- Да, был… Воевал за Испанскую Республику. Я командовал артиллерийской батареей.
Мы все так и открыли рты - Энная степень воевал в Испании! Этот длинный, гривастый, какой-то чудаковатый человек и вдруг - командир батареи! Сказка, бред, ерунда какая-то.
Пока мы переваривали услышанное, Зойка снова выскочила вперед:
- Расскажите, Самуил Юрьевич! Расскажите. Пожалуйста!..
И он рассказал нам, как добровольцем вступил в интернациональную бригаду, как дрался с фашистами, как однажды познакомился и подружился с рабочим из барселонских каменоломен Районом.
Этот Педро Рамон был смелым революционером и настоящим коммунистом. Он много месяцев провел в тюрьмах, а его жена, тоже коммунистка, так и умерла в застенках, замученная фашистами. Когда началась война, Педро Рамон ушел на фронт, там в одном из боев Самуил Юрьевич и познакомился с ним.
Погиб Педро Рамон геройски: его окружили фашисты, он отстреливался до последнего патрона, а потом вызвал на себя артиллерийский огонь. А стреляла батарея Самуила Юрьевича…
Долго молчал Самуил Юрьевич. И мы тоже молчали. Потом он тряхнул головой, закончил:
- Не смогли мы отстоять Испанскую Республику - мало сил у нас было, да и оружия… Мы уплыли домой, на Родину. Я увез с собой единственную дочь Педро Района Клаудию. Она сейчас уже большая, ваша ровесница, живет и учится в Киеве.
Ленка спросила:
- Вы с ней переписываетесь?
Глаза у Самуила Юрьевича снова стали веселыми и ласковыми.
- Конечно. А на летние каникулы Клаудия со своими друзьями всегда приезжает ко мне. Ленка снова:
- Правда?! Ой, как хорошо! Вы с ней придете к нам, когда она приедет?
- Если хотите - придем.
Мы чуть ли не хором крикнули, что хотим. А Пашка Шиман адрес Клаудии попросил.
- Мы ей письмо напишем. Вот черт, это он здорово придумал.
До самого вечера я все думал об услышанном. Вот тебе и Самуил Юрьевич! А мы его - "Энная степень"…
Запись пятнадцатая
Поздно вечером разразилась гроза, какой я сроду не видел: непроглядная темень, ветер, оглушительный гром и беспрерывные молнии то ослепительно белыми стрелами, то красноватыми вспышками в половину неба. Море словно взбесилось. Когда сверкали молнии, я видел огромные волны с белесыми горбами. Они катились одна за другой, с грохотом выбрасывались на берег, достигая чуть ли не середины пляжа.
Всю ночь бушевала гроза, и всю ночь я не спал. Нет, не потому, что она мешала мне. Я смотрел на полыхающее небо, на грохочущее море и думал. Обо всем. Я вдруг представил себя в грозу на корабле. На старинном паруснике. Страшновато. Огромные запененные волны перехлестывают через палубу, ломают мачты, заливают трюм. Корабль все больше и больше кренится, может еще одна - две волны, и он пойдет ко дну… Выдержал бы я такое? Струсил бы или нет?
А гроза все продолжалась, море гремело и ярилось. Я снова был там, в море. Но уже не на корабле, а на каких-то обломках, среди кипящих волн. Один спасся после кораблекрушения… Нет, не хочу так. Лучше по-другому: я, усталый, но еще сильный, спасаю женщин, детей и… Зойку…
Зойка… Я уже получил от нее восемь записок, маленьких, правда, в пять - шесть строчек, но от этого радость моя не меньше. Она спрашивает, как я к ней отношусь, что мне в ней нравится, как я представляю настоящую дружбу. Я отвечаю, как могу. Но Зойке, видимо, не очень нравится. Вчера написала, что мои записки "какие-то безжизненные, скучные и не интересные".
Смешная! Неужели я возьму и напишу про то, как волнуюсь, когда нас свозят на занятия, как скучаю, когда приходит выходной… Что бы я теперь ни придумал или ни сделал хорошего - все для нее!
А она? Не пойму я ее. Никак. На занятиях почти не смотрит в мою сторону, спокойно решает задачи, перешептывается с Леной и Ирой, на переменах болтает то с Фимочкой, то с Пашкой. Только иногда вдруг метнет в меня быстрый лукавый взгляд, улыбнется как-то по-особенному, одними краешками губ, и снова как ни в чем не бывало занимается своими делами.
Не нравлюсь я ей, наверное. Вот если бы у меня какой-нибудь талант, оказался - пел бы красиво или, например, здорово играл на баяне, - тогда, пожалуй, все было бы по-другому.
Но, я думаю, петь или играть все-таки маловато. Вот если бы стать каким-нибудь великим ученым или врачом… Тут же представил, как я, уже знаменитый врач, за несколько дней вылечиваю Зойку от болезни, как она, со слезами на глазах, благодарит меня: "Ты настоящий друг, Санька".
Недавно прочел книгу "Охотники за микробами". Теперь только и вижу себя среди микроскопов, колб, пробирок. Да, я твердо решил стать врачом. Долой из головы летчиков, моряков и пожарников. Не быть мне и писателем. Буду врачом. Хирургом. Как Сергей Львович. Только… Только я обязательно найду такое лекарство или вакцину, чтобы навсегда уничтожить проклятые туберкулезные палочки.
…Совсем не заметил, как ушла гроза. Звезды сверкают особенно ярко, будто их дождь промыл. Только море продолжает шуметь и биться о берег - оно теперь долго не успокоится.
Тетрадь вторая
Запись первая
Вот уже три месяца, как я в санатории. Почти привык к своей "лежачей" жизни. Научился не хуже "старичков" есть, пить, писать и даже выпиливать лобзиком из фанеры разные забавные штуки.
Сдружился с ребятами, особенно с Ванькой Боковым, и, как ни странно, с рыжим Рогачевым. Он, оказывается, совсем неплохой парень. А если бы ему еще и характер получше, тогда пацан совсем что надо.
Разговаривать с ним тошно. Рассказываешь ему что-нибудь а он только сопит да очками водит. И не поймешь: то ли слушает он тебя, то ли о чем-то другом думает. Махнешь рукой и умолкнешь на полуслове. А ему хоть бы что; кивнет башкой будто спасибо скажет, и снова берется за книгу или за свою тетрадь со злосчастным биномом. Окажись вот с таким где-нибудь на необитаемом острове, быстро в макаку превратишься.
И другое: мямля он, что ли? Ест, словно жвачку жует: медленно, уныло. Смотреть - аппетит пропадет. Уж какой я едок, и то его обгоняю: пока он за второе берется, я уже с третьим разделаюсь. А письма как пишет. Умора! Смешнее не придумаешь. Недели но две: в день по нескольку строчек то чернилами, то простым карандашом, то цветными. Словом, что попадет под руку. За это время он так измусолит, истреплет, зацапает листок, что первых строчек уже нельзя прочесть.
Когда я впервые увидел эту Ленькину разноцветную мазню, спросил, зачем ему понадобился флажок и почему он так паршиво его разукрашивает. Ленька хмыкнул.
- Какой же это флажок? Это - письмо.
Я удивился: зачем, мол, он его так рисует и по стольку дней? Ленька еще раз поправил очки и, словно страдая за мою глупость, ответил: какая, дескать, разница, чем писать и как? Было бы что писать. А у нас событий не так уж густо. За полмесяца едва-едва наберется на одно письмо. Вот он и пишет свои письма по полмесяца…
Но несмотря на все это, Ленька настоящий парень. Почему? А вот почему.
Два дня назад меня увозили в кабинет главврача показывать какому-то знаменитому профессору-костнику. В это время няня принесла записку от Зойки. Принесла испрашивает: кто Чеканов? Она новенькая и еще плохо нас знает. Мишка Клепиков, расспросив, в чем дело, сказал, что, дескать, Чеканов - это он. Няня и отдала ему записку. Клепиков прямо в восторг пришел. Как же, чужая тайна в руки попала: будет над чем позубоскалить. И Фимочка обрадовался, торопит: "Ну-ка, читай, Клепа, что Зойка пишет нашему влюбленному Сусленышу".
Клепиков принялся разворачивать записку, да вдруг Ленька как закричит на него: "Не смей!" А Клепиков хоть бы что: улыбается во всю рожу и спокойно продолжает свое дело. Ленька побледнел, губы дрожат, глаза совсем темными стали. Схватил с тумбочки графин, замахнулся им, как гранатой: "Передай, - кричит, - записку сюда или я башку тебе расколю". А тут и Пашка Шиман, хоть он и злобится на меня из-за Зойки, тоже поднялся на Клепикова. Ну, тот и струсил, отдал записку.
Обо всем этом рассказал мне Ванька Боков.
- Ну, Саньша, - шептал он, качая головой, - и страшон был Рогачев! Я даже забоялся, что он на ноги вскочит от злости. Сроду бы не подумал…
Вот так и бывает: думаешь о человеке одно, а оказывается совсем другое…
Очень рад, что и среди рыжих есть стоящие ребята,
Запись вторая
К Фимочке на свидание приехала мать. Эту новость принес дядя Сюська. Фимочка от неожиданности и счастья растерялся и расплакался. Сюська стоял и довольно посмеивался: крепко обрадовал Травкина.
Странный он какой-то, этот дядя Кеша: тощий, узкоплечий, причем одно плечо ниже другого. Одет всегда одинаково: серый колпак, серые брюки и большой серый халат, который висит на нем, как на огородном пугале. Он все знает, что делается в санатории, всюду успевает. Нянечки поругаются между собой - он тут как тут: выясняет, из-за чего они ссорятся, кто прав, кто виноват. Бывает, Сергей Львович возьмется "распекать" кого-нибудь из ребят за то, что плохо лежит или балуется, и Сюська рядом, хмурится, поддакивает. Он и на обходах часто бывает, ходит среди врачей важный, как профессор, слушает внимательно, кто о чем говорит, и кивает одобрительно. А улыбка у него хитрая, будто он что-то про всех знает и только ждет случая, чтобы рассказать…
Фимочка малость успокоился, вытер глаза, попросил жалобно:
- Дядя Кеша, позовите маму… Или меня отвезите к ней… Пожалуйста.
Сюська убрал улыбочку, задумчиво нахмурился. Потом сказал решительно:
- Ладно, не реви. Так и быть, потолкую с Сергей Львовичем.
И ушел. А Фимочка нетерпеливо ерзал по койке, то и дело поглядывал на дверь, вздыхал. Он не видел матери уже год. И я понимал, как ему трудно сейчас. Тут любой изведется. Узнай я, что моя мама приехала, честное слово, ползком бы стал добираться к ней.
Наконец после обеда Сюська увез Фимочку к матери, а к вечеру старшая сестра Надежда Ивановна показывала ей наше отделение. Фимкина мать, разодетая, накрашенная, круглая, как колобок, ходила торопливо по палатам, по веранде, ахала и охала, глядя на нас большими и какими-то испуганными глазами: "Бедненькие, худенькие, бледненькие". Я даже засмеялся, глянув на "худенького и бледненького" Ваньку Бокова. Да и Клепиков с Пашкой Шиманом никак не напоминали "бедненьких".
Она понавезла Фимочке столько всякой всячины, что он не притрагивался к санаторной еде - только домашним питался. Три дня жила мать, и три дня Фимочка набивал тумбочку яблоками, грушами, шоколадом и конфетами. Она просто до смешного беспокоилась о Фимочке, будто он находился среди бездушных тварей. Няни говорили, что она все время бегала к Сергею Львовичу, к главному врачу, к начальнику санатория, узнавала, хорошо ли лечат Фимочку. А у Фимочки выспрашивала, не обижаем ли мы его.
Сегодня утром она уехала. Фимочка лежит молчаливый и грустный. Пришел Сюська и сразу же к нему:
- Обидели тебя, что ли?
Фимочка отрицательно покачал головой.
Сюська похлопал Фимочку по плечу.
- Ну, тогда нечего киснуть, а ежели кто обидит - скажи мне: наведу порядок. Ясно? Твоя мамаша попросила меня последить за тобой.
А Мишка Клепиков сказал по секрету:
- Фимкина мать за это дяде Кеше денег дала. Ну и смешная тетка.
Запись третья
Еще одна страна начала воевать - Венгрия. Она напала на Югославию и теперь занимает ее. Да, нелегко бедным югославам. Не повоюешь много, когда жмут сразу с двух сторон. И Греции, кажется, скоро конец - немцы ее почти всю захватили.
А наш Советский Союз заключил новый договор - о нейтралитете. С Японией. В Москву приехал их министр Иосуке Мацуока, и вчера договор был подписан.
Из-за этого Мацуоки Пашка Шиман подрался с Клепиковым. Он, когда Пашка прочел вслух сообщение о договоре, неожиданно рассмеялся. Пашка спросил удивленно:
- Ты чего?
А Клепиков вдруг состроил деревянную улыбку - все зубы напоказ и, совсем не двигая губами, произнес:
- Нисяво, нисяво.
Мы захохотали, а Пашка нахмурился.
- Перестань идиотничать.
Клепиков быстро-быстро затряс головой.
- Консяю, консяю, господин.
Пашка рассердился, обозвал Клепикова болваном и ослом, на что Клепиков ответил все с той же улыбкой:
- Така тоцно, господин.
Пашка совсем взорвался, закричал:
- Если не перестанешь гавкать - морду набью!
Клепиков снова:
- Хоросё, хоросё.
И Пашка двинул Клепикова в глаз. Тот сначала растерялся, но потом схватил пенал и ударил Пашку. И пошло-поехало. Прибежали старшая сестра и, конечно, Сюська, растащили их и увезли в палаты - каждого в отдельную. Там они теперь и будут куковать до завтрашнего утра.
Запись четвертая
Фимочка каждый день лазит в свою тумбочку, вытаскивает кульки и кулечки, что понанесла ему мать, долго перебирает яблоки, груши, мандарины, зачем-то щупает их, нюхает. Сегодня вдруг расщедрился.
- Всех угощаю!
Ленька Рогачев повертел в пальцах грушу, фыркнул брезгливо:
- На кой черт мне эта гниль? Надо было раньше угощать.
И швырнул грушу обратно. Фимочка успел поймать ее, но она разлетелась коричневыми брызгами. Фимочка рассмеялся, а Клепиков вдруг разозлился, раскричался.
- Чего бросаешься добром? Не хочешь - не ешь. Может, другие хотят. Мне бы отдал.
Ребята обрадовались и поотдавали Клепикову все Фимочкины "угощения".
Запись пятая
"Третий полет в высокие широты Арктики!" "Самолет Черевичного стартовал с острова Врангеля глубоко на север!" "Цель экспедиции - сесть на льдину в 80 градусе северной широты и в 170 градусе западной долготы!"
Пашка Шиман схватился за свою карту, на которой уже густо пестрели красные стрелки и флажки, закричал восторженно:
- Ух, молодец! Вон аж куда залетел, чуть ли не на самый полюс!
Мишка Клепиков хмыкнул:
- Орет, будто по лотерее выиграл… Ну, полетел, ну и что? Мало ли летчиков в Арктике летает. Так что же теперь - целыми днями ахать и охать?
- Ну почему ты такой, а? - поморщился Шиман. - Почему ты такой дурак, я говорю?
Клепиков презрительно прищурился:
- Гляди-ка, умный нашелся! Стрелки чертит! А чего их чертить, когда и так все ясно: Чкалов - вот кто герой, понял? Он через самый полюс махнул прямо в Америку, без всяких посадок-пересадок. Когда первый и когда трудней трудного, тогда - подвиг.
Пашка прямо взъярился. Он терпеть не мог, когда ему возражают, а тем более спорят.
- А что у Черевичного - прогулка? - закричал он. - Развлекаться полетел, да? У него на самолете целая научная экспедиция. Ее надо высаживать на льды, забирать и снова высаживать. И где? Почти у полюса. Вот на, погляди где. - И Пашка сунул в лицо Клепикову карту. - Гляди, где я точку поставил. Видишь или нет? А там что, пальмы растут, да? Там ветры, снег, морозы, трещины, торосы и черт знает, что еще!
Пока Клепиков рассматривал карту, Фимочка произнес гордо:
- У меня дядя тоже летчик… Над Памиром летает. В горах, он пишет, такой разряженный воздух, что самолет, бывает, по километру вниз падает - не может удержаться. Там не каждый летать сумеет…
Клепиков опомнился и, как с цепи сорвался, захохотал, вытаращив глаза.
- Видали?! - кричал он сквозь хохот. - Видали, еще один герой отыскался: Фимочкин дядя! Ура Фимочкиному дяде!
- Перестань… - тихо попросил Фимочка.
Даже Ванька Боков не выдержал, сказал Клепикову:
- Поди, хватит тебе? Ведь надоел уже. Дай человека послушать.
Клепиков совсем развеселился.
- Ха, нашли кого слушать! У Фимки вечно сказки в башке. Врет он про дядю. Выдумывает. У него этот дядя кем только не был: то знаменитый шахтер, друг Стаханова, то гарпунщик - бьет китов, то артист. Теперь вот - летчик.
- Ну и что дальше? - спросил Фимочка, а у самого губы задергались.
- А то, - продолжал хохотать Клепиков, - что никакой он не гарпунщик, и не артист, и не летчик, а парикмахер. Вот. Я знаю. В письме вычитал. Летчик! Может, он на своем помазке на Памир летает? Как баба-яга на метле…
И Клепиков показал, как Фимочкин дядя летит на помазке.
Это у него очень смешно получилось, но никто не засмеялся. А Фимочка с головой забрался под простыню.
Запись шестая
Пашка Шиман лежит огорченный и несчастный - к нему дружно возвращаются стихи, которые он посылал в редакции. Никто их не напечатал. Пашка молчит об этом, но мы, видя казенные конверты и его унылое лицо, без слов обо всем догадались.
Ванька Боков сидит на койке, вертит круглой головой и переживает за Пашку.
- Им-то что, тем, которые в журналах. Наплевать им на все. Сидят да отсылают письма обратно. Жмоты. Жалко им хоть один стишок напечатать. Взять бы да пожаловаться на них.
- Кому?
Ванька хмурится, произносит решительно:
- А хошь в Верховный Совет, Михаилу Ивановичу Калинину.
Ленька Рогачев удивленно поднимает брови:
- Ого, куда хватил! Там, наверное, поважней дела есть.
Ванька сердится.
- А это разве не важное? Кто им дал право, этим всяким в журналах, обижать больного, а? Их письма, может, хуже любой хвори действуют.
Ленька смеется, а Ванька обижается. Он ложится, отворачивается и бубнит:
- Тоже мне, друзья-товарищи…
Зато у Клепикова - праздник. Прямо-таки раздувается от удовольствия: крепко утерли нос Пашке. Теперь, авось, поменьше будет задаваться и корчить из себя знаменитого поэта. А то смотри-ка, совсем Пушкиным заделался!
Он то и дело поглядывает на Пашку, поджидая, когда тот обернется к нему. Тогда Клепиков моментально строит зверскую морду и выпаливает сипло: "Греки, вперед!", "Итальянцы, назад!", "Чехи, на бой!", "Гроб фашисту!"
Пашка зеленеет от обиды и ярости и старается больше не смотреть на Клепикова.
На сколько времени у Клепикова хватило бы еще духу дурачиться и изводить Пашку - не знаю. Но случилось невероятное: Пашкины стихи напечатаны! В городской газете.
Я как увидел их - даже во рту горячо стало. Думаю: может, ошибся, ведь заголовок совсем не тот, не "Греки, вперед!", а "Будь свободной, Эллада". Но подпись: "Павел Шиман, учащийся".
- Пашка, - говорю, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. - Твое стихотворение в газете напечатано: "Будь свободной, Эллада" называется.
Пашка, словно с цепи сорвался, заорал бешено:
- Какого черта привязались?! Делать больше нечего, да? Меднолобые.
Я засмеялся: ну и довел его Клепиков!
- Сам ты меднолобый. Я правду говорю.
Но Пашка только зло отмахнулся. Я протянул Леньке газету.
- Передай.
Ленька прежде, чем передать, заглянул в газету, торопливо поправил очки, протянул растерянно:
- Правда…
Пашка навострил ухо: Ленька человек серьезный, шутить не будет. И все-таки спросил, замирая от надежды:
- Врешь?..
- Правда.
Пашка рванулся, схватил газету и впился в нее глазами. Лицо его сначала побледнело, потом покраснело. Он прижал газету к груди, сказал тихо:
- Ребята… Братцы… Эх.!.. - Обернулся к Клепикову. - Ну, что теперь скажешь, а?
Клепиков поскреб затылок и смущенно произнес.
- Ух, здорово, Пашка!.. В самом деле - молодец.