Георгий Иванович Чулков (1879–1939) - русский поэт, прозаик, литературный критик. Роман "Сережа Нестроев", 1914 г.
"Сережу чрезмерно занимали всякого рода трудные темы - "проклятые вопросы"…"
Электронная версия книги подготовлена журналом Фонарь. Источник текста: "Русская мысль" № 5–8, 1915 г.
Георгий Чулков
Сережа Нестроев
Пустите детей приходить ко мне.
Ев. от Луки. Гл. 18, ст. 16.
I
Мальчику было тогда четырнадцать лет. В эти июньские дни предрешена была его судьба. Лето было тогда необыкновенно жаркое. Были грозы, но редко. А перед грозою, как водится, наступала мучительная духота.
В один из таких душных, предгрозных вечеров Сережа договорился с Фомою до самого главного.
Они стояли у стеклянной веранды нестроевской дачи, когда Фома, гримасничая по обыкновению и смеясь, прошипел ему с видимым удовольствием:
- Бога, брат, и вовсе нет. Об этом, брат, двух мнений быть не может.
Сережа не сразу ответил. А Фома ждал ответа и даже тронул Сережу за руку, как будто понукая. Тогда Сережа с явною неохотою пробормотал, что, мол, как же "без веры жить", что без веры "жить не стоит".
На что Фома с азартом и с какою-то странною гордостью заявил, что он, Фома, "в человека верит".
- Я, брат, в человека верю. Человек все может. Он и безмерным будет. Ты читал Мечникова?
- Нет.
- Прочти, брат. У него все убедительно сказано. У меня его книжка есть. Я тебе дам, если хочешь…
Сережа постучал в раму.
Но Фома не хотел уходить. Он прошептал что-то на ухо Сереже и хлопнул его по плечу.
- Так-то, брат. Пойдем. Я все устрою.
Но Сережа, покраснев до ушей, от предложения Фомы отказался. Фома, разумеется, истолковал это по-своему и не удержался, назвал Сережу "бабой", "трусом" и вообще пустил в ход все словечки, которые в таких случаях любят употреблять пятнадцатилетние гимназисты.
На этом, собственно, разговор их тогда и кончился. Послышались сонные шаги, и босоногая Груша, придерживая незастегнутое на груди платье, отперла дверь веранды и впустила Сережу. Однако этот ночной разговор не прошел для Сережи бесследно.
О чем шептал Фома на ухо Сереже? В том-то и дело, что он ему опять предлагал себя в качестве руководителя на весьма сомнительном поприще. Речь шла об Акулине и Аннушке, двух девушках, которые работали в огородах и с которыми Фома свел знакомство.
Но и на этот раз Сережа от приключений отказался.
Наружность у этого мальчика была не совсем обыкновенная. Глаза были слишком большие, с каким-то особенным темным блеском, и казалось, что мальчик чем-то изумлен раз навсегда, чем-то необычайным и таинственным - такой у него был взгляд. И улыбка у него была странная, не то насмешливая, не то стыдливая, не то чувственная какая-то.
А наружность Фомы была, пожалуй, примечательнее, но уже совсем в другом роде. Этот подросток был на два года старше Сережи. Он был маленький, сутулый с чрезмерно длинными руками. И эти цепкие руки с кривыми пальцами смущали многих. Фома всегда выставлял их вперед, как будто гордясь ими. Быстрые глазки его, острые и ядовитые, пугали и взрослых, а дети боялись его чрезвычайно. Впрочем, если он бывал к ним благосклонным, тотчас же подпадали под его влияние. Среди подростков были у него настоящие поклонники.
II
Когда Сережа, расставшись с Фомой, проходил коридором к себе в комнату, он видел, что дверь в комнату Груши притворена неплотно. Слышался шелест юбок. Это Груша укладывалась спать.
Комната Сережи была тут же, в двух шагах от этой двери. Он пришел к себе и поспешил распахнуть окно.
Душная и жаркая была ночь. Густые смольные запахи подымались от земли. И дышать было трудно, и сердце билось чаще, изнемогая в истоме, сладостной и пьяной.
Мухраевская усадьба, где Нестроевы нанимали дачу, стояла на реке Мухраевке, небольшой, но быстрой, с ивами на берегу, склонявшими в воду покорно свои девичьи косы. Окна Сережиной комнаты выходили в сад. Сережа видел сейчас купы деревьев, которые луна одела серебряною тафтою, видел белеющую дорожку, мостик и купальню на реке.
- Господи! Господи! Не надо. Прости! Не надо! - бормотал Сережа, стараясь сосредоточиться и почувствовать близость Его - Того таинственного, Того распятого, о Ком по ночам так мечтал когда-то Сережа и Который все дальше и дальше уходил от него теперь.
Зато буйное чувство плоти подымалось в Сережином сердце. Он представил себе Грушу, когда она несет связку дров в камин - там еще, в московской квартире; он видел ясно ее напряженное и гибкое тело, обозначившееся под тонкой кофточкой, ее чуть покрасневшее миловидное лицо, ленивый и томный взгляд из-под темных ресниц, ее улыбку, лукавую и нежную; он представил себе, как она стоит, нагнувшись, и, грубыми от работы, но маленькими руками отдирая от полена кору, растапливает камин; Сережа видел ясно ее туфельки и щиколотки ног в черных чулках.
От лунного дурмана кружилась Сережина голова. Такой истомы еще не было в то лето. Сереже казалось, что непременно сейчас в саду Фома с Акулиною или Аннушкою, где-нибудь на берегу, под ивами. Ему даже чудились поцелуи и шепот. Это, должно быть, шуршали деревья едва-едва. И вся земля как будто сбросила теперь дневное свое покрывало и раскинулась жарко, и вот отдается теперь лунному свету.
Сережа отошел от окна и стал торопливо раздеваться. Когда он снял денную рубашку и взял было ночную, знойное ощущение наготы охватило его всего таким пламенем, что он опустил руки, не смея пошевелиться. Потом он медленно поднялся и подошел к шкафу, где было зеркало. Там он отразился весь - нагой и тонкий.
Все было тихо в коридоре. Тогда он торопливо сорвал с гвоздя и набросил на плечи старенькую гимназическую шинель. Он дрожал, и сердце у него стучало, как в лихорадке. Сережа сделал несколько шагов, замирая от желания, стыда и страха. И вдруг заскрипела половица - протяжно и как будто насмешливо.
Сережа бросился к себе в комнату. Шинель соскользнула с его плеч. И он, как был, нагой упал в постель и зарылся головою в подушки, не смея дышать.
Когда он поднял голову, ему показалось, что весь мир изменился. Это луна ворожила. И в комнате все вещи стали таинственными, живыми и зрячими. Они все видели и слышали.
Сережа поднялся тихо, озираясь и стыдясь вещей вокруг, немых свидетелей его ночного томления…
III
Едва заснул Сережа, как где-то за садом прогремел гром - нерешительно и угрюмо. Открыл глаза измученный Сережа и опять закрыл, ослепленный белым светом. Молния полыхала, и гром где-то рядом, совсем близко, ворочал камнями, пересыпал их, ударяя друг о друга.
Гремела золотая гроза, и вот зашумел, наконец, дождь. Окно было открыто и залетали шалые дождевые капли на Сережину подушку. А он лежал, не шевелясь.
Под утро стихла гроза. В девять часов на террасе пили чай. Сережа, бледный и угрюмый, подошел к столу позднее других. Отец читал газету. Изредка подымал он свою голову и, щуря близорукие глаза, сообщал жене новости.
- Marie! В Смердяевском уезде закрыли школу…
Марья Петровна презрительно пожала плечами, намазывая маслом хлеб.
- Marie! Ты помнишь Разумовского, Степана Трофимовича? Не утвердили, представь…
Она кивала головою в знак сочувствия.
- Marie! В Ельце Зверягина арестовали. А? Недурно?
- Что ж! Они хотят доказать, что марксисты правы: чем хуже, тем лучше, - сказала Елена, старшая Сережина сестра, чрезвычайно похожая на отца.
Каждое утро Андрей Иванович читал усердно газеты, каждое утро обменивались они с женою замечаниями одними и теми же, понимая друг друга с полуслова, и Елена каждое утро вставляла небрежно свои замечания.
Она считала себя марксисткой, и либерализм родителей казался ей буржуазным предрассудком.
Семья Нестроевых была во всех отношениях порядочная семья. Андрей Иванович, юрист по образованию, известен был как общественный деятель и либеральный публицист. Если бы не его близорукие глаза, наружность его была бы весьма приятной. Но мягкие черты лица казались иногда туповатыми по причине недостатка зрения.
Марья Петровна считалась красивою дамою. Она была когда-то, как принято выражаться, пылкой брюнеткой. За Андреем Иванычем она была вторым браком. Первый муж ее, художник, покончил жизнь самоубийством, повесился без видимого повода, оставив странную записку: "А я говорю: дважды два пять". Этой записки Марья Петровна никак не могла простить своему покойному мужу, усматривая в ней намек на ее любимое выражение: "это верно, как дважды два четыре". Вообще Марья Петровна любила, чтобы никто не сомневался в тех истинах, которые она усвоила с детства. Ее родители были интеллигентные люди: отец был профессором в университете. Второй ее муж, Андрей Иванович, как нельзя лучше подходил к ее характеру и к ее воззрениям. Они жили душа в душу. Марья Петровна была старше Андрея Ивановича лет на шесть. Несмотря на седые пряди волос, она сохранила еще живость души и усердно сочиняла романы и повести, и печатала их в одном почтенном журнале, тайно уверенная, что она похожа на Жорж-Занд. В Москве у Нестроевых был даже маленький литературный салон.
Семья Нестроевых жила довольно дружно. Все, кажется, любили друг друга. Но родителей смущало подчас умонастроение их детей, не всегда, по-видимому, с ними откровенных. Благополучнее были отношения с Еленою, старшею девятнадцатилетнею дочерью. Она, хотя и презирала буржуазный либерализм Андрея Ивановича и Марьи Петровны, умела все-таки с ними ладить. Родители, по крайней мере, понимали ее и она понимала их. Труднее было сговориться с младшими - с тринадцатилетнею Ниночкою и с непонятным Сережею. Ниночка как-то уж слишком увлекалась танцами, подруг выбирала нрава слишком веселого и вовсе не интересовалась книжками, которые советовала ей читать мать. А Сережа, напротив, удивлял иногда родителей своею обширною начитанностью. Но тут была иная неприятность: Сережу чрезмерно занимали всякого рода трудные темы - "проклятые вопросы", как выражалась Марья Петровна. Эта просвещенная дама не отвергала подобной любознательности, и сама готова была уделить время отвлеченным рассуждениям, но, по ее мнению, прежде надо было помнить о вопросах "насущных", а потом уж о "проклятых". А у мальчика всегда начиналось с "проклятых". Это сбивало с толку умных родителей.
Впрочем, Сережа за последнее время избегал с ними беседовать.
А родители, разговаривая однажды о характере своего сына, единодушно высказали мысль, что он, по-видимому, вовсе не похож ни на мать, ни на отца, а что в нем явно сказались некоторые особенности, свойственные его дяде, Григорию Петровичу, о котором сложилось в семье Нестроевых мнение, как о человеке способностей чрезвычайных, но, вместе с тем, чудаке, едва ли умственно здоровом. Этот Григорий Петрович питал тоже чрезмерную склонность к "проклятым вопросам" и даже "кончил", по мнению Марьи Петровны и Андрея Ивановича, весьма печально: бросив университет, где профессора возлагали на него большие надежды, этот чудак порвал отношения со своими родственниками, бросил жену, Валентину Матвеевну (он женился на первом курсе университета), и, как принято выражаться, опростился: сблизился с какими-то сектантами и сам что-то стал проповедовать и бродить на юге, работая, как поденщик. А Валентина Матвеевна, дама тоже несколько эксцентричная, но уже в другом роде, не очень, кажется, огорчилась поступком мужа. У нее, между прочим, было большое состояние, доставшееся ей от кого-то по наследству.
Конечно, Сережа на такие чудачества, как его дядя, пока не пускался, но что-то было в нем "подозрительное", например, "болезненное" влечение к религии. Все это огорчало Марью Петровну и Андрея Ивановича.
Надо заметить, что Сережа никогда не видел своего дяди, который до опрощения жил в Петербурге. Сережа был к тому же совсем маленький, когда Григорий Петрович покинул так называемое общество.
Впрочем, повторяю, Сережа за последнее время и о религии разговаривать не хотел. Он совсем замолчал, и товарищей у него не было. Вот только совершенно неожиданно сошелся он с Фомою Грибовым, юношей, напугавшим своим вольномыслием даже либеральных господ Нестроевых. Вольномыслие Фомы было направлено как-то в другую сторону - не к добродетели, а к пороку. Это Марья Петровна заметила в нем при первом же знакомстве, когда его Сережа привел однажды к себе обедать и тот за обедом успел поговорить развязно и высказаться не без некоторого цинизма - с совершенною откровенностью.
- Какое у тебя сегодня лицо утомленное, - сказала Марья Петровна, косясь на Сережу. - Ты, должно быть, читал в постели вчера и не выспался. Так нельзя, мой милый.
Сережа покраснел и с тревогою посмотрел на мать.
- Я читал, а потом гроза мешала спать, - сказал Сережа.
- Ты что читал? - спросил Андрей Иванович, откладывая в сторону просмотренную газету.
- Я… Достоевского читал, - сказал Сережа, запинаясь.
Андрей Иванович нахмурился:
- Ты, Сережа, им, кажется, увлекаешься, а?
- А разве это нехорошо? - пробормотал Сережа, чувствуя, что в этом вопросе есть укоризна - и не за Достоевского только, но и вообще за все то непонятное, что отец замечал в сыне и чего боялось слепо его отцовское сердце.
- Достоевский, друг мой, талант, разумеется, большой, - спору нет. Но это "жестокий талант" - понимаешь? Нет в нем, друг мой, той гуманности, какая была у Тургенева, например. Я, признаюсь, не люблю Достоевского…
- К Достоевскому надо критически относиться, - вмешалась Марья Петровна, не без тревоги следившая за разговором отца с сыном. - Я, впрочем, надеюсь, Сережа, ты и сам понимаешь, что Достоевский был в общественном отношении даже вредным человеком. И вообще всякий мистицизм, Сережа, это - ненормальность и обскурантизм.
- Это я от тебя и от папы много раз слышал, - проговорил Сережа нехотя и хотел было встать и уйти.
- А у тебя есть свое мнение на этот счет? - спросила Марья Петровна, стараясь скрыть свое раздражение.
- Он ведь у нас философ, - засмеялась Елена. - У каждого философа свои мнения.
- А разве чужим умом лучше жить? - спросил Сережа все так же нехотя, стараясь не смотреть на сестру.
- Есть такие мнения, которые просты как дважды два четыре. Надеюсь ты, Сережа, не будешь в них сомневаться? - опять вмешалась Марья Петровна.
- Ах, право, я не знаю. Я ничего не знаю. Мне все равно.
- Как все равно? - удивилась Марья Петровна. - Такой индифферентизм, Сережа, даже непонятен в твоем возрасте.
- Может быть. Но, право, мне все равно, - повторил Сережа, усмехаясь невесело.
- To есть, как же это все равно? - стараясь скрыть раздражение, спросил в свою очередь и Андрей Иванович. - Значит, по-твоему, нет ни добра, ни зла, ни справедливости, ни преступления? Значит, по-твоему, насилие столь же прекрасно, как и право, свобода стоит столько же, как и рабство?
- Я говорю только, что я ничего не знаю. Может быть, и не все - все равно. Может быть, кто-нибудь и знает, где правда и где ложь. Я только про себя говорю. А ты, папа, разве знаешь?
Даже в такой либеральной семье, как семья Нестроевых, вопрос Сережи прозвучал, как прямая дерзость.
Андрей Иванович сердито отодвинул стакан, встал из-за стола и, поправив очки, зашагал по террасе с видом расстроенным и растерянным.
Сереже стало жалко отца.
- Мне самому нелегко, что я так думаю, - сказал Сережа мягко, обращаясь к одному отцу, как будто на террасе никого больше не было. - Но ведь как же, папа, узнать, где добро и где зло, если в самом деле Бога нет.
- Бога нет? - изумился Андрей Иванович. - При чем тут Бог?
Сережа молча пожал плечами.
- Оставьте его в покое, - крикнула Елена, так же, как отец, отодвигая чашку и вставая. - Начитался буржуазных писателей и рассуждает по-мещански. Если бы вы, Сергей Андреевич, прочли внимательно те книжки, которые я вам не раз рекомендовала, у вас не было бы в голове такой каши. Самонадеянный мальчишка!
- Елена! - воскликнула Марья Петровна укоризненно.
- Зачем так грубо, - поморщился Андрей Иванович, и без того смущенный всем этим трудным и, как ему казалось, бестолковым спором.
"Очевидная истина и точная логика, - думал он, - встречают в голове этого мальчика какие-то неожиданные препятствия".
Андрею Ивановичу не хотелось думать, что его сын, Сережа, которого он привык считать способным и умным, не понимает того, что так ясно для него, Андрея Ивановича. Отец решил, что Сережа болен и капризничает, как больной. Это решение его несколько успокоило.
"Надо будет обратить внимание на его физическое воспитание, - мелькнуло у Андрея Ивановича. - Мы в самом деле не приучили его к гимнастике, спорту… Вот хорошо детей воспитывают в Англии"…
- Сережа! - сказал он ласково. - Я вот сейчас спешу на поезд в Москву, а когда я вернусь, после обеда, приходи ко мне в кабинет, я хочу поговорить с тобою кое-о-чем.
Сережа молча кивнул головою.
IV
Валентина Матвеевна Загорская в то лето наняла случайно дачу под Москвою по соседству с Нестроевыми и появлялась у них довольно часто, смущая несколько этими посещениями свою золовку. Валентина Матвеевна была дама, по понятиям Марьи Петровны, легкомысленная. До этого несчастного лета невестки встречались редко. Но вот надо же было, по какому-то злому року, поселиться этой особе под Москвой, рядом с нестроевским семейством, не очень-то ее любившим, но по своей чрезвычайной деликатности не умевшим объясниться с нею откровенно. А Валентина Матвеевна как будто не догадывалась о чувствах, которые она внушала своим свойственникам.
Этой даме было тогда лет двадцать семь, но по наружности трудно было тогда определить ее возраст. Стройная и худощавая, с лицом утомленным, но еще сохранившим очарование красоты, эта как-то преждевременно увядающая блондинка производила впечатление странное: веяло от нее смертью. Господам Нестроевым это и в голову не приходило, но едва ли не эта именно ее особенность внушала им к ней какие-то неопределенно враждебные чувства.
Марья Петровна признавалась, что она не любит Валентины Матвеевны за ее индифферентизм к общественности. Эти дамы никогда не могли понять друг друга: Марья Петровна никогда не могла забыть повседневности и того, что она называла "насущными" интересами, а смерть для нее была "закон природы", весьма неприятный, о котором она старалась не думать; Валентина Матвеевна, напротив, жила как во сне, и хотя о смерти разговоров прямых не вела, но в ее отношении к окружающей действительности было что-то прощальное - не то насмешливое, не то грустное, как будто она вот-вот умрет, и умрет, не очень сожалея об этой земной правде.
Естественно, что эти дамы не чувствовали друг к другу симпатии.
Андрей Иванович, с прямолинейностью, ему свойственной, стал называть свою belle-soeur декаденткою с тех пор, как она забыла однажды у Нестроевых томик Лафорга.