стартёр.

- Плохо, - сказал механик Алексеев, услышав мои слова о случившемся. - Хуже, однако, не придумать сейчас работки.

- Что ж делать, Григорий Иванович?

- Как - что? Снимать стартер. Смотреть. Ремонтировать.

- А как снимать-то? Мороз. В рукавицах к стартеру не подлезешь - поставлен больно тесно.

- Что мороз, того он не спрашивает. На границе живём. Надо.

Четыре часа трудился Алексеев на холоде, только изредка забегая в землянку погреть руки и покурить. Когда стартёр был снят и внесён в помещение, от него, как от глыбы льда, ощутимо тянуло холодом.

Назад Дальше