Дважды два четыре - Георгиевская Сусанна Михайловна 2 стр.


Розия… Когда отец говорил о ней, его лицо выражало раскаяние, ту степень доброты, ту степень подавленности, которую умело выразить только лицо одного-единственного человека на свете - Костиного любимого, непонятного, неровного, властного отца.

А может быть, он был скрыто честолюбив?

Известно, что всякой работе полезнее человек уравновешенный. Полезна не отвлеченная любовь к труду вообще, а конкретное, простое и точное, нерассуждающее действие, которое и есть труд.

Поэтому на служебной лестнице многие опережали Костиного убежденно-грубого, вспыльчивого отца. Даже его многочисленные ученики.

Если б жизнь воздала ему хоть самую малую долю того, что он в нее вложил, инженер Шалаев стал бы, весьма возможно, презрительно относиться к почестям. Это свойственно людям такого склада. Но его выдвигали трудно и медленно. Кто знает, что выкинет инженер Шалаев на ответственном совещании или во время доклада у замминистра? Спокойней - попридержать…

И вот невольно, сам того не сознавая, он стал дорожить всяческим, хоть самым малым признанием. Не озлобился, а попросту невзлюбил неудачников. Невзлюбив неудачников, он со страстной несправедливостью обвинял их в нерадивости, отсутствии широты теоретического мышления, захлебывался, доказывая, что у такого-то и такого-то не хватило выдержки, трудолюбия, характера.

…Он умер в цеху на заводе в Магнитогорске, куда приехал монтировать входящую в строй доменную печь новейшей конструкции.

Маме и Косте рассказывали, что, благополучно смонтировав печь и запустив ее в производство, он вдруг упал на пол в цеху, схватился за сердце. Пламя осветило его лицо и раскрывшиеся глаза, осветило руку и измятый, выпачканный воротник рубахи. (Двое суток он не выходил из цеха.)

Раскрыл глаза. Они расширились и выразили страх, как будто он увидал со свойственной ему ясностью воображения, как смерть шагнула к нему из доменной печи. Глаза вспыхнули, отразив пламя. Вспыхнули и погасли.

На похоронах Костя начал догадываться - не умом, не сердцем, а первым жизненным опытом, - кем был по правде его отец.

Он был не только мамин и Костин. Как сотни, как тысячи и тысячи людей, с самыми разными характерами и жизненными дорогами, он принадлежал людям, работе и людям.

"Кое-кто… кое-кому он… он был не угоден!" - закончил свою речь папин друг Полуэктов. И содрогнулось игольчатое лицо, пришло в движение. Рот искривился. Полуэктов заплакал.

Его отвели в сторону. Жена принялась его успокаивать: "Не надо, Паша! Выпей капель, Паша, пожалуйста!"

Полуэктов ее отталкивал и бессмысленно вскидывал голову, как конь.

Кто-то лысый долго и обстоятельно перечислял все те объекты, которые смонтировал отец, говорил о каком-то быстродействующем автоматическом потенциометре, о производстве химических удобрений во вращающейся печи - это было изобретение Константина Аверьяновича Шалаева.

Большое, прекрасное и достойное прошлое. Ему не успел, не сумел порадоваться отец. Вечное нерасчетливое стремление вперед. На это стремление не имело права его больное сердце.

Лицо отца было желто, как и при жизни. На губах застыла его особенная восторженная полуулыбка, выражавшая грусть и восхищение прекрасным. И Костя понял, что, противясь отцу, безотчетно и сильно любил его. Любил и, более того, понимал его.

Вошли три женщины - одна старая и две молодые, внесли венок. На черной ленте этого особенного венка было написано:

"Нашему дорогому читателю, инженеру Константину Аверьяновичу Шалаеву, от библиотеки № 47".

Они собрали деньги на этот венок, районные библиотекари, и принесли как дар тому, кто любил бескорыстно, без проку…

Ушли из дома его шаги. Его шепот. Его взлетавшая рука. Его сутулость. Его улыбка.

Остались пластинки и книги. Остались мама и Костя.

Дрогнул притаившийся за батареей лохматый, восторженный, трудолюбивый, влюбленный в прекрасное маленький домовой - душа их дома.

Дрогнул, вылез из-за батареи и, плача, Зашагал прочь, шаркая по полу ножками, которые будто передвигал с трудом - в такой он был глубокой задумчивости.

- Сообщите ей!.. Сообщите Розии Ираклиевне, - деревянным голосом говорила мать. - Грузия. Сванетия, селение Калё… Сванетия. Шалаевой Розии Ираклиевне…

Так она говорила в мгновенном прозрении, которое постигает людей в минуты большого горя. Оно - это очень большое горе - разбивает ту плотную скорлупу, в которой прячется истина.

- Розии Ираклиевне. Сванетия. Селение Калё!.. Я знаю, она его любила.

3. Мама

Повернула в замке ключ. Сказала что-то соседке. Послышался ее смех, всегда неожиданный и характерный, только ее, только мамин, топот каблуков. Вошла в комнату, остро, быстро взглянула на Костю, прищурившись, сказала: "Салют!" - и встряхнула волосами. Волосы у мамы коротко стрижены, к тому же они прямые. Это лишало ее выражения женственности, хотя она была и молода и миловидна (совсем не похожа на других мам).

Быстрым широким шагом прошла по комнате, стянула с гвоздя полотенце.

Возвратившись из ванной, опять по-мальчишески встряхнула влажными волосами.

- Ты что?.. Не выспался?

- Я выспался. А в чем дело?

- Ты, понимаешь, опух. Какой-то нос у тебя опухлый… Читал небось что-нибудь эдакое?.. Какое-то у тебя надутое выражение лица. Хоть подмел бы в комнате, смеху ради…

Огляделась и грустно-насмешливо вытащила кастрюлю из холодильника.

- Костя, ты не обедал?

- Ничего подобного! Я обедал.

- Не видно что-то.

- Мама, человек лучше знает, сколько ему необходимо съесть. Он это чувствует. Ясно? Значит, больше пошло бы ему во вред.

- Философ! - ответила она. - Все должно быть доведено до философского обобщения. Даже вопрос о тарелке супа… Наследственность, ах!

Вернувшись из кухни, задумчиво налила себе тарелку горячего супа. Рассеянно отломила - не отрезала, а отломила - хлеба и принялась есть.

- Мама, нажарить тебе картошки?

- Да нет, пожалуй, достаточно.

Сидела у стола, наискосок, по-студенчески, будто присев на минутку, чтоб "закусить", "перехватить", "заморить червячка", а не пообедать. Ей случалось есть даже стоя, все с тем же голодным выражением. Она как будто только тогда вспоминала, что хочет есть, когда перед ней уже стояла дымившаяся тарелка.

- Мама, дай я хлеба нарежу!..

- Педант! Мне и так хорошо.

Взглянула на Костю, будто проснувшись, и продолжала хлебать, не слыша того, что он говорит.

Раздался стук в дверь.

- Нину Сергеевну к телефону.

Живо встала и вышла в коридор своей летящей походкой.

Вернулась, заметила недоеденный суп, присела к столу, принялась рассеянно доедать его, задумчиво, быстро и весело взглядывая на Костю.

Из этого сделалось ясней ясного, что звонил ей Богданов Юра. Он работал в мамином институте. Она была биологом. Юра тоже биолог, по птицам. Это называлось красивым именем "орнитолог". С некоторых пор он взял шефство над их семьей. Прибивал полки на кухне, относил в ломбард на хранение зимние вещи, продавал букинистам ненужные книги и чинил холодильник.

Костя отчего-то невзлюбил Юру и открыто грубил ему. Юра был спортсмен и человек леса. Он говорил, что знает лесной язык. И на самом деле он знал все на свете, был энергичен и образован. Костя часто ловил на себе его добрый и умный взгляд.

И эдакий человек беспричинно раздражал Костю!

Юра был рыжий. Брови и ресницы у него светлые. Он занимался боксом, умел собрать радиоприемник и кататься на роликах…

И все-таки раздражал Костю.

Он до того раздражал Костю, что, когда Юра являлся в дом, чтобы прибить кухонную полочку или сказать, что подписал их на "Комсомольскую правду", Костя тут же смывался.

Мать была в восторге. Она дразнила Костю Юрой Богдановым и объявляла весело: "Скоро придет твой заклятый друг".

Вот и сейчас, доедая суп, она мстительно и лукаво поглядывала на сына своими яркими, как будто вспыхивающими глазами.

- Юра любит тебя. Он просто влюблен. Не понимаю, чем ты его околдовал?

Поев и всласть подразнив Костю, вздохнула - глубоко, умиротворенно, - отодвинула тарелку и закурила.

- Ну-с… Что теперь? - спросила она.

Стряхивая со стола крошки, Костя прикидывал, когда ей лучше отдать письмо: сейчас или при Юре Богданове.

Она приметила озабоченное выражение Костиного лица и, разумеется, истолковала по-своему.

- "Ах, я пал же-ертвой клеветы-ы…" - запела она, подбирая и запихивая за ширму кинутый в утренней спешке халат, валявшийся на стуле.

Быстро шагала по комнате своей танцующей походкой.

Туфли у матери были расшлепанные. Мама с Костей частенько вели отвлеченные разговоры о том, что надо бы купить ей новые туфли.

У Костиной подвижной красивой матери летом, когда бывало жарко, ноги становились неизвестно по какой причине чуть не в два раза толще, чем зимой.

"С получки, сын, надо будет как-нибудь извернуться и купить себе туфли…" "Вечер в школе? Ага. Ну что ж… Я бы пошла, пожалуй, но знаешь… туфли…"

Сколько раз он клялся себе наняться грузчиком, подработать, купить ей туфли. Но это было детскими бреднями. Он не был силен и был близорук… А главное - ему только что исполнилось четырнадцать лет. Нет таких сумасшедших, чтоб взять его в грузчики.

Туфли!..

Туфельная проблема ширилась. Превращалась в крепость, которую можно взять организованным приступом.

- "А-ах, я пал жертво-ой кле-ве-ты!"

- Мама!.. Тебе письмо.

- Да?.. От кого?

Он не ответил, чтоб не солгать.

- Вон там… На письменном столе.

На бывшем отцовском столе, до которого до сих пор никто не дотрагивался, лежало письмо Гасвиани.

Окончила прибирать комнату, достала брюки, переоделась, рассеянно подошла к столу. Не посмотрев на обратный адрес, живо, как все, что делала, надорвала конверт.

Принялась читать и затихла.

Оттуда, от письменного стола, на краешке которого она сидела, шла тишина. Печальная тишина, как будто бы она молча плакала.

Мать читала, наморщив лоб, сдвинув брови. Между бровей легли две морщины, которые ее старили. Сейчас она была похожа на старого мальчика со своей легкой фигурой и недобрым лицом. Лицом, выражавшим волю, ум и насмешливое страдание. Костя боялся этого ее лица.

Дочитала. Задумалась.

- Дай-ка мне папиросу, Костя!

Он опасался глядеть в ту сторону, где она.

Если бы мать не была так занята листком, который держала в руках, она бы услышала: он притих, затаился, знает.

Но она была занята собой. Своей старой болью.

Когда Костя осмелился оглянуться, оказалось, что мать исчезла.

Ушла за ширму.

Оттуда слышалось ее дыхание. По напряженному дыханию он догадался, что она лежит, уткнувшись лицом в подушку.

- Мама!..

…………

- Ну, мама же!

- В чем дело?

- Неприятности, что ли? Откуда письмо?

Она не ответила.

- Мама, ты чем-то расстроена?

- Отстань!

И тут кто-то тихо и вместе отчетливо постучал в дверь. Знакомым стуком: раз-два - и еще: раз-два-три.

Мальчик никогда не бывал ему рад вполне, этому маминому "тимуровцу". Даже тогда ему не бывало просто и весело с Юрой Богдановым, когда они вдвоем меняли в квартире старую электропроводку или когда пошли ни с того ни с сего на рынок, купили зачем-то метлу и семечек и, хохоча, возвращались назад, размахивая над головами новой метелкой.

Костя из последних что ни на есть силенок сопротивлялся Юре Богданову - его лесу, его перепелам. Даже его пренебрежительному мужскому умению плевать на Костину грубость.

Сейчас мальчик слухом и сердцем прислушивался к тому, что делает за ширмой мама. Он был прямо-таки готов вытолкать в три шеи этого маминого орнитолога с его бицепсами боксера, его завидным спокойствием и умением свистеть по-птичьи. Не то вытолкать, не то уж хоть подойти и шепнуть, что ли: "Уходите, а?.. Мы вас просим… Пожалуйста!"

Однако в том закавыка, что он не уйдет. Костя имел возможность убеждаться в этом не один раз.

Вошел. Увидел зверское лицо Кости, сказал приветливо: "Здравствуйте", оглянулся и спросил мимоходом: "А мама дома?"

Руки у Юры были заняты. Он нес керамический уродливый ящик для цветов. Орнитолог уже давно грозился осчастливить их этим ящиком.

Поставил ящик на стол, улыбнулся Косте.

- Не звонила Нина Сергеевна? Ну ладно, ладно… Давай рванем в таком случае… Установим ящичек.

- Мама! К тебе пришли.

Она молчала. Тишина за ширмой становилась прямо-таки зловещей.

- Мама, Богданов пришел!

- Пожалуйста, не кричи. Я слышу.

- Вы нездоровы, Нина Сергеевна?

- Нет… Это так. Вздремнула. Входите, Юра.

- А он не спросил тебя, мама. Взял и вошел.

- Костя!.. Ты невозможен, невыносим! - вздохнув, сказала мать.

- Мама, я пойду к Юлику… А, мама?

- Ты бы еще в трубу иерихонскую: "Ма-ама! А… ма-ама!" Вопишь, как маленький… Иди. Только не пропадай.

Голос был хрипловатый, лохматый, расслабленный - выдавал неполное еще дыхание или недавний плач.

- Я чаю поставлю. Хочешь чаю?

- Не беспокойся, Костя. Не беспокойтесь, Нина Сергеевна, я поставлю чайничек…

Как будто Костя и Костина мама имели привычку такую: беспокоиться о керамических ящиках, чае, чайниках!..

4. Звезда

А ну, попробуй, Костя, останови любого прохожего. Ну хоть вот этого, в соломенной шляпе, с яблоками в кошелке… Попробуй-ка подойди и скажи ему, какое ты получил сегодня письмо!

Или вот что: видишь мальчика на той стороне улицы? Хоть к нему подойди, что ли… Засунь-ка руки поглубже в карманы и эдак задумчиво: "Ты что? Не едешь нынче в лагерь? Будешь клубиться в Москве? А я, пожалуй что, поеду в Сванетию. Что-о-о? Не слыхал про Сванетию? Тогда нам с тобой не о чем говорить! Там, видишь ли, у меня сестренка. Угу-у-у-у! Обстоятельства. Ну, бывай!.."

Костя шел по улице и старался вообразить, что рассказывает кому-то совсем чужому про письмо от дедушки Гасвиани. Он ясно видел, как глаза этого воображаемого человека наливаются изнутри смехом, тем дурацким смехом, которым смеются люди над тем, во что не верят и что не дают себе труд понять.

Костя оглядывался. Он презирал каждого, кто жил пошлыми буднями, позволяя себе забыть о льдах и вечной мерзлоте. И вообще о том примерно периоде, когда земля сотряслась, образовав горы.

Он презирал автомат с газировкой, смех девушки, прошедшей мимо, и вопли лоточницы:

- Эй-эй!.. Кому пирожка?.. Горячие, свежие пирожки!

- Почем пирожок?

- Десять копеек. С мясом.

- А мне наплевать, что с мясом.

- Ишь ты!.. Так не берешь, что ли?

…Пристроившись на скамейке в сквере, Костя, посапывая, принялся есть пирожок.

Он ел с такой задумчивою, сосредоточенною серьезностью, что, если бы сам увидел какого-нибудь мальчика или девочку, которые с таким выражением ели бы пирожок, он счел бы долгом предупредить: "Осторожней, проглотишь ворону".

- Мальчик, подвинься, пожалуйста.

- А? Чего?

…Кого бы найти настоящего, кто бы понял, не удивился, выслушал?.. Юлик? Нет. Но, может быть, папа Юлика?

Счастливые люди. Там всегда удивляются чужой тревоге, чужому волнению.

Не от бессердечия. Они хорошие. Это просто счастливая семья. Обыкновенный дом, где есть папа. Обыкновенный папа, который обыкновенно воспитывает и очень обыкновенно любит своего сына. Он не называет его Юлианом. Он его называет Юликом. Летом они вместе отправляются на охоту. Или рыбалку. Ночуют в палатках.

Ну и что же, что на охоту? По-одумаешь - на охоту! И что в палатках - тоже по-одумаешь!..

Юлик не понимает небось, каково это - ехать в лагерь, когда другие с отцами собираются на охоту…

…Прийти, сесть в кресло в комнате Юликиного папы. Юлик сейчас же станет оживленно что-то рассказывать. Он помолчит, даст Юлику досказать. А потом:

"Юлик, я, между прочим, зашел попрощаться. Еду в Сванетию!"

"Как это так? Почему - в Сванетию? С кем - в Сванетию?"

(А у него, у Кости, удивленное и снисходительное выражение глаз.) "Как это - с кем? Один". Как будто бы это само собой разумелось: ехать в Сванетию. Одному. И будто Костя никогда ничего другого не делал, как только раскатывал по Сванетиям.

"Какая такая Сванетия? Чего это вдруг? А лагерь?"

"Да так… Пришлось, понимаешь. Еду в Сванетию за сестрой. За Жужуной. Да как-то, знаешь, к разговору не приходилось… (В этом месте неплохо зевнуть.) Ага. В Сванетию. Своеобразнейшая страна. На днях… Угу. Письмо от старейшин".

Юлик: "Чего ты мелешь? Какие такие старейшины?"

"Не знаешь, что такое старейшины? Ну что ж… Объясню в другой раз. Пожелаю тебе всего наилучшего. Разреши попрощаться с отцом".

"Па-апа! Костя едет в Сванетию. За сестрой. Он получил письмо от старейшин!"

"Да что-о-о ты? Один? Без матери? Но… извини меня, Костя, какая такая сестра? Я, извини, ничего не знал!"

…Темнеет. В летнем небе над Костиной головой осторожно зажглась звезда. Должно быть, Полярная. Она всегда появляется первой.

Звезда качалась над деревом, над опустевшей улицей, над Костей Шалаевым, дымная и таинственная.

Она выплыла из того заколдованного земного царства, которое когда-то родилось за шкафом, в полутьме комнаты, в углу, едва освещенном папиной рабочей лампой.

Она была маленькая, как маленький камешек, милая, как снежинка на темной варежке.

Люди родятся под звездами, под солнцем и луной. Но почему-то уж так всегда говорят - под звездами. Наверное, потому, что звезд очень много, а солнце одно.

И оттого что до Кости множество и множество глаз уже смотрело на эту звезду, она стала звезда плюс тысячи человечьих взглядов, плюс все, что о ней говорили люди, плюс их раздумья.

Ведь это она светила и Косте, и морякам в море. Косте и англичанину Скотту, Титову и Пржевальскому, Циолковскому и Эйнштейну, Ковалевской и Берингу. Светила тральщикам рыболовов. Светила любящим. Светила храбрым. Над Африкой и Австралией. Над океанами Великим и Ледовитым. Над морями Красным и Черным. Маленькая и вездесущая, потому что:

Звезда.

5. Мама и мальчик

- Куда ты пропал, сын?.. Ты невозможный человек. Я звонила к Юлику. Где ты был?

- Почему ты лежишь, мама?

- Для собственного удовольствия.

- У тебя приступ?

Плотно завернутая с головой в плед, мать чем-то напоминала безногую и безрукую матрешку. Угол пледа откинулся. Выступали брови, глаза и верхняя часть щек, темноватые в полутьме комнаты, - деревянно-игрушечное лицо, не то сонное, не то неподвижное. Она боялась, должно быть, приподнять голову, пошевелиться. Из-под пледа, осторожно толкнув его локтем, тихонько выпросталась рука.

…Кто-то ее завернул в плед. Она не могла сама так аккуратно подоткнуть его со всех сторон.

- Понимаешь ли, на меня ни с того ни с сего напала синдрошка! Но ведь первый раз за лето… Я начала задыхаться, испугалась. И приняла лекарство. Не обращай внимания… У астмы, понимаешь, есть свои хорошие стороны: когда проходит, чувствуешь себя очень счастливой.

Встревоженный, он стоял рядом с матерью, забыв все на свете, что не было мамой - его опорой и жизнью. Все забыв, кроме своей бессильной жалости к ней.

Назад Дальше