Отец Михаил раздобыл в "Сельхозтехнике" водопроводные трубы, отковал костыли в кузнице автопредприятия в двадцати верстах от деревни Золы.
Трубы они покрасили белым и навесили по периметру всего храма. Проделали они это ночью - паства даже не обратила внимания, поняв это как удобства для вывешивания новых образов, которые, как говорила молва, были написаны отцом Михаилом, и если владыка митрополит их освятит, то и хорошо. А вместо лампадки можно приспособить солонку.
Сорок дней скорби по Анне приходились на праздник Рождества Пресвятой Богородицы.
В этом и был весь ужас предприятия. Но отец Михаил был непреклонен - сейчас или никогда. Алина бледнела и попискивала, сжимая на груди сцепленные пальцы. Но глаза ее горели, словно она шла на бой за чью-то поруганную честь. Жила она сейчас у бабки Дорофеевой, бабка поила ее молоком.
Все население деревни Золы и других деревень, не подозревая того, было втянуто в некий противобожный заговор, хотя сам организатор не знал, насколько заговор действительно противобожен и можно ли его затею вообще так рассматривать. Засыпая, он верил, что творит великое божье дело, восстанавливает справедливость и красоту.
Перед праздником Рождества Богородицы отец Михаил смотался в Ленинград на один день и привез свечек две коробки из-под скороходовских башмаков.
- Ты будешь продавать, - сказал он Алине. - У дверей храма.
День был солнечный, красивый. Облака в небе, предвещавшие короткий дождик, тоже были красивые, как в кино из жизни птиц. Алина в свитере - было прохладно - продавала свечи.
Старухи шли принаряженные. На бугроватых, венозных, толстых и тощих ногах. Но шли и молодые колхозницы и мужики. И школьники.
Анна подошла к церкви Жен-Мироносиц с одной мыслью, чтобы посмотреть в сторожке, где она жила, на фотокарточку - на себя молодую. Она уже всюду была и последнее время все чаще возле детей - особенно в детских садиках. Детей она чувствовала всех сразу, сколько их ни будь. Она даже в младшие классы школ заходила. Или вставала Анна посередине дороги, когда шло домой деревенское стадо. И коровы, и овцы обходили ее. Некоторые телки даже норовили ее боднуть. И дети ее чувствовали - затихали. В ее присутствии они спали крепче. И птицы, и пчелы, и комары облетали ее - ни разу ее не кольнули, не прикоснулись.
В сторожке было чисто. Кто-то подметал тут, проветривал и вытирал пыль. Анна посмотрела на фото, где сидела она такая грудастая, и себе не понравилась - очень она была довольна всем: и собой, и своим новым знанием.
Покинув сторожку, она решила и в храм заглянуть. У дверей стояла студентка Алина со свечками.
"Чего это она? - подумала Анна. - Ей уже в городу надо быть на учебе". И прошла в дверь. И ахнула.
День был светлый. Ломился в окна. Окна были вымыты.
Но храм сиял изнутри своим светом. Отец Михаил говорил, что в старину храмы расписывали в основном с тем умыслом, чтобы они изнутри светились.
На стенах висели портреты. В основном, женщины. И молодые, и старухи, и девочки. Старух и стариков больше. Но написаны они были так, что стариками не казались. У всех цвета радостные, хоть одежду возьми, хоть глаза, хоть на фоне чего. И у всех на лице доброта. Почти всех знала Анна, не знала лишь тех, кто до ее прихода в Золы умер. И со всеми Анна здоровалась...
И вдруг Анна остановилась, как бы споткнулась: на восточной стене, близко от алтаря, где на тумбочке, покрытой розовой скатертью, стояла икона Спасителя в серебряной ризе, которую отец Михаил у кого-то купил, для чего ездил аж в Каргополь, висел ее портрет. На руках она держала мальчика с бубликом.
- Пашка, - прошептала Анна. - Ясный мой. Пашка...
Народ стоял молча, растерянно. Кто крестился, кто хмурился, кто улыбался, как бы утратив разум. Все держали в руках свечки, как бы отгораживаясь ими от развешенной на стенах радостной жизни. Они были очень похожи на свои портреты. Анна это видела. Вот стоит бабка Дорофеева с лицом красно-коричневым, как дрова. А на портрете она крутощекая молодуха в красном платке. И в каждой руке сноп ржи. И все они, привыкшие жить трудно и некрасиво, стеснялись прекрасного вида своей души. И свечки свои не зажгли от лампад из страха, что кто-то их укорит. Гордости страшились они, выпрямления спины и свободы.
Анна почувствовала в себе силу огня. Она сделалась шаровой молнией. Пронеслась по всем свечкам, и храм озарился еще краше.
И сотряс его вздох узнавания себя в красоте.
Отдав свой огонь, Анна уменьшилась до размеров пылинки. Почувствовала, что ее тянет в путь, что она опаздывает. Подлетела к приоткрытому окну в алтаре, оглянулась - храм сиял. Ярко сияли свечи. Еще ярче сияла живопись, развешенная на стенах. Но сильнее всего сияли глаза людей, не пришедших в себя от соприкосновения с чудесным. И уже улетая, Анна все же вернулась, бросила взгляд на свой портрет с Пашкой. Пашка сжимал в руке бублик, ароматный, посыпанный маком.
Прошел дождь. Анна уносила с собой запах дождя. Желая предстать перед Спасителем именно в этой сущности: "Там, наверное, дожди не идут, - размышляла она. - Душам праведным приятно будет услышать запах дождя, а то все цветы, все розы..."
Подлетев к горам, Анна почувствовала как они высоки, как трудно через них перебраться. Но она поднималась, уносимая ветром, - может быть, она, став такой малой пылинкой, уже не имела своей воли. Но нет, она чувствовала направление пути и его придерживалась, даже когда ветер хлынул вниз, в черное ущелье.
В светлом небе сверкала звезда. Анна поднималась все выше и выше - к звезде. И только подлетев совсем близко, она различила, что звезда состоит из миллионов-миллионов небольших огоньков, таких, как огоньки свечек. Влетев в это сияние, как в цветущую яблоню, Анна услышала со всех сторон шелест: "Запах дождя...", "Запах дождя..."
В центре звезды огонь был громадно-слепящим. Анна поняла, что это и есть Престол Божий, и, позабыв в слезах, что она душа и несет Спасителю всего-навсего напоминание о влаге земной, упала перед ним на колени и прошептала в тоске: "Господи, не убивай Пашку. Не отнимай у него лица". Она хотела что-то добавить о рыбе, но силы на это у нее не хватило.
Где-то там, в облаках, зарождается звук,
В облаках истаявших и ушедших.
Он жужжит, как черная точка.
Визжит, как соринка в глазу.
Он заходится в немоте.
Если на белый
Чистый лист ватмана
Наступили.
Нынче пейзаж не моден, да и трудно это. Во-первых - скучно. Во-вторых - расточительно. Время!
Время - деньги. Время - скорость. Время - доктор. Время - пространство. Время увеличивает наши печали...
Хорошо включить в пейзаж что-то движущееся. Например, лошадь. Но лучше девушку. Вот и представьте себе Таню Пальму, идущую по дороге.
Таня босая. В тесной майке. На груди нарисованы два яблока. Волосы выцвели. Глаза, как электросварка в тумане.
Идет Таня на Уткину дачу, что близ деревни Устье, над речкой - на плече крутого холма.
Вокруг дачи волна шиповника, пчелы гудят в цветках с жадными желтыми сердцевинками. Коровы тут ходят, норовят проломиться. Исцарапавшись, мотают башкой, мычат с возмущением. Хозяева дачи удобряют шиповник коровьими лепешками. Кусты наращивают тело ветвей, мускулы листьев, острия шипов - похоже, уходят из природы цветов в природу колючей проволоки.
Под крутым холмом течет Речка. Дно ее состоит из булыжника. Речка здесь скачет, встает на дыбы. Туристы, плывущие на плотах и байдарках, называют это место матерным словом - туристы сраму не имут.
Русский мат, в устной речи такой фигуральный, художественному повествованию мешает. Традиция избегает его не из ханжества, но из того понимания, что литература все-таки - греза.
В деревне Устье Речка впадает в Реку. Речка здесь тихая, заросшая водяной травой. Туристы, пугая коров и гусей, проталкивают свой плот по густой водяной траве. Выплывают в Реку. На Реке они разгибаются, кричат и поют, как сбежавшие каторжане. Не было еще случая, чтобы турист на Реке не запел.
Два мужика сидели, прислонясь к валуну. Пили водку. Закусывали сушеным бананом. Выглядели мужики чемпионами по рытью траншей: на каскетках - "Макдональдс", на кроссовках - "Пума". Звали мужиков: одного Яков, другого Валентин.
Неподалеку в траве ходили дрозды. Икала молодая курочка, наверное, испугалась. Дрозды послушали ее, да и взялись икать тоже.
- Птицы, - сказал Яков. - Икают, как и мы.
- Дерьмо, - сказал Валентин. - Голову открутить и в суп. И этих фрайеров в суп. - Под фрайерами Валентин подразумевал дроздов. - Кому бы по хлебалу дать и на кулак подуть? Дашь - и по всему телу радость. - Валентин заорал вдруг, как орет в лесу невежливая городская душа.
Курочка икать перестала. Дрозды убежали в цветущий шиповник. Солнце выглянуло из-за тучи. Мужики вспыхнули, как канадские блесны. В эту минуту Таня Пальма сбежала с дороги.
- Добрый день, - сказала она. - Вы братья Свинчатниковы. Вас с моста сбросили. Я тогда маленькая была.
Мужики поднялись. Валентин потрогал Таню за попку.
- Мандолинка.
- И не стыдно.
- Я по-братски. Брат Яков, потрогай ее за попку.
Таня ткнула Валентину кулаком в глаз и пошла к дому на стройных ногах, вся приподнятая кверху - к любви. Таня уверена, что к любви - это кверху.
- А мы тебе ножки выдернем. Мы тебя на шашлык, на конец желания. Таня протиснулась в чуть приоткрытые низкие воротца, избитые рогами коров.
- Козлы! - крикнула она звонко.
Из дома вышел грузный бородатый дядя.
- Бутылку с собой захватите, - сказал он колеровым мужикам. - В Вышний поедете, привезите мне ящик пива.
- А вот тебе! - Братья показали в натуре, что они могут предложить бородатому дяде, и пошли по дороге в Сельцо.
Говорят, оброненная зажигалка может вызвать в горах лавину. Случай с Таней в масштабе сталкивающихся нынче социальных масс незаметен и смехотворен, но именно он натянул тетиву. И в нужный момент стрела пойдет. Чье-то сердце станет мишенью. А может быть, сердца многих.
Добро и зло - шар, медленно вращающийся в ослепительном собственном сиянии. Шар тяжел. Он - звезда. Его не повесишь на лацкан, как знак почета. Свобода, вера, равноправие... Колода игральных карт. Бью братством вашу солидарность. А я вас козырями. Какие козыри сегодня? Не знаете, так нечего и нос совать.
Василий Егоров думал о шаре как форме, способной к переходу в другие измерения. Шар нельзя ни развернуть, ни вывернуть. Шар неизменно останется шаром.
"Возьмем куб, - думал Василий Егоров. - Развернем - получим крест. Потаенная суть куба - крест. Куб и шар - две формы, слагающие архитектуру русского православного храма. Правда, и на шаре крест, но уже не как форма, а как символика. Главное, схема в чистоте - куб и шар. Крест и солнце. Мифос и Логос..."
Василий Егоров остановился в деревне Сельцо. Бриллиантов в письме приказал: "Заедь в Сельцо по дороге. Возьми у Инны Павловны огурцов. Ведро".
Инна Павловна рвала огурцы. Ведро у нее было ликующе новое.
Избы в Сельце стояли на пригорках, отчего деревня казалась поднявшейся из воды. Когда в улицы натекал туман, тогда так и было. Дома над водой и лошади в воде. И зыбко все, и невечно.
Пришел автобус "Вышний Волочек - Сельцо", из него после всех пассажиров вылезли два яркопёрых мужика, вытащили ящик пива. "Попросят подвезти в Устье", - подумал Василий. И как в воду глядел - мужики вприпрыжку побежали к его машине.
- Командир, захвати нас, сирот. Мы ни гугу. Мы тип-топ. Мы скромные. Якова за скромность даже на съезд партии выбирали надысь. Отказался.
Инна Павловна пришла с огурцами. На мужиков выставилась.
- Вы же слово давали, что носа не покажете.
- Мы на денек. На родину тянет.
- Не разрешайте им панибратства, - сказала Инна Павловна Василию. - Шуты они - из палачей.
Мужики как бы обиделись.
- Вы слишком, Инна Павловна. Мы, когда трезвые, как божьи коровки. Нас теперь на хорошее тянет. Детишек хотим. Брат Яков мальчика, а я девочку - мандолинку. Трогайте, командир, Инна Павловна к нам пристрастна.
Машина гудела, взбираясь на холм. Мужики синхронно жевали жвачку. Шуты и палачи - любимцы королей. У тех и у других безбожие - основа поведения. На вершине холма мужики попросили остановить машину.
- Может, вас к дому? - спросил Василий.
- Нет, - ответили мужики. - Нам отсюдова лучше. - Вылезли на дорогу и заорали: - Эй, ты, колун, выходи! Сковорода волосатая! Черт березовый! Мы тебе пиво привезли.
Из дома вышел задушевный друг Василия Егорова, бывший священник, живописец Михаил Бриллиантов. Братья Свинчатниковы заорали громче и принялись швырять бутылки, с пивом на террасу, норовя попасть в камни. Несколько бутылок разбилось.
Михаил Андреевич собрал целые.
- Сколько с меня?
- Задавись! - прокричали Свинчатниковы. - Мы мальчишек пришлем, они тебе крыльцо обоссут. - И, обнявшись, пошли по дороге в Устье.
Но вернемся к пейзажу.
На той стороне Речки за ржаным полем лес - нормальный самородный лес с преобладанием лиственных пород. Лес притягивает к себе человека, как покинутый дом, и нет различия между людьми: деревенский ли, городской ли. Случайно столкнувшись в лесу, знакомые люди смущаются, словно подсмотрели друг за другом. И в лесу, и в покинутом доме скорбь по утраченному желанию жить в красоте обнажается, и человек словно один в вышине: "А-уу... А-уу..." Подобно древней птице.
Увы, прекрасны имена древних птиц: сирин, гамаюн, рух, алконост, стрепет, иволга... У нынешних птиц имена проще: ворона, галка, соловей. Вот птица соловей. Ничем ее не сгубить - ни асфальтом, ни пестицидом. Упрямый характер. Народный артист.
Герб Новой России - двуглавый соловей.
В Ленинграде, у Инженерного замка, рыбак в фетровой шляпе поймал лосося. Грамм на шестьсот. Тут же собралась толпа летних людей с фотоаппаратами. Все ликовали в надежде на повторение чуда. А что произошло? Ну, увидели лосося. Не сразу определили. Но как расширился язык: язь, голец, красноперка, вязига, балык...
Плохо у нас с вязигой. Некоторые трудящиеся даже не знают, что такое и когда было. С балыком тоже. Один мальчик сказал: "Балык - это грузин".
Не то мы делали - искали чудесное в птицах, в частности, в орлах. Нужно было искать в рыбе.
Древняя рыба: стерлядь, осетрина, рольмопс... Вобла - общее название древних рыб.
Панька жил на Реке. Ночевал в деревушках, которые в стихах и песнях о родине называют ясноглазыми. Впрочем, иногда с похмелья, сквозь слезы от тоски земной они, может быть, и кажутся таковыми.
Невзирая на возраст, Паньку называли коротко - Панька. Дома своего Панька не имел, где песни пел, там и водку пил. Там и спал. Старый был Панька. Очень. А молодым, говорят, он и не был.
В первую мировую войну вернувшиеся с фронта солдаты чуть не забили Паньку дубьем, так как нашли в деревнях голопузую поросль. Сначала они кричали долго и мудревато, как на окопном митинге - с посинением шеи, угрожали Паньку поймать и скосить его, сатану, из винта, или разнести в пух гранатой. Но все же выяснили, что рыжие мальчишки с безбоязненными, как у Паньки, глазами, а также рыжие голосистые девочки родились лишь у окончательных вдов. У других солдаток внесрочные ребятишки были либо обыкновенно-русые, либо беленькие, а у одной бабы родился мальчик японского вида. Мужики отходили баб кто чем: кто вожжами, кто поленом, и пошли на митинг самогон пить.
Хоть Панька был и невиноватый в полногрешном смысле, мужики изловили его, конечно, опоясали дубьем поперек крестца и снова пошли на митинг самогон пить. И Панька с ними, даже впереди них.
- Кабы женщина без вас не рожала, - пояснял им Панька фельдшерским голосом, почесывая ушибленное дубьем мясо, - то и народ перевелся бы на земле - это все вместе зависит. Мало ли, может, вы на той войне проклятой застряли, может, война вам любезнее жены. А нонешний час вы, понимая нужду природы, не реветь должны и матюжничать, а веселиться. - Панька принялся плясать, петь разгульные песни и так уморил мужиков на митинге, что они про своих несчастных баб позабыли, но принялись вспоминать заграничные похождения и намерения, и вместе с махорочным ядом, со слезой и кашлем выхрипели свои обиды, можно сказать, до дна.
Когда засверкала, зашумела кровавым ветром гражданская война, Панька пошел в чистый бор, разложил костер у озерца круглого, накрошил в огонь дымокурных трав, вырядился в волчью шкуру и заорал песни, о которых даже самые древние старики не слыхивали. Наскакавшись и наоравшись, он сжег на костре волчью шкуру, золу сложил в горшок и закопал в тайном месте.
Свое колдовство Панька объяснить отказался наотрез. И ушел, говорят, в Самару.
Волки в том году расплодились неистово, заняли все леса и овраги. У мужиков появилась забота волков бить. Потому мужики друг друга не перерезали, что волков били.
Панька пришел, когда установилась власть, когда активисты из бозлошадников стаскивали с церквей кресты.
Эту акцию Панька не одобрил. Но, хватив самогону, возопил:
- А скажите мне, христиане, почему молимся мы не орудию любви и жалости, но орудию казни?
- Для веры, - объяснили ему.
И он им ответил:
- Для страха! А на церкву надо вешать флаг с розой посередке или с цветком "анютины глазки".
В Паньку бросали грязь и навоз. Старухи проклинали его как антихриста. А он говорил им:
- Ведьмы вы, ведьмы, Христа-Спасителя я почитаю, но и над ним есть Бог-Свет.
Вообще о Спасителе Панька отзывался с некоторой иронией, считал его гордецом. "Чем один человек отличается от другого? - спрашивал он и сам отвечал торжественно: - Грехами! А Спаситель наш Иисус Христос все грехи человеческие на себя зачислил. Чем же эта гордыня меньше гордыни сатанинской? Это и есть отъятие человеческого от человека... Почему Иисус не родил ни мальчика, ни девочку?"
- Потому что крест святой нес! - возглашали попы.
- У вас на все крест. Когда со своими бабами лягете, суньте им вместо плоти крест святой.
За такие высказывания Панька бывал попами бит, но с ними же пил водку и лечил их скотину.
Поклонялся Панька Светлозрачному Пламени, которое и есть главнейшая сила всех сил жизни и мудрости.
В колхоз Панька пошел сразу, как в храм единения под чистым небом. Как категорически безземельный и безлошадный. Но вскоре выяснилось, что колхозник он непутевый, про мировую революцию на собраниях не голосит, а, вскочив на скамью, песни поет для успешного процветания коммуны и призывает создать бродячий хор как базис для закупки зерна. Поскольку петь сидя Панька не мог, даже считал сидячее пение для себя унизительным, колхозники стали привязывать его на собраниях к скамейке. Он же в отместку напускал на них сон с храпом, квасную спираль и кашель.
Колхозники долго держались, но все же выперли Паньку из артели по причине темного гипноза, несовместимого с философией, мировой революцией и уставом.