Я хочу жить - Виктор Сидоров 3 стр.


Запись девятая

Ночью Ванька плакал. От этого я и проснулся. Спросил шепотом:

- Что с тобой?

Он не ответил. Тогда я подтянул свою койку к Ванькиной - колесики тихо и легко покатились по полу. Ванька привстал на локте.

- Ну чего надо? Прилез тут…

Сказал будто зло, а губы, бледные при свете ночника, жалко покривились, и он снова всхлипнул. Я тронул его за руку.

- Брось, Ванька. Из-за всякой чепухи…

- Ага, чепуха… - Ванька приумолк и, сопя, вытирал кулаком глаза. Потом подался ко мне, зашептал: - Обидно… Я, когда приехал сюда, с Фимочкой было подружился. Улыбчивый, конфетами угощал - ему родители каждый месяц деньжищ да посылок шлют!.. Все спрашивал про меня, про нашу деревню, ну я и пошел, как другу-товарищу, выкладывать. Про то сказал, как провожали сюда, как папаша наказ давал: "Ты, мол, Ваньша, понимай: не для отдыха и баловства всякого едешь, а для лечения. Веди себя как положено. Все, что ученые врачи скажут, - выполняй справно. И ешь. За всех нас ешь, потому как пища - от всех болезней главное лекарство. А нам без тебя трудно станет… Постарайся, Ваньша, побыстрей вернуться…" Я и ем. Иной раз не хочу, а ем. Надо жиром обрастать, чтобы болезнь убоялась, пропала… А Фимочка, вишь, что придумал?

Ванька замолчал и уставился за стекло веранды. В небе катилась огромная лунища, по морю бежала, переливаясь, серебристая дорожка. Она обрывалась у пляжа, который был совсем голубым. Ванька вздохнул трудно, прерывисто.

- Как они теперь там, дома?.. Папаша-то у меня больной, на работе шибко надорвался. Мамаша, поди, с ребятней поизмучилась - малы еще. Эх, хлебанут без меня… Прямо душу дерет…

Мы заснули под утро, забыв раздвинуть койки.

Запись десятая

Сногсшибательная новость: полярный летчик Черевичный на самолете СССР-Н-169 вылетел в арктический рейс. Мы все только и говорим об этом, изучаем карты, строим всяческие предположения и спорим.

Пашка Шиман на своей карте начертил две жирные прямые красные стрелы. Первую от Москвы до острова Рудольфа, другую от острова Рудольфа до острова Врангеля - путь, по которому должен лететь Черевичный. Когда я отыскал этот остров - Врангеля, был просто потрясен: как далеко он от Москвы! Почти у Берингова пролива, на краю нашей земли. Вот это перелет! Вот настоящий герой!

Пашка читал: "Остров Рудольфа находится севернее островов Земли Франца-Иосифа, является базой советских воздушных экспедиций на северный полюс…" Я слушал Пашку, а сам думал. О чем? Об одном и том же: что я, должно быть, совсем зря живу на свете - не гожусь ни для какого большого дела, ни для какого подвига.

Ведь кто совершает подвиги? Летчики, моряки, зимовщики, как например, папанинцы, пограничники, геологи или, в конце концов, пожарники. А мне не летать, не плавать, не взбираться на горы, не открывать полезные ископаемые. Меня даже в пожарники не возьмут. Разве это жизнь?

Дома я как-то совсем не задумывался ни о себе, ни о том, что делается на свете. Не потому, что я какой-то дурак. Просто некогда было. Даже "Пионерку" почитать времени не хватало: зимой уроки да лыжи, а летом на реке да в лесу. И радио слушал только зимой - прогноз погоды. Все узнавал: большой мороз на дворе или нет? Если большой - радость, уроков не будет, можно досыта на лыжах покататься…

Теперь времени - захлебнись: и радио слушаю, и газеты читаю. Почти все, которые выписывают на наше отделение. Читаю и удивляюсь: до чего много всякого интересного и героического происходит у нас. И почти каждый день. То моряки спасают потерпевших кораблекрушение, то пограничники задерживают диверсантов, то охотники с опасностью для жизни ловят титров или медведей.

Но, конечно, больше всего подвигов у летчиков. Вот совсем недавно мы читали о командире воздушного шара Зиновьеве, который продержался в воздухе целых два дня и две ночи.

"Беспримерный полет", "Международный рекорд", "Отважный аэронавт"!

Аэронавт! Одно слово чего стоит! Да за такое слово все отдать не жалко. А теперь вот новое: полярный летчик… Что лучше - выбирай.

Конечно, кто-нибудь и выберет, только не я.

Запись одиннадцатая

Нам обещали показать новый фильм "Валерий Чкалов". Эта кинокартина только что вышла на экраны города, и нам хотят показать первым; говорят - Сергей Львович постарался. Здорово, ничего не скажешь.

Но это завтра, в выходной. А сейчас надо собираться на занятия. Вон наши санитары дядя Вася и дядя Кеша, по прозвищу Сюська, уже начали развозить ребят по классам. Эту кличку, Сюська, дяде Кеше влепил Мишка Клепиков за то, что тот свои любимые словечки "слушай-ка" произносит "сюська". Кличка крепко прилипла к дяде Кеше. Даже девчонки зовут его так - дядя Сюська.

Вот уже и Ленька Рогачев "уехал". Пришла моя очередь. Дядя Вася легко выкатывает койку в широкий проход и мчит меня к нашей палате.

- Ну что, Сашок, уже привык к горизонтале?

Этот вопрос дядя Вася задает каждый раз, видимо, умышленно произнося неправильно окончание слова.

- Привык, дядь Вася. Захотелось еще лет пять полежать.

- Многовато. Но ничего, если заскучаешь о доме - скажи: мигом довезу тебя на этом быстроходе.

И смеется, топорща рыжеватые усы. Я тоже смеюсь. Так и въезжаю в палату.

Звонок. Первый урок - алгебра. Вот и "Энная степень" появился - наш математик Самуил Юрьевич, худой, длинный и гривастый, как потрепанная метла. Молча кивнул нам большой головой и прошел прямо к Рогачеву, присел на койку.

- А ну-ка, Леня, покажи, что у тебя получается с биномом.

И минут на десять оба молча и сосредоточенно засопели над Ленькиной тетрадью. Потом уже начался урок.

Все четыре часа Ванька Боков вертелся на койке, морщился и тяжело вздыхал. Я спросил тревожно:

- Опять случилось что-нибудь?

Ванька подавленно махнул рукой.

- Будто не знаешь - зуб нынче дергать будут… Ух, боюсь, аж внутри все дрожит!

- А ты откажись.

- Да ты что? - Ванька даже привстал. - Как так: откажись? Что скажет Сергей Львович? Не-ет, я своему слову хозяин. Лучше помру, а вырву.

- Ну, тогда не стони. Ванька поморщился:

- Что за человек такой! Совсем непонятливый. Говорю тебе: боюсь.

Фимочка и Пашка без роздыху завоевывали Зойку: умничали, стараясь положить друг друга на лопатки.

Ванька даже забыл на время о своих страхах, удивленно таращил глаза.

- Во дают! Чисто наши деревенские петухи: кто кого перекукарекает.

А Зойка хоть бы что: тараторит с девчонками.

Перед последним уроком она вернула мне "Избранные письма" Короленко, сказала, что они, эти письма, может быть, и интересны, но не для нее. Их полезней почитать Пашке Шиману, авось поймет, о чем там написано, и бросит свои стихи.

Пашка осекся на полуслове, будто ему вбили в рот кляп. По лицу пошли фиолетовые пятна, а на губах застыла жалкая улыбка. Притих и Фимочка: испугался, наверное, что Зойка и для него отольет горькую пулю. Только Мишка Клепиков хохотал, как сумасшедший: хрюкал, подвывал, стонал, охал. Не поймешь: или ему в самом деле так невыносимо смешно, или просто дурака валяет.

Я развернул книгу на своей закладке, и на грудь вдруг упала узенькая записка. Сердце мое дрогнуло и замерло: "Ты мне нравишься. Давай дружить. Ответь"…

Чья это записка? Кому? Мне? Не может быть! Глянул на Зойку. Она чуть приметно кивнула, улыбнулась. Сразу стало жарко. Как вор, зазыркал по сторонам: не заметил ли кто?

Едва дождался конца занятий, чтобы как следует почитать и подумать над Зойкиной запиской. Повернул случайно голову к Рогачеву, встретил его чуть прищуренные глаза. Так и похолодел.

- Ты чего?.. Чего уставился?..

Ленька усмехнулся.

- Да так… Лицо у тебя какое-то глуповатое. С чего бы это?

- От алгебры, - ответил я и почувствовал, как дрожит мой голос.

- Ну-ну, давай… - Рогачев снова усмехнулся и принялся читать книгу как ни в чем не бывало.

Черт рыжий. Сова очкастая. Не иначе он все видел, и теперь надо ждать от него какую-нибудь пакость.

После обеда, когда мы готовились к мертвому часу, Ваньку, посеревшего от страха, повезли к зубному врачу. Я воспользовался этим, достал из его тумбочки осколок зеркала, укрылся с головой простыней и принялся внимательно рассматривать себя.

Ничего хорошего не нашел. Глаза зеленые, нос длинный, зубы широкие, не очень ровные. На голове топорщатся почти белые волосы и тощими косичками спускаются на лоб и к вискам. Фу ты! Никогда не думал, что я такой некрасивый. Я было совсем расстроился, да вовремя вспомнил про записку. Все-таки понравился Зойке. Значит, во мне что-то есть такое…

Тут же, под простыней, принялся сочинять ответ. Хотелось так написать, чтобы она сразу почувствовала - не в красоте дело. Однако написать не удалось: привезли Ваньку, потного, красного и без одного клыка.

- Вот гляди - нету, - сказал он шепеляво, приподняв губу. - Думал, можги вмеште ш жубом выташшат.

Запись двенадцатая

В нашем классе (это еще дома) учился Колька Царьков - хлипкий тощенький мальчишка с вечно перебинтованной шеей. Не то у него всегда была ангина, не то еще что-то. Говорил он тихо и хрипловато. За это его прозвали Сиплым.

Учился Колька хорошо, на уроках сидел смирно, уставившись в учителя выпуклыми глазами. На переменах не бегал - стоял где-нибудь в уголке и, как сова, пялил оттуда глаза. На уроки физкультуры он не ходил - был освобожден.

С ним никто не дружил, а били его все, кому охота. Даже пацаны из четвертого класса. Подбегут, трахнут кулаком по голове или спине и со смехом снова мчатся по коридору. А Колька стоит и плачет, совсем беззвучно, только видно, как плечи дергаются да по щекам слезы катятся.

Однажды после уроков иду я домой, гляжу: в проулке четверо ребят колотят одного сумками. Подбежал ближе - Кольку. Он согнулся, закрыл руками голову и только охал. Жалко мне стало его и обидно, что он такой слюнтяй и бессильный. Бросился ему на выручку, растолкал ребят, кому-то в зубы дал. Они сначала растерялись, но увидели, что я один, оставили Кольку и кинулись на меня.

Трудно одному против четырех: я один раз ударю, а меня сразу четыре, только успевай увертываться. Но как я ни защищался, они крепко мне надавали: глаз подбили, нос и губу расквасили. Чего скрывать, я тогда оробел даже. Ну, думаю, изобьют в дым. Устал сильно, руки тяжелые, будто чужие, хоть убегай.

И вдруг, трудно поверить, Колька, этот слабосильный тихоня и плаксун, с каким-то щенячьим визгом бросился мне на помощь. Ребята, наверное, тоже здорово удивились, потому что враз перестали колотить меня и бросились врассыпную. Я вздохнул облегченно, оглянулся и чуть не сел: позади стоял мой папка и смотрел на нас с Колькой.

Вот, думаю, влип! Откуда он взялся? Теперь попадет - не обрадуешься. Я уже открыл рот, чтобы оправдываться, но папка положил свою большую ладонь мне на плечо, сказал негромко: "Не надо. Я все видел. Молодец, сынок. Ты все правильно сделал".

Я невольно тронул вспухшую губу, папка заметил это. "Ничего, брат. Синяки пройдут, а вера в себя, в свои силы останется". Потом повернулся к Кольке:

"И ты молодец. Запомни: никогда не трусь и в обиду себя не давай. Пришлось драться - дерись. Ничего, что ты слабее, что тебя побьют, но ведь и твои кулаки не из ваты, а? А робкому все равно достанется, причем всегда больше, чем другим, ясно?"

Обо всем об этом я, может быть, и не вспомнил бы и, конечно, не стал бы писать, но сегодня получил письмо от Кольки. Вот оно:

"Вчера у нас закончились городские школьные соревнования по боксу, о которых я тебе уже писал. Можешь поздравить: я завоевал второе место и вышел в финал краевого первенства. Здорово? То-то же!

Но это все пустяки! У нас другая радость, самая большая, какую можно придумать: вернулся из госпиталя мой папа. Ты же знаешь, что он почти год пролежал в Москве. Ему сделали там четыре операции, пока не повытаскивали все осколки. Теперь он совсем здоровый, веселый, только очень худой. И у него нет правой ноги…

Ты знаешь, что он рассказал мне? Он служил с твоим отцом в одном батальоне - в особом лыжном. В разведке. В последнем бою они были тоже вместе.

Однажды они наскочили на белофинскую засаду. И если бы не твой отец, разведчики погибли бы. Он приказал всем отступать, а сам с двумя товарищами засел с пулеметом и задержал врагов. До последнего патрона, до последней гранаты дрались они…

Папа сказал: "Это был удивительный человек, настоящий товарищ".

Я сам знаю это. И никогда не забуду его слов, которые сказал он мне тогда, в проулке. Помнишь? Спасибо ему…"

Прочел я письмо и - дышать трудно. Папка, родной папка!..

Больше года прошло, как погиб он, - 12 февраля 1940 года. Когда мы получили это известие, мама чуть не померла, три недели в больнице отлежала. Мы с Димкой совсем ошалели, с утра до вечера бродили то по городу, то по реке. И плакали… Эх, не вспоминать бы все это, да хочешь не хочешь, а думается.

И другое еще перед глазами: митинг на перроне вокзала, когда из нашего городка уезжали добровольцы на войну с белофиннами. Это были лучшие лыжники и ворошиловские стрелки. Среди них стоял и мой отец.

Мама, я, Димка, Таня и много других провожающих смотрели на ровные недвижные ряды красноармейцев. Я видел только папу - высокого, сурового, совсем незнакомого в военной форме. Я стоял, радовался и совсем не думал, что в последний раз вижу его.

Когда прощались, он притиснул меня к груди, сказал: "Ну, Саша, теперь ты за старшего в доме. Гляди, приеду - за все спрошу".

Не спросил. И не узнал, что я вот аж куда попал без него…

Запись тринадцатая

Раскрыл вчера газету. Заголовки: "Война в Абиссинии", "Разрушения в Лондоне", "Военные операции на Балканах", "Воздушные налеты на Мальту", "Наступление англичан в Ливии", "Военные действия в Сирии и Ливане"…

От одних заголовков жуть берет.

Сегодня опять то же самое, только еще одна война прибавилась: Германия и Италия напали на Грецию.

Пашка Шиман написал стихотворение - "Греки, вперед!" У него уже полно таких, как он говорит, "антивоенных баллад", но названия их почти все одинаковые: "Абиссинцы, на бой!", "Вставай, югославы!"

Мишка Клепиков давился смехом, приставал к Пашке.

- Давай вместе сочинять: ты стишки, а я заголовки. У меня уже есть несколько. Вот послушай: "Бей самурая!", "Дави фашиста!", "Эй, итальянцы, назад!" Хорошо ведь, а?

Пашка злился:

- Дурачок ты, большие уши! У людей горе, где-то кровь льется, а ему все смешки… Смазать бы тебе по шее, может поумнел бы.

Клепикову только дай зацепку - не отвязнет.

- Это ты мне смажешь? Да? Эх ты, писарь волостной. Кому они нужны, твои стишки, а? Кому? Ты думаешь, этим грекам твоим? Думаешь, им легче станет, что ты эти паршивые стишки в свой альбомчик написал?

Пашка от обиды привскочил на локти, будто его ошпарили.

- Паршивые стишки?! Паршивые? Да ты знаешь…

Клепиков хихикнул от удовольствия, что крепко поддел Пашку, сказал вдруг ласково:

- Знаю, знаю, Паша: паршивые. Хорошие печатают в журналах разных и газетах. А паршивые переписывают во всякие там альбомчики. Их никакие греки не прочтут и никогда не пойдут за тобой.

Пашка захлопнул рот и растерянно уставился на Клепикова. А тот веселился:

- Ну что, Паша, съел? Вкусно?

Пашка молча лег и, наверное, с полчаса совсем не двигался. Потом вздохнул, сказал угрюмо, ни к кому не обращаясь:

- Ладно, увидим. Я вам докажу.

Фимочка подмигнул Клепикову, спросил Пашку:

- Ты это о чем?

Пашка не ответил. До самого вечера он что-то остервенело писал и запаковывал в конверты.

Потом мы узнали: он решил послать свои стихи в журналы и газеты.

Запись четырнадцатая

Сегодня мы писали контрольную по алгебре. Ну и попотел же я над примерами и особенно над задачей! Едва уложился до звонка. Так и думал: не успею.

А Ленька шутя, за какие-то пять минут, все сделал и листок отдал Самуилу Юрьевичу. Тот даже не заглянул туда - ясно, что все в порядке. И Зойка быстро решила. Наверное, глядела на меня, как я парюсь, и думала: "Ну и балбес этот Чеканов! Зачем только записку ему написала".

Подумал я так, и чуть последние мысли не поотшибло. В первый раз Рогачеву позавидовал.

Когда Самуил Юрьевич собрал наши контрольные и принялся укладывать их в портфель, Зойка (вот ведь отчаюга!) спросила:

- Самуил Юрьевич, вы почему-то сегодня грустный. Может, мы что не так сделали?

Самуил Юрьевич настолько растерялся, что в начале ее не понял, выпрямился, уставился на Зойку.

- Кто грустный?! Что вы не так сделали? Контрольную? Почему молчали?

Мы даже малость струхнули - уж больно грозно насел он на Зойку, и ей самой, видать, стало не по себе, потому что заговорила торопливо и жалобно:

- Да нет, Самуил Юрьевич, никакую не контрольную… Мне показалось, что вы немножко какой-то печальный… Вот и опросила. Вы меня извините, пожалуйста. Я не хотела…

Наконец до Самуила Юрьевича, должно быть, что-то дошло. Он со всего маха ухнул на стул и вдруг тонко и заливисто захохотал. Смеялся долго, до слез. Глядя на него, стали смеяться и мы. Клепиков обрадовался, что можно продрать глотку, так закатился, что лицо побагровело и глаза выпучились.

- А я подумал… Ах ты, заботливая… Ну, спасибо. Утешила…

Говорит это Самуил Юрьевич, а сам слезы вытирает платком. Потом оглядел нас непривычно веселыми и ласковыми глазами, сказал, что сегодня в самом деле у него "грустный" день: день его рождения. Ровно сорок лет.

Мы наперебой принялись поздравлять Самуила Юрьевича. А он, прижав руки к груди, кланялся нам и смущенно говорил:

- Благодарю вас, большое спасибо, ребята.

Зойка успела подписать поздравительную открытку и, когда вручала ее, опросила:

- Неужели это так грустно, когда сорок?

Самуил Юрьевич снова засмеялся и неожиданно поцеловал Зойкину руку. Мы обалдели: вот так да! Ну, теперь Зойка совсем возомнит о себе - не подступишься. Не всякий раз и не каждый дождется поцелуя Самуила Юрьевича.

А он сказал:

- Нет, не потому грустно, что сорок. В этот день, пять лет назад, погиб мой испанский друг Педро Рамон… Вы, наверное, помните войну испанского народа против фашистов?

Еще бы не помнить! Я тогда в первом или во втором классе учился и мы несколько раз собирали деньги в помощь борющейся Испании. Помню и другое: когда стали на пароходах привозить в нашу страну испанских детей, спасая от фашистов. Мы тогда здорово жалели, что живем так далеко, в Сибири, и не увидим ребят-испанцев.

- А вы… вы что, были в Испании?.. - недоверчиво проговорил Пашка Шиман.

Назад Дальше