Хирург был спокоен. Он обязан был быть спокойным. Волнение, дрожь рук могли привести к неисправимому несчастью. Он был совершенно спокоен. И только он один знал, что стоило ему это спокойствие. Он посмотрел на анестезиолога, тот молча кивнул головой. Он протянул руки - и как будто сам собой в руке его появился сверкающий серебряным блеском инструмент. Сёстры были незаметны. Их обязанность была быть незаметными в эти решающие минуты. Всё должно было появляться само собой. Хирург (а "хирург" - это великое слово!) должен был думать только о живом человеческом теле, которое предстояло ему исцелить. Ни одна посторонняя мысль не должна была его волновать. Сёстры были невидимы и не слышны. Всё делалось как будто само собой. Только у студентов, сидевших на скамейках, чуть вытянулись шеи и заблестели глаза. А хирург ничего не видел вокруг. Он ничего не слышал, для него ничего не было в мире, кроме израненного тела, которое он должен был сделать здоровым.
Он не видел и не слышал, как тихо открылась дверь операционной, как вошёл профессор Сердиченко, надел марлевую маску и сел на кресло рядом со студентами. Профессор Сердиченко не мог не приехать. Он должен был знать, правильно ли он поставил диагноз и будет ли жива женщина, за жизнь которой он отвечал перед самим собой.
На лестничной площадке сидели Анюта и Миша, Мария Ивановна, Мария Семёновна, и Мария Степановна, и Павел Алексеевич, и какой-то ещё незнакомый человек. Сидели молчали, ждали. Потом по лестнице поднялась Катя Кукушкина, кивнула сдержанно головой и села рядом.
И все сидели, молчали. Миша вдруг расплакался. Анюта его обняла и прижала к себе, и он немного повсхлипывал, а потом успокоился и стал тоже ждать. Медленно шло время. Ой, как медленно оно шло! И вдруг Миша притянул к себе Анютино ухо и зашептал в него:
- Анюта, ты знаешь, я даю тебе честное слово…
- Не надо, Миша, не надо, - так же тихо прошептала Анюта. - Я же всё знаю, понимаешь?
И Миша замолчал, замолчала Анюта, и снова сидели они неподвижно, и медленно-медленно текло время.
Обмирал Миша от страха: вдруг что-нибудь с мамой случится! Ничего он сейчас так не хотел, как просто рассказать маме и о том, как он торговал билетами, и всё-всё про себя. А вдруг некому будет рассказывать? Голова шла кругом у Миши, когда он об этом думал. Как маловажно было всё, что с ним произошло! Ведь всё это было исправимо, а может случиться такое, что ничем и никак исправить будет нельзя. Может быть, случайно, а может быть, потому, что она угадала его мысли - ведь правда же, мы угадываем мысли близких нам людей, - Анюта обняла его и погладила по плечу.
- Не бойся, Миша, - сказала Катя Кукушкина. - Это замечательный хирург.
В больнице был неприёмный день. Поэтому мало было народа на лестничной площадке. Только две медицинские сестры, закончив смену, весело переговариваясь, спустились по лестнице. Потом опять было тихо. Потом Павел Алексеевич, округлив глаза, вдруг сказал:
- Нашли Петра Васильевича. Сидит на аэродроме. Хабаровск не принимает самолёты.
Ни Анюта, ни Миша даже не поняли, о чём речь. Они думали о матери, лежащей на операционном столе, они думали о том, что вдруг по лестнице, шагая через две-три ступеньки, пробежит папа, и тогда, конечно, всё станет хорошо, потому что папа обязательно что-нибудь да придумает и обязательно спасёт маму. Они-то своего отца знали. Они знали: за ним как за каменной стеной.
Миша потом вспомнил и не мог понять, было это на самом деле или ему показалось. Как будто бы на площадке, которая была на один марш ниже, появился Валя. Как будто бы у него было взволнованное, испуганное лицо. Но может быть, это просто показалось Мише. Может быть, и не было Вали, да и неважно - был он или не был. Важно было то, что время течёт необыкновенно медленно, что, может быть, что-то случилось ужасное и нельзя пойти разузнать, спросить.
- Анюта, - шепнул Миша Анюте на ухо. - Ты не говори маме. И папе не говори, хорошо?
- Хорошо, - сказала Анюта. - Ты, Миша, не бойся. Я даже рада, что всё это так случилось. Теперь тебе навсегда наука.
Миша молча кивнул головой.
Вообще на лестничной площадке почему-то говорили шёпотом. Может быть, потому, что громко говорить не позволяло уважение к великому труду хирурга, который должен был, обязан был быть спокойным, которому ничто не должно было мешать.
- Я узнавала, - шепнула Катя Кукушкина, - это, говорят, очень хороший хирург. Твоей маме, Мишка, просто повезло, что он её оперирует.
Снова была на лестничной площадке тишина. Тихо было и в операционной. Хирург работал. Студенты, сидевшие на деревянных креслах, думали, что огромное счастье им привалило. Им тоже придётся когда-то решать судьбу человека, лежащего на операционном столе. И как хорошо, что они увидели это спокойное напряжение, эти точные, отработанные жесты мастера, спасающего человеку жизнь. Молчали сёстры, угадывая, что нужно сейчас великому мастеру. Он только поднимал руку, и сёстры уже знали, что ему нужно. А Клавдия Алексеевна ничего этого не знала и не видела. В её одурманенном сознании мелькали видения, ничем не похожие на то, что реально с ней было. Она видела мужа в далёких чукотских пустынях, видела Анюту и Мишу… А впрочем, может быть, она ничего не видела. Очень глубокий сон был дан ей анестезиологом.
Сидели Анюта и Миша, и Павел Алексеевич, и Мария Ивановна, Мария Семёновна и Мария Степановна, и Катя Кукушкина, сидели и ждали, когда на площадку лестницы вышел профессор Сердиченко. Он вышел на площадку и остановился, снял очки и протёр их безукоризненно чистым носовым платком.
- Вы родственники больной Лотышевой? - спросил он.
- Да, - сказал Павел Алексеевич, никогда в жизни не принадлежавший к лотышевской семье.
Он сказал это и встал, и все тоже встали и стояли, как школьники перед властным руководителем.
- Операция прошла хорошо, - сказал Сердиченко, пряча в карман дочиста вытертые очки. - Опасности, по-видимому, нет.
Он посмотрел на всех строгими старческими глазами и вдруг добавил совсем другим, интимным, дружеским тоном:
- Ах, как работал хирург! Вы не медики, вам это не понять, а я вам скажу: замечательно работал!
Он повернулся и стал не торопясь спускаться по лестнице вниз. И в это время внизу хлопнула дверь. Кто-то стремительно мчался, перескакивая через три и четыре ступеньки, наверх, навстречу профессору. Он так быстро бежал, что натолкнулся на Сердиченко и даже толкнул его, но, когда сказал "извините", был уже на целый лестничный марш выше профессора.
Он был бледен, у него были сжаты зубы, и мелкие капли пота выступили у него на висках.
- Ну? - спросил он.
И только тогда Анюта поняла, что это отец, что он теперь здесь, с ними.
- Не волнуйся, Петя, - сказал Павел Алексеевич, - всё хорошо, операция прошла благополучно.
- Папа! - заорал Миша. Он наконец сдал. Он не выдержал. - Папа! - заорал Миша и кинулся на грудь к отцу.
- Ну, ничего, ничего, мальчик, - сказал отец, гладя его по голове. - Ты же видишь, всё обошлось. Всё будет хорошо, мальчик. Здравствуй, глазки!
Отец называл когда-то Анюту "Анютины глазки", а потом для скорости стал говорить просто "глазки". И от этого так хорошо ей знакомого слова Анюте стало легко на душе.
Будто бы снова мелькнуло на нижней площадке лицо Вали, но не до этого было Мише.
- Папа, - говорил он и ещё раз повторил: - Папа, папа!
На площадку вышла пожилая полная женщина - заведующая отделением.
- Операция прошла благополучно, - сказала она. - Состояние больной удовлетворительное. Завтра я допущу к ней кого-нибудь.
- Меня, - сказал Пётр Васильевич, - я её муж!
- Хорошо, - сказала заведующая отделением. - Вы, значит, вернулись с Чукотки?
- Да, вернулся, - сказал Пётр Васильевич.
- Хорошо, - сказала заведующая отделением. - Подождите. Когда ваша жена придёт в себя, я вас пущу в палату. - Потом она обратилась к другим: - А вы, товарищи, идите домой.
В это время на площадку вышел невзрачный, маленький человек, который кивком головы простился с заведующей отделением и быстро сбежал по лестнице. И никому из стоявших на лестничной площадке родных и друзей Клавдии Алексеевны даже не пришло и в голову, что этот невзрачный человек два часа вёл напряжённый бой за жизнь близкого им человека и выиграл этот бой своим трудом и талантом.
Глава двадцать пятая. Разговор под дождём
Пётр Васильевич прошёл к Клавдии Алексеевне в палату. Решено было, что Анюта будет пока сидеть на лестничной площадке. Может быть, Клавдии Алексеевне понадобится что-нибудь, а Анюта тут как тут.
Мишке велено было идти домой и никуда из дому не выходить. Если что будет нужно, ему сообщат по телефону.
Мишка повздыхал, посопел, больно ему не хотелось сейчас уходить от матери. Если бы это ему сказала Анюта, он бы, наверное, стал спорить, но, когда сказал Пётр Васильевич, ему спорить и в голову не пришло.
Вышел он из больницы и побрёл по улице. До остановки было не близко. Шёл Миша и думал. Да нет, собственно говоря, он не думал. Он просто чувствовал, что всё замечательно. Операция прошла хорошо, и мама скоро будет здорова. Вернулся папа. Конечно, они ещё не успели поговорить по-мужски, но всё равно Миша главное уже знает. Знает, что работа многих лет завершилась наконец полным успехом, значит, и у отца всё отлично. Вообще мир был великолепен. Правда, было на этом великолепии чёрное пятнышко: гнилой закоулок двора, появляющаяся и вновь пропадающая горошина. Страшный мир Вовы Быка, улыбающегося Паши, гнилых досок; мальчиков, у каждого из которых была, наверное, тоже нелёгкая, сложная история. Всё это чуть просвечивало сквозь замечательный мир, который видел сейчас Миша, но контуры дровяных сараев расплывались, изображение становилось туманнее и туманнее и скоро, наверное, должно было вовсе исчезнуть.
Миша дошёл до угла и только собрался повернуть, как навстречу ему вышел Валя. Он не случайно вышел, Миша это понял сразу. Он, наверное, стоял за углом и ждал, и выглядывал из-за угла, когда же наконец покажется Миша. Он вышел и остановился. Мальчики стояли, глядя друг на друга, и неизвестно, чем бы кончилась эта встреча, может быть, так же, как и предыдущие, потому что опять они встретились в разном настроении, разные у них были и мысли и чувства. Погода спасла положение.
Миша вышел такой взволнованный, что не заметил, не увидел, а может быть, увидел, но не обратил внимания, что сизые тучи неслись по небу, собирались над Москвой, что стало прохладно, что ветер шёл по улицам, шевеля листвою деревьев, и что далеко, в конце улицы, блеснула молния или, может быть, отразился от туч отблеск где-то ещё дальше ударившей молнии.
Не видел этого и Валя. Ему тоже было не до того. Очень он волновался, как встретятся, как будут они с Мишей говорить, так волновался, что до туч и до молнии не было ему дела.
Стояли мальчики друг против друга, и смотрели друг другу в глаза, и не слышали, как громко шумят деревья, будто обсуждая между собой, чем может кончиться эта встреча врагов.
И, когда стояли они и смотрели друг на друга, начался дождь.
Одна за другой стали падать огромные капли, и пыль на тротуаре, обволакивая эти капли, скатывалась в шарики, и сразу на улице, улице большого города, обычно пахнущей бензиновыми парами, пронёсся запах свежего леса, сырой земли, тот запах, который учёные называют так скучно - запах озона.
Валя схватил Мишу за руку и сказал:
- Постоим под навесом. А то знаешь какой будет дождь, насквозь промокнем.
Валя оттащил Мишу под навес, под бетонный навес над входом в какое-то учреждение, и здесь остановились они, спинами прижавшись к деревянным тяжёлым дверям этого учреждения, и стояли рядом, уже совсем в другом настроении. Другое настроение создалось от того, что разговор начался с посторонних тем и не было сказано сразу тех резких фраз, которые, если они сказаны, уже невозможно вернуть.
А может быть, дело было не только в этом. Может быть, свежий, пахнущий лесом, водою, полем, словом - природою, воздух, и тревожный шелест деревьев, и звук падения капель, и сизые тучи, собравшиеся на небе, чтобы грянуть над городом грозою, сизые тучи, несущие громы и молнии, незаметно для Вали и незаметно для Миши отвели их обоих от ссоры, которая готова была между ними вспыхнуть.
Они помолчали несколько минут, потом Валя нерешительно спросил:
- Слушай, как с Клавдией Алексеевной?
Вопрос этот можно было задать просто из вежливости, и на него можно было вежливо и равнодушно ответить. Но такое волнение было у Вали в голосе, столько он вложил в этот вопрос тревоги, что Миша почувствовал: нельзя ответить спокойно и сухо.
- Говорят, операция хорошо прошла, - сказал он. - Хирург, говорят, замечательный. Теперь, говорят, всё будет благополучно. И знаешь, Валя, папа как раз приехал, когда операция шла. Вдруг, понимаешь, по лестнице поднимается. А? Ты подумай. Ой, я как боялся! И хирург, говорят, замечательный. И если что, то папа придумает что-нибудь. Я теперь не боюсь.
- Ой, а я как боялся! - сказал Валя. - Мы с мамой оба не спали. Мне ничего, а маме ведь на работу. Я не сплю, а будто сплю. Думаю: может, она заснёт. А она тоже не спит. Молчит, молчит и вдруг скажет: "Ой, Валя, только бы всё хорошо кончилось!" Это она про Клавдию Алексеевну. Ты понимаешь?
- Понимаю, - сказал убеждённо Миша. Он сказал так, потому что ему казалось совершенно естественным, что каждый человек на земле должен был в эту ночь волноваться, как пройдёт операция.
Мальчики помолчали.
- Отец как, наверное, волновался! - сказал Валя. Он всё время знал, что ему нужно, обязательно нужно заговорить об отце, и очень боялся о нём заговорить, и всё думал, какую бы подобрать первую фразу. И никак не мог придумать эту фразу, а потом перестал о ней думать и сам для себя неожиданно сказал её.
Миша насупился. Это было больное место. Ему показалось очень нехорошим то, что Валя вспомнил об отце. Ну, хорошо, скажем, Валя не виноват и мать Вали не виновата, но отец уж наверное виноват. И тут наконец загрохотало над всей Москвой, гром прокатился по небу из края в край. Молнии осветили сизый сумрак, который окутал город. И хлынул ливень. Сразу же струи воды полились из водосточных труб, и реки, бурля и пенясь, потекли по асфальту. Казалось, будто природа гневается, будто природа в ярости. Даже под бетонный навес долетали брызги.
Два мальчика стояли, прислонившись к тяжёлой деревянной двери какого-то учреждения, и незаметно для себя прижались друг к другу, потому что они одни были среди этого яростного, сверкающего, гремящего, бурного мира.
Может быть, в самом деле Валя говорил тихо, а может быть, это только казалось, потому что голос его заглушали шуршание деревьев, раскаты грома, шум от падения капель на асфальт и плеск воды в водосточных трубах. Всё шумело вокруг.
- Миша, - говорил Валя, - я понимаю, как ты должен на отца злиться. Он, сам знаешь, как мучается. Он письма мне пишет знаешь какие! Он всё боится, что я его осуждать буду, что мы с мамой его знать не захотим. А как же мы можем? Ты, Миша, подумай. Ведь он же несчастный человек. Знаешь, какой он несчастный! Он сам написал мне - споткнёшься, мол, раз, и пойдёт всё под гору. Не спотыкайся, Валя, он пишет, не спотыкайся. А я не споткнусь. Как я могу споткнуться? Он вернётся, ему помочь надо будет. Мама рассказывает, он знаешь какой раньше хороший был человек. Добрый такой, стеснительный. И я знаю, Мишка, ты хочешь верь, хочешь не верь, он приедет опять хорошим. Он замечательный повар. Мама рассказывает, он раньше почти не спал - всё о своём деле думал. Тебе кажется чепуха, а это ведь очень важно, какие блюда приготовить да как приготовить, чтобы у людей настроение было хорошее. Понимаешь?
- Понимаю, - сказал Миша.
Это было первое слово, которым он ответил Вале. Но такое уж значительное было слово, и многое за этим словом стояло. Была такая минута, что Миша мог и взорваться. Но в это время Валя заговорил о том, как отец споткнулся, и Миша вспомнил, что и он, Миша, споткнулся, и ещё вспомнил Миша о том, что придётся ему говорить с отцом, и неизвестно ещё, что отец ему скажет. И, кроме этого, был Валя, несчастный Валя, любивший отца и дравшийся за отца. И это Мише сегодня было понятно. Вернее сказать, это ему стало попятно на всю жизнь, начиная сегодня.
- Слушай, Миша, - продолжал Валя, задыхаясь и, видно, очень волнуясь, - конечно, всё это получилось ужасно, но он сейчас ещё больше меня это понимает. Он правильно осуждён, и я это знаю, и он это знает, и мы с ним говорили об этом. Я был у него на свидании. Он совсем другой человек. И мама мне после сказала, что он такой, какой был раньше. Я ведь хотел идти к тебе и к Анюте, чтобы вы сказали, что он не так уж виноват и вы просите смягчить наказание, а он мне сказал: "Сынок, - он мне сказал, - они хорошие люди, они мне простят. Я-то себе никогда не прощу. Пусть будет как будет. Я всё заслужил и за всё должен ответить".
Чище и свежее стал воздух над Москвой. Ещё били струи из водосточных труб, а дождь уже стихал. И деревья перестали шуметь, они будто прислушивались к разговору мальчиков, спрятавшихся под навесом. Уже пробе жал какой-то человек, подняв воротник пиджака и перескакивая через лужи. Видно, гнали его дела, видно, срочно нужно ему было куда-то. Он пробежал, расплёскивая туфлями воду, не все лужи можно было обежать или перепрыгнуть, посмотрел на мальчиков, стоящих под навесом, горячо и взволнованно шепчущих что-то друг другу, посмотрел и подумал: стоят мальчишки и придумывают вместе небось какую-нибудь сказку, фантазируют про что-нибудь этакое.
Подумал человек и ошибся. О самом реальном, о самом жизненном говорили два мальчика, о том, как относиться к людям, о том, как людям верить. О жизненном говорили мальчики и о том, что в жизни самое трудное и самое важное.
- Слушай, Валя, - сказал Миша, - ты отцу напиши, ты ведь будешь ему писать, что, мол, мама и папа не сердятся и понимают, что он это от болезни сделал, от несчастья. Тебе, наверное, кажется, что я от себя говорю, но я говорю от них. Я их знаю, они всё понимают. Я им расскажу, что ты мне рассказал, и они всё сразу поймут. Быстрее, чем я. И потом, Валька…
Миша замялся и посмотрел в сторону. Уже пар поднимался от асфальта. Миша поднял глаза и увидел, что сизые тучи расступились и светлое голубое небо проглядывало сквозь них.
Кое-где ещё капал дождь, а кое-где он уже перестал, и ручьи, шумно бегущие по асфальту, мелели с каждой минутой.
- Ты ведь знаешь, Валька, - продолжал Миша, - ты же видел меня у Вовы Быка, так я тебе вот что скажу - я портсигар отцовский украл. Я думал, он стоит рублей десять - пятнадцать, а он, оказывается, знаешь какой дорогой.