Рассказы о Ваське Егорове - Погодин Радий Петрович 33 стр.


Подойдя к деревне, садились они на пригорок и ждали прохожего, чтобы тот, увидев их, предупредил деревенских недотеп - мол, идут к ним болящий Матвей с Панькой и что подобает встретить их по заведенному чину.

Матвей надевал чистую рубаху, расчесывал волосы на прямой пробор. Он вступал в село первым. За ним шел широченный, высоченный нечесаный Панька. Разбойничья его внешность оттеняла Матвееве слюдяное благообразие.

У первой избы хозяин, но чаще хозяйка подносили им на блюдце стопку. Принимал ее Панька. Распахнув ухмыляющуюся пасть, тряхнув всклокоченной гривой, заплескивал зелье прямо в окаянное свое нутро. После этой диаволоунижающей процедуры Матвей осенял избу крестным знаменем, принимал подаяние и расспрашивал о семье, о скотине. Если требовались советы людям - давал их, и всегда правильные. Скотьи заботы брал на себя Панька. Смотрел коров, овец, кобыл. Пока врачевал, успевал ущипнуть хозяйку, да так, что она готова была своему мужику ночью оторвать уши.

Болящий Матвей и Панька обходили избы.

Вся деревня собиралась на выходе у ворот поглядеть - свалится наконец Панька от выпитого или не свалится. Мужики бились об заклад, что не может человеческое нутро воспринять водки такое количество. Подносили Паньке последний, самый большой стакан на уход. Панька выпивал и, крякнув, утирая губы, оглядывал деревню, будто жалеючи, что в ней не сто домов. Слабонервные мужики пускались в доказательства: мол, человеку без сатанинской помощи с такой прорвой водки никак не справиться, что от такого количества даже сам Илья Пророк замертво упал бы. Крепконервные мужики объясняли им, неразумным: мол, Илья Пророк нипочем не упал бы, поскольку он православный святой угодник и мог бы вылакать, перекрестясь, побольше африканского Мафусаила. А Матвей, напрягая слабую глотку и искажаясь лицом, принимался пророчить сначала в масштабах России, а потом уж и всего населения земли. "Ироды! - кричал он. - Грядет конец света!"

На Руси ни один пророк без конца света считаться пророком не может. И чтобы дикая природа в конце света участвовала, и чтобы побольше ворон и волков. И, конечно, старухи. В первых шеренгах Христовых пиконосиц - батальон старух летучих.

- Но! - кричал Матвей. - Не от огня вы умрете! Не от химических газов. Не от железных птиц. Нашлет на вас Господь всемирный потоп сплошь из одной самогонки. И дожди будут из ей, проклятой. И туманы. И захлебнетесь вы, ироды, и сгорит ваше нутро.

Остекленевшими глазами, жутко вытягивая шею, пытался Матвей разглядеть в грядущем тот страшный девятый вал всемирного алкогольного потопа и, наверное, пораженный его чудовищным видом и запахом, падал навзничь, хрипел, дрыгал ногами.

Панька подхватывал его и, взвалив на плечо, удалялся к закатному лесу.

Однажды он унес Матвея из Сельца и принес - мертвого.

От Матвея остались могила на кладбище, придел к церкви и молва, объяснявшая его смерть в многочисленных вариантах.

Вопреки плевкам и проклятиям старух, самым устойчивым был вариант с дамой. Говорили, что занес Панька Матвея в дом местной барыни, у которой гостила в то время больная дама из столицы, и к ней его подложил.

Дама, конечно, исцелилась. Конечно, даме из столицы в радость лишить целую округу богом отмеченного страстотерпца.

Говорят, что в день поминовения Матвея можно видеть и его самого, и Паньку, в сумерках сидящими на паперти. И Матвей на Паньку набрасывается с такими словами:

- Мог бы ты, ирод, сукин ты сын, пораньше посоветовать дамам насчет меня.

И Панька отвечает ему ласково:

- Матвей, друг мой любезный, ты - мужик одноразовый. Но есть у тебя шанс - отпросись у Спасителя в отпуск. А я тут похлопочу.

- Не отпустит, - плакал Матвей. - Если только убечь? Но я ж там, в раю, без говядины нахожусь...

Молва не любит полу сюжетов, она доводит дело до точки. Стало известно молве, что столичная дама снова приезжала к барыне и прожила у нее с Рождества до Пасхи. А на Пасху Панька и положил на паперть к Илье Пророку младенца - мальчика в стеганом одеяльце.

Где сейчас мальчик - никто не знает, где-то в народе.

По Неве шел ветер, как полк матросов. Матросы были громадны. Обреченно красивы. Нева содрогалась.

Иногда Васька думал о Мане Берг. Представлял ее с худенькой девочкой на руках и в теплом платке. Ему казалось, что девочка Манина ему не чужая. "Я Маню по плечу ладошкой шлепал - это все-таки близость. Маня, наверное, в габардине. Габардин - лошадиное слово". За Адмиралтейством краснел Эрмитаж. Эрмитаж Габардинович.

Васька шел на Гороховую к старику. Старика звали Евгений Николаевич. Был он художником-графиком, профессором и коллекционером.

Что Васька серый, ему намекали многие, но подчеркивали, что среди серых он исключительно самобытен. Старик же говорил о серости как о безбожии и на Васькины заявления о том, что он шире, отвечал негромко:

- Нельзя быть ни выше, ни шире, ни тоньше Бога. Все, что ты Богу пытаешься придать, рождено скудостью твоего воображения. В этом смысле Бога можно сравнить с окружностью. - Старик нарисовал кружок, поставил две точки близко к центру и пододвинул рисунок Ваське. - Бога можно отрицать, но нельзя его трогать. В нашей диаграмме окружность - Бог. Прибавили к ней всего-то две точечки, и получилась пуговица от кальсон.

Почти всегда с разговора о Боге старик переходил на разговор о русских. "Я, - говорил он, - не имею права рассуждать о французах - на это есть Мопассан". О русских старик говорил с еще большей грустью, чем о Ваське. Может, даже с оттенком безысходности.

По его словам выходило, что славяне не сумели или не успели в свое время слиться в орду. Наверное, один из важнейших этапов социальной эволюции - орда. Без ордынства народ не ощущает себя единым. Русским, например, все время чего-то не хватает. Наверное, ликования, вселюдного целования, единого для всех чувства сытости. Русские не строят государство, это императорское рукоделие, - русские идут. Сотворяют Русский путь - дорогу вокруг света. Начали они ее с Поморья, оттуда, где сейчас город Росток. И писать русского человека нужно в пути. Конечно, уже не к орде - не к коммунизму, что по сути дела одно и то же, но к Богу. Сообществу личностей необходим Бог. Сообществу рабов достаточно хозяина. Чтобы написать идущего русского, нужно самому ощутить потребность в пути. Коммунизм - неподвижность. И в итоге - смерть.

Когда старик говорил о коммунизме, Васька потел, вздыхал, чесался, ерзал на стуле, но не перечил и не прерывал - Евгения Николаевича выставили из академии за формализм. Договоры на иллюстрирование книг с ним не заключали даже в Детгизе, где он много работал раньше. Жил старик на сбережения. О социализме выражался в том плане, что для бешеной собаки семь верст не крюк.

Однажды, придя к нему, Васька застал такую картину: в мастерской у стены стояли высокая красивая женщина и седой мужчина с галстуком-бабочкой. Евгений Николаевич сидел в кресле, опустив свою седую легкую голову. Васька догадался, что женщина - дочь Евгения Николаевича, что дверь ему открыл внук, спортивного вида паренек, белобрысый и неспокойный. А пожилой седой мужчина, Васька о нем много раз слышал, известный московский коллекционер и спекулянт Комаровский. Говорят, он прилетал на военном самолете в блокированный Ленинград, чтобы скупать за еду живопись, антиквариат, драгоценности для начальства.

А глаза! Какие были у старика глаза, когда он поднял их на Ваську. В них был стыд.

Старик болезненно вяло показал рукой на стену, где в золотой раме висел портрет девушки в черной шляпке - Ренуар, самая дорогая картина в стариковой коллекции.

- Извините, я в другой раз, - сказал Васька и, повернувшись так круто, что его качнуло, вышел.

Маня Берг катила перед собой коляску, в которой спала ее дочка. Маню перегнали двое безногих матросов на шарикоподшипниковых тележках. Там, где гранитные вазы, они отстегнули тележки и, оставив их наверху в табунке таких же, как оставляют обувь, входя в мечеть, мусульмане, спустились по лестнице к воде. Пить водку. У воды они чувствовали себя матросами. Матросы-матросы! Там, у воды было много безногих матросов.

Накатывала на Маню теплая полночь. Матрос тянул ее за руку на гранитную кручу, под бронзового коня. Маня отталкивала крепкую матросов руку, сама лезла, цепляясь за тело змеи. Она протиснулась вслед за матросом у лошади между ног и села на камень. Над ней висели тощие ноги Петра, а матрос уже валил ее на спину, и она хихикала.

Матрос слился у нее в глазах с черным брюхом коня, широким, как крыша. И конь опустился на нее. И по ней проскакал. А она все хихикала, ударяясь затылком о камень.

Потом матрос стоял, согнувшись, застегивая клеш, гладил конские бронзовые тестикулы и говорил:

- Погладь. Примета такая - если девушка после этого их погладит, будет ей большое счастье. Большого всем хочется.

Она, все хихикая, встала на ноги и, капризно надувая губы, погладила.

- Ты посмотри, какой вид, - сказал матрос. - Кто на таком виде это проделывал? Это же такая намять. На всю жизнь.

"Боже мой! - закричала Маня шепотом, но все же повернула коляску к императорской скале и покатила ее вокруг памятника. - Боже мой! Боже мой!"

На скалу залезать запретили. Обсадили ее цветами. Тело змеи блестело, отполированное в былые годы руками, в основном детскими. Конские тестикулы тоже блестели не от количества девушек, пожелавших для себя очень большого счастья - их драили зубным порошком выпускники военно-морского училища. Такая была традиция.

Маня стиснула горло пальцами.

Матроса Маня уже и не помнила. Только жестяной звук его голоса. И глядя снизу в лицо царя, плоское, одутловатое, в его глаза, различавшие вдали все страшное, трудно преодолимое, Маня вынула из коляски дочку, прижала ее к себе и спросила всадника, почти задыхаясь: "Как зовут ее, дочку мою?" - "Назови ее Софья", - сказал Петр, не разжимая рта. "Хорошо, государь", - ответила Маня.

Когда Васька пришел домой, в квартире не было ни тети Насти, ни Сережи Галкина. Васька умылся под краном по пояс. Один за другим выпил два стакана холодной воды. Он жалел старика и на него злился. "Дать бы ей по маковке", - бормотал он, имея в виду старикову дочку, уж очень вид был у нее надменный. "И этому сопляку-внуку дать бы по маковке. Стерва его мамаша Ренуара толкает, а у него на роже ничего - блюдце блюдцем, хоть чай с него пей". Но самым сильным желанием Васьки было сказать старику в лицо, что он размазня, старая швабра. Сейчас цена на импрессионистов, благодаря святой борьбе с формализмом, сильно упала, а он Ренуара толкает. Толкал бы Куинджи. И тут он подумал, что, во-первых, старика он может только обнять, а старикова дочка и тот, с черной бабочкой, живут в другой системе координат, не зависимой ни от Жданова, ни от ЦК, что им хорошо известна цена Ренуаровой "Шляпки" по каталогу в долларах и продают они ее за границу.

Старик сидел, как солдат перед ампутацией гангренозной ноги.

Васька еще из кухни не ушел, как раздался звонок в дверь. Длинный, нервно-прерывистый. За дверью нетерпеливо топтался кто-то и придрыгивал ногами. Васька дверь распахнул. И не то чтобы ахнул и не то чтобы заорал "Физкульт привет!", но расплылся в улыбке.

- Маня, - сказал он. - Ну ты даешь.

- Не даю, - ответила Маня и впихнула в коридор коляску с дочкой.

Васька попятился. Пятясь, вошел в свою комнату.

- Как зовут? - спросил.

- Софья Петровна. Отчество в честь императора. Он разрешил.

- Закуривай, - Васька протянул Мане "Беломор".

Она закурила.

- Выпьешь?

Она кивнула.

Они выпили по стакану портвейна. Маня легонько толкнула коляску к Ваське. Васька вынул девочку. Руки его не сгибались.

- Урод, - сказала Маня, - ребенка держать не умеешь.

- Тепленькая... - Васька светился.

- Я и говорю - урод. Она могла бы быть твоей дочкой.

- Не могла бы. Когда мы с тобой познакомились, ты была уже беременная.

Маня долила себе портвейну в стакан.

- Все же какой урод, - прошептала она и потащила коляску к двери. Коляска была складная, дубовая, немецкой работы. Васька шел следом с девочкой на руках. Пустая коляска прыгала по ступенькам.

Вернувшись, Васька открыл еще бутылку.

На следующий день Васька снова пошел к старику. Толкало его туда что-то, связанное с Маниной дочкой. Он улыбался, когда шел. Улыбался, когда вошел. Но улыбка его стала кривой.

Мягко натертый паркет, запах кофе, золото рам, кафель, тонкий фарфор, бело-синий фаянс, тяжелая шпалера, отделяющая кухню от мастерской.

Но был запах водки, не тот кисло-горький запах попоек с чесночной отрыжкой, с квашениной сквозь табачную вонь, но отчетливый и трагичный, как крик в пустом храме.

Ренуаровской "Шляпки" на стене не было. Из стены торчал гвоздь. Под гвоздем - светлое, почти белое пятно, не похожее ни на что - только на преступление.

- Выпейте, - сказал старик. На столе среди фаянса, фарфора и хрусталя стояла бутылка "Московской". Раньше старик всегда выставлял водку в графинчике. - Не огорчайтесь, друг. Все просто, как блин. Если благополучие семьи держится на труде лишь одного из ее членов, то и вина за такую структуру и за возможное нищенство лежит на нем. - Старик пожевал розовыми от водки губами. - Я знал, что у меня не хватит сил и таланта. - Он наклонился через стол к Ваське. - У меня нет коллекции в общепринятом смысле, у меня лишь добро, которое можно продать. Мне хочется, чтобы оно сгорело. И я бы сгорел пламенем.

- При чем тут нищенство? - Васька заплеснул водку в рот. - Можно делать ковры на рынок. Не хотите "Богатырей", можно "Над вечным покоем". Васька рассказал о луне за двадцатку. Старик развеселился. Кофе сварил.

- Это нужно попробовать, - пропел он. - Нужно попробовать.

А Васька продолжал пялиться на белый прямоугольник под гвоздем. Каким-то странным образом пятно напоминало ему виселицу. Старик пошел к стеллажам. Покопавшись там, отыскал "Сикстинскую мадонну" - олеографию в узкой белой рамке и повесил се на стену вместо "Шляпки".

- Меня убивают привязанности. Любовь к элегическому. К черному кофе и хорошим конфетам. - Старик помолчал и спросил вдруг: - Как ты думаешь, сколько ей лет? - Он кивнул на Мадонну.

- Не знаю. Наверное, нянька. Выволокла хозяйского сына на двор. Он тяжелый, толстомясый. Руки ей выкрутил. Глаза-то у нее какие - сейчас заплачет. Страшно ей.

- Похоже. - Старик удивленно хмыкнул. - Ей тринадцать лет. Будь она постарше, никакой Бог Дух Святой не принудил бы ее родить Христа... Я верующий, но мне кажется, что кроме Троицы есть еще Бог. Приглядись к изображениям Мадонны, к иконам Божьей Матери - во всех чувствуется присутствие третьего лица. Мария, Христос и еще кто-то, высший. Ни Бог Отец, ни Бог Дух Святой не выше Христа - равные они. А здесь кто-то высший. У Леонардо. У Дионисия. Гений это особенно сильно чувствует.

- И у Петрова-Водкина, - сказал Васька, повторяя друга своего, Бриллиантова Михаила.

- И у Петрова-Водкина, - кивнул старик. - Кузьму не любили новые художники. И старые не любили. Даже Нестеров. А почему? Не его гениальность их угнетала, а его непогрешимая приверженность небесам. Не хозяину, но Богу. Это художник неба. Божественный художник. - Старик допил кофе. - Для искусства одного Христа мало, поскольку художник постигает Христа, изображая его. В картине должно присутствовать непостижимое. Иванов в "Явлении Христа народу" растворил в природе и в цвете, и во всем вокруг равную красоту - красоту космоса как надбога. Именно надбог, не знаю, как его называть, сопутствует гению. У Иванова Иисус не откровение, но романтический божественный зов.

- Выпьем по этому поводу, - сказал Васька.

Уходя, он обнял старика. И старик стоял перед ним как провинившийся. Васька сказал:

- Не пропадем. Напишем "Над вечным покоем" с луной и лампадкой. И выживем. Прорвемся...

Какой-то мужик у академии остановил Михаила Бриллиантова за рукав:

- Художник, у меня рама есть, ореховая. От тети осталась. - Он назвал размер - почти с простыню. - Нарисуй картину за сто рублей.

- Нарисую, - сказал Бриллиантов. - Холст давай.

Мужик дал денег на холст.

Подрамник Бриллиантов с Егоровым сколотили у Васьки в комнате. Полы были в пятнах. Рисуя, Васька ронял краску с кистей и вытирал скипидаром. На полу оставалось пятно, иногда оно было похоже на собаку, иногда на голову Пушкина. Васька обводил пятно слабеньким цветом. И на потолке пятна, похожие на живые существа, обводил. На стенах были самые интересные. Два Карла Маркса, много леших, а также всевозможные ведьмы, мушкетеры, драконы и девушки. Много птиц, остроугольно с визгом летящих вниз.

- Ремонт тебе надо сделать, - брюзжал Бриллиантов. - Потолок-то зачем испохабил?

- Скучно.

- Пей меньше. Что предлагаешь изобразить?

- "Над вечным покоем"! Вот что ему надо, - сказал Васька.

Бриллиантов проиграл губами какую-то казачью песню и кивнул.

- "Над вечным покоем" годится.

Картину они написали за два часа. Один курил, - другой красил.

Когда высохла - потащили по адресу. С подрамника, конечно, сняли. Иначе бы им на ветру не пройти и шага. Прибили на подрамник уже у заказчика в комнате.

Рама висела над продавленным зеленым диваном. Картина в ней смотрелась музейно.

Заказчик поеживался.

- Печальный мотив. Печальный мотив... - шептал он.

- Не робейте, все там будем, - утешил его Васька.

Взяв сотню, они побежали в угловой магазин. Заказчик окликнул их из окна:

- Художники, нарисуйте луну. Двадцать рублей дам. Без луны страшно.

- Ладно, - крикнул ему Васька. - Выпьем бутылку, заскочим за красками и придем.

Они пришли. Бриллиантов перекрестился, испрашивая таким образом прощение у Левитана.

Луну поместили прямехонько над часовней. Кое-где положили блики.

- И огонек, - сказал заказчик. - Лампаду... - Истолковав их молчание по-своему, добавил: - Пятерку за огонек.

Бриллиантов еще раз перекрестился. В сырой вечности над слиянием рек затеплился огонек.

Когда они вышли, заказчик снова высунулся из окна.

- Художники, может, вернетесь. У меня ликер есть и шпроты.

Обычный пророк сознает себя смертным, он идет через боль. Но Иисус? Что ему дырка в теле? И на крест он восходит, зная о воскрешении и преображении. Бог позволил себе познать в натуре свои собственные изобретения: боль, тоску, усталость, унижение. Но он не может себе позволить безнадежность - у него всегда есть надежда, более того - уверенность.

Васька вздыхал, ворочался. Ему казалось, что его жгут клопы. Клопов в квартире не было, но казалось - жгут.

- И с Пилатом Христос лукавит. Пилат умывает руки, но ведь и Христос идет не на смерть. И, наверное, нет в нем настоящей страсти.

Последнее время по утрам Васька Егоров думал о Христе, разглядывая, лежа в постели, блестящую олеографию "Явление Христа пароду". Он купил ее у Петра Мистика за маленькую водки.

Назад Дальше