- А то ж… Выходит, что подкинутая от неизвестной матери. Он-то, грешник Артамон Демидович, еще когда в Черкасском гостиницу держал, спутался с одной емназисткой, чи курсисткой, чи как их там прозывают, из образованных. Совсем молоденькая была, а затяжелела. Хотела скрыть от родителев, да не скрыла - принесла к Софье Степановне в подоле и кинула под порог. Вот он какой был покойничек, царствие ему небесное! Наблудил по завязку за свою жизнь.
- Ох, господи! - притворно вздохнула вертлявая казачка. - А красивая Дасечка, даром что подкидыш.
- Еще бы. В холе и довольствии росла. Когда б бедному подкинули, так не была бы такая белая да нежная раскрасавица.
- А он кто же, ухажер ее?
- Да чи не знаешь? Батюшки отца Петра сын, стюдент. Вишь, так и тянутся друг к другу, как голубки. Да по-пустому… Слыхала я, кума, попадья заупрямилась - не хочет брать в дом подкидыша.
Я слушал эту болтовню и страдал от обиды за свой идеал. Рассказ досужей бабы точно низвергал Дасю с подоблачных высот на грешную землю. В моем отроческом сознании сложилось мнение, будто подкидыш не может быть красивым и счастливым.
Я совсем не задумывался над тем, каким ударом было для Софьи Степановны появление побочной дочери Артамона Демидовича, как потом позор и горе сменились материнским чувством. Она растила и воспитывала Дасю, как свою, кровную дочь. Всю неутоленную материнскую любовь она отдала ей.
Толпа неторопливо расходилась после похорон. Намеренно отставали, чтобы погулять по кладбищу, молодые парочки. Отстали, отделились от толпы и Дася со своим кавалером.
Я притаился за мшистой могильной плитой и издали наблюдал за ними. Они шли между холмиков медленно, как будто сознательно укорачивая шаги.
Студент все время подбрасывал накинутую на плечи сползающую тужурку, откидывал назад длинные вихрастые волосы. Вечернее солнце освещало юную пару косыми теплыми лучами. Над их головами клубились мошки. Подсвеченные заходящим солнцем, они сливались в маленькие золотисто-прозрачные облачка. За оградами богатых могил цвел жасмин, сладкий его запах сгущался в воздухе. И не мерилось, что всего несколько минут назад здесь отпевали покойника, кадили ладаном, слышались притворные вздохи и глухо стучали о крышку гроба сырые земляные комья…
Но вот я вспомнил тучного, смуглокожего, смертельно больного человека, тот день, когда он впервые вручил мне библиотечную книжку, представил его себе лежащим в гробу под землей, и меня словно окатило зимним холодом.
Дася и студент ушли далеко, фигуры их слились с тенями от могил и крестов. Я все еще слышал их смех. Солнце заходило, и по кладбищу расползались лиловые тени.
Оглядевшись, я увидел, что остался один, подумал о том, что Артамон Демидович может вылезти из могилы и отомстить всем, и мне в том числе, за равнодушие к его кончине, за торжествующие над его могилой любовь и радость, почувствовал страх и во всю прыть пустился бежать с кладбища.
…Вскоре "царевна-лебедь" надолго скрылась из хутора. Замужество ее расстроилось - то ли клеймо подкидыша, то ли другая загадочная причина помешала ей выйти замуж за сына попа. Но она не растерялась. Не знаю, по совету Софьи Степановны или по собственному почину выбрала она себе другую дорогу. За хрупкой внешностью, за манерами хуторской кисейной барышни нежданно-негаданно обнаружился твердый, мужественный характер. Она сумела преодолеть и разочарование первой любви, и сомнительное счастье мещанского благополучия, уехала в город и поступила там (кто бы мог думать!) на акушерские курсы.
В те годы на Дону, как и всюду по глухой Руси, редко пользовались помощью врачей-акушеров: в селах не было ни больниц, ни родильных приютов. Всюду - не только в деревнях, но и на городских окраинах, в рабочей среде, - орудовали повивальные бабки.
Возвратившись в хутор с курсов через три года, хрупкая и нежная Дасечка повела на невежественных бабок отважное наступление. Не в праздной холе обретались теперь ее руки. В них оказалась большая, нужная человеку сила.
Словно чудо волшебного превращения свершилось с Дасей. Днем и ночью, часто в непогоду, в дождь и слякоть, в степную морозную вьюгу, когда заносило дороги и балки глубоким снегом, она, одетая в овчинный крестьянский тулуп, спешила на помощь роженице за десятки верст, вызволяла ее из беды, спасала ребенка.
Немало горластых казачат и "хохлят" увидело свет благодаря ловкости, бесстрашию и искусству единственной на всю округу акушерки.
Бондарь Костя
Казачий хутор жил замкнутой, какой-то непроницаемой жизнью.
Безучастие ко всему, что происходило на белом свете, и глубоко затаенный протест уживались рядом, и часто нельзя было отличить одно от другого. То, что через пять лет должно было полыхнуть, как огромный пожар, незаметно тлело в умах и сердцах людей, принимало различные, подчас самые неожиданные и ничуть не революционные формы. То казаки и иногородние сталкивались где-либо в смертной схватке, то вместе ополчались против властей, вместе избивали объездчика или приказчика киашки Бондарева и вместе шли в тюрьму, то с отчаянной лихостью лезли в заповедные воды под пули казачьей охраны и, случалось, кончали своих притеснителей беспощадным самосудом.
Не так благополучно и верноподданнически текла жизнь в хуторе, как это казалось со стороны. В то время я не понимал многого, а теперь, собирая по крупицам прошлое, вижу, какие подспудные страсти кипели в недрах хутора.
Запомнился мне один странный человек, прижившийся в хуторе, и не где-нибудь, а под самым носом у пристава. Человека этого звали Константином Васильевичем, а многие - просто Костей. Учителя рассказывали, будто он повредился в разуме в последнем классе гимназии, не вынес зубрежки, и произошло это на выпускном экзамене, а должен был он "держать" на золотую медаль. После этого Костя сбежал из богатой семьи и пустился бродяжничать по белу свету. По утверждению же других, он, так же, как и его предшественники, был пущен по Руси с "волчьим паспортом" "за политику", да пришло повеление начальства освободить его от жестокой участи перекати-поля и поселить в хуторе под негласный надзор полиции…
Был Костя и в самом деле чудаковат. Высокий и прямой, с густой шапкой рыжевато-темных курчавых волос на лобастой голове, ходил он по хутору величавой походкой непризнанного пророка и изрекал всякие малопонятные для хуторян премудрости: то объявлял вдруг, что в такой-то день и час с неба низринутся камни и грешная земля рассыплется подобно кому глины под ударом молота, то угрожал, что завтра-де не взойдет солнце, и люди будут вечно жить впотьмах, и все живое, разумное исчезнет…
Костя словно нарочно пугал хуторских обывателей, придумывал самые разные варианты страшного конца их обывательского существования. Маленькие, очень злые глаза его при этом зловеще и хитро посверкивали, голос звучал свирепо. В обычной жизни, когда проходил мстительный пророческий стих, Костя вел себя тихо, был изысканно любезен со всеми, даже с детьми. Отличный бондарь, он делал казакам добротные кадушки. Целыми днями, с утра до вечера, по хутору разносился стук его молотка, набивавшего на кадки железные обручи. Встретив однажды пристава и галантно поклонившись ему, он сказал с вежливой улыбкой:
- Ваше высокоблагородие, я для вас такую бочку сделаю, такую бочку! Будет звенеть, как барабан на военном смотру. Посажу вас в нее, заколочу, законопачу и пущу-с по волнам морским, как ковчег Ноя-с…
Пристав сначала засмеялся шутке, но тут же нахмурился:
- Почему, Костя, тебе пришла в голову подобная мысль? Гляди мне! - и пригрозил вытянутым пальцем.
В праздники Костя захаживал в богатые дома и квартиры и, отрекомендовавшись по всем светским правилам, требовал угощения. Ему подавали на подносике рюмку водки или бокал вина, кусок пирога, зернистой икры, балыка или другой какой-либо изысканной снеди. Он выпивал водку, неторопливо закусывал, кланялся и, сказав: "Merci. Au revoir!", чинно, с достоинством уходил. Но беда, если кто выпроваживал Костю без угощения или подавал водку не на подносе, а просто в стакане, или вместо тонкой, праздничной закуски угощал обычной, повседневной едой.
В таких случаях Костя презрительно мерил хозяина или хозяйку с ног до головы и, не притронувшись к угощению, подняв высоко голову, уходил.
Как-то раз я встретил Костю в библиотеке, и меня поразило, как здраво, тонко и умно рассуждал он с Дасей Панютиной о неизвестных мне книгах.
Образованности и начитанности Костя был удивительной. О нем говорили в хуторе: "Умен человек - все знает и бондарь первейший, а вот зачитался - колесико за колесико в башке его нет-нет и заскочит".
Был ли Костя и в самом деле поколеблен в разуме или притворялся, чтобы отвлечь от себя чудаческими выходками внимание атамана и полиции, так и осталось бы неизвестным.
Но вот по предписанию свыше хуторские власти, как и всюду по станицам и хуторам, должны были отпраздновать двадцать первого февраля 1913 года трехсотлетие дома Романовых.
За месяц до этого события все начальство хутора - атаман, пристав, заседатель, все имущие и верноподданные люди - засуетилось. Готовиться к празднику стали и в школах. Каждый заведующий стремился перещеголять своих коллег, стараясь как можно лучше подготовить своих учеников для участия в шествии по хутору и торжественных актах. Всем ученикам было приказано сшить трехцветные флаги и прикрепить их к небольшим древкам. Задача была нелегкая: не в каждой семье находили белую, синюю и красную материю.
Было велено также снести в школу по одному изображению царя Николая Второго, наследника-цесаревича, отдельно или вкупе со всем царским семейством.
Аникий Рыбин в школе уже не учился и на мою просьбу раздобыть трехцветную материю только глумливо хихикнул:
- Могу старые подштанники свои дать: они у меня белые в синюю и розовую полоску.
Я обиделся, пошел к Фае. Та отнеслась к просьбе серьезно и к утру из лоскутов сшила флажок. Она отыскала и портрет царя - старую обложку от настольного сытинского календаря.
Как раз к этому времени заехал к Рыбиным отец, увидел флаг и портрет, обнял меня, сказал:
- Есть такая поговорка, сынок: "С волками жить - по-волчьи выть". Неси портрет хоть самого нечистого, только бы учиться. Слыхал я, за науку один ученый доктор даже душу черту продал.
Последние слова отца почему-то испугали меня: образ чёрта, покупающего душу, представился мне более реальным и убедительным, чем туманный лик всесильного и все же попустительствующего дьяволу бога.
Я показал флаг и портрет Щербакову. Тот одобрил, а Софья Степановна отнеслась к моему усердию более чем сдержанно.
Как первого ученика, меня выделили для участия в школьном торжественном акте. Я должен был прочитать известное стихотворение Кондратия Рылеева "Иван Сусанин".
Мне вручили сокращенный текст стихотворения. Оно сразу мне понравилось, и я за один день выучил его назубок.
За два дня до празднования после уроков состоялась генеральная репетиция торжественного акта. На нее явились попечитель школы Ипполит Пешиков, законоучители Александр Китайский и Петр Автономов, члены комиссии по проведению празднования из наиболее уважаемых казаков, и среди них почему-то оказался Костя-бондарь.
Он сидел за столом в своей черной вылинявшей, похожей на мантию крылатке, надменно откинув увенчанную шапкой густейших курчавых волос голову, и важно оглядывал присутствующих.
Я сидел в первом ряду составленных одна к другой парт и слышал, как Пешиков тихо спросил Щербакова:
- Кто пригласил этого полоумного?
- Никто, смущенно ответил Щербаков. - Он сам пожаловал. Сказал: "Я - государев патриот и хочу дать совет, как лучше провести празднование".
- Он посоветует! - насмешливо фыркнул попечитель.
Репетиция проходила гладко. Костя молчал, даже когда Степан Иванович выспренне провозгласил свою заранее затверженную речь.
Только в конце ее Костя язвительно покривил губы. Но вот очередь дошла до меня. Я вышел на середину класса и начал декламировать:
"Куда ты ведешь нас? Не видно ни зги!" -
Сусанину с сердцем вскричали враги…
Все слушали, сдерживая невольные улыбки, переглядывались. Лицо Степана Ивановича даже порозовело от удовольствия: знай, дескать, наших!
Читал я действительно во всю силу звонкого, мальчишечьего голоса, стараясь соответствующими интонациями усилить драматизм слов Сусанина и поляков. Как видно, впрок пошло мне многократное чтение с амвона в церкви.
Все шло гладко. С особенной силой на весь класс я выкрикнул.
"Куда ты завел нас?" - лях старый вскричал.
"Туда, куда нужно! - Сусанин сказал. -
Убейте! Замучьте! Моя здесь могила!
Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!"
- Позволь! - гаркнул вдруг Костя и остановил меня величественным жестом. - Не так!
Я остолбенел. Все, в том числе Ипполит Пешиков и Степан Иванович, разинули рты. Лишь одна Софья Степановна прятала в прижатом ко рту платочке тонкую усмешку.
Костя задвигал могучими плечами, поправил крылатку.
- Не так читаешь, ученик, - наставительно изрек он сбоим резким басом. - Сусанин спасал отечество, а не мальчишку Михаила. И не ори: "Я спас Михаила!" Кондратий Рылеев - декабрист. Он сам потом восстал против царя! Ему наплевать было на Михаила, на шестнадцатилетнего сопляка! А вот слова "В ней каждый отчизну с младенчества любит и душу изменой свою не погубит" прочти погромче, так, чтобы мурашки по спине забегали. Внемлешь? А теперь продолжай!
Костя повел рукой, как дирижер.
Все были в замешательстве. Как! Царя Михаила, первого Романова, назвать мальчишкой и сопляком! Благообразный Пешиков вскочил, выкрикнул с возмущением:
- Я протестую! Господин Щербаков, это безобразие! Какой-то бондарь позволяет себе говорить такое! Я прошу вас удалиться, - обернулся он к Косте. - Вы знайте свои бочки!
Костя поднялся, гордый, ответил с достоинством:
- Да я делаю для вас, дураков, бочки, чтобы ваши жены получше квасили капусту. Но извольте знать: я не всегда был бочаром. Бочки я научился делать в Сибири. Я - бывший член второй Государственной думы. Я был призван к управлению государством… А вы, Пешиков, - самый обыкновенный аршинник и фальшивая, пустая гиря!
- Не смейте! Как вы смеете оскорблять! - побелел от злости попечитель школы. - Вы мне ответите за это!
И вдруг, как будто что-то вспомнив, осекся, умолк. Член Государственной думы! Да, это кое-что значило. Он сам мечтал на последних выборах быть избранным в третью Думу, подобно народному учителю из станицы Елизаветовской Ушакову, но не вошел даже в число выборщиков. Тогда много было разговоров о Государственной думе, о спорах в комиссии по упорядочению земельного вопроса на Дону, об уравнении казаков и крестьян в пользовании землей. Как потом выяснилось, это был хитрый маневр кадетов, крупных помещиков, чтобы оделить крестьян землей за счет рядового казачества, а свои огромные владения удержать за собой нетронутыми… Честно боролись в Думе за справедливое право казаков и иногородних немногие. Некоторые из депутатов-казаков были даже арестованы и посажены в тюрьму…
Перед юбилейной комиссией стоял живой член второй Государственной думы. Правда, царь разогнал ее, как и первую, но какая-то искорка уважения к ней все же теплилась в душах казачьего и пришлого простонародья.
Дума сперва сильно пугала хуторских воротил, подобных Светлоусову, Маркиану Бондареву, Пешикову. Чуяли они: какая-то часть депутатов пробовала посягать на их права и волчьи повадки.
Обо всем этом я узнал позже от Софьи Степановны, а в ту минуту стоял посреди класса, как истукан, и недоуменно моргал глазами. Звание члена Государственной думы ничего мне не говорило. Я только удивлялся переполоху членов юбилейной комиссии, видя, каким широким крестным знамением осенил себя отец Петр и как побледнел Степан Иванович. Шутка ли! Так благонравно начатый юбилей мог закончиться крамолой!
Окинув уничтожающим взглядом комиссию, Костя важно прошагал к двери и оттуда кинул рыкающим сипловатым басом:
- Балаган хотите устроить, господа! Желаю успеха!
Когда дверь за ним затворилась, Пешиков опомнился, негодующе зашипел:
- Брешет, сукин сын! Никакой он не член Думы, а просто проходимец, да еще полоумный!
- Как бы не так, - возразил Александр Китайский. - Лично осведомлен господином приставом: Константин Васильевич Бронников действительно был депутатом второй Государственной думы и выслан из Петербурга после роспуска оной… А сам - чистокровный петербуржец…
Я кое-как дочитал стихотворение.
Репетиция была скомкана. Но на торжественном акте все выправилось. Я продекламировал "Ивана Сусанина" с большим подъемом, причем сознаюсь: не послушался Кости и заключительные строки "Снег чистый чистейшая кровь обагрила: она для России спасла Михаила" прочитал с таким выражением, что Ипполит Пешиков и Степан Иванович зааплодировали первыми…
Потом было шествие по хутору с трехцветными флагами. Растянувшись по улице колонной попарно, ковыляя по глубокому снегу, мы пели разученный вместе с церковным регентом гимн, тянули кто во что горазд. Единственное место получалось у нас с запалом: после каждого куплета мы должны были выкрикивать троекратное "ура". Знак к этому возгласу подавал длинноногий Андроник Иванович. Он шел впереди колонны и в нужный момент закладывал в рот два пальца и пронзительно свистел. Делал он это виртуозно, так как был когда-то запевалой в казачьей сотне. Куплет, свист и дружное ребячье "ура" сотрясали замороженную тишину хутора.
Но именно этот залихватский свист не понравился полицейскому начальству. Пристав нашел в нем нечто слишком вольное, оскорбительное для особы его величества. Не прошли мы от школы к майдану и половины пути, как Андронику Ивановичу было велено не нарушать благонравной вековой тишины хутора… Да и непристойно было здоровенному усатому дяде, к тому же педагогу, так легкомысленно, по-разбойничьи свистеть…
Трехсотлетие дома Романовых прошло благополучно, только Кости-бондаря в хуторе больше никто не видел. Он исчез бесследно, как в воду канул…
Прощание с Адабашево
Перед окончанием третьего класса на пасхальные каникулы за мной, как всегда, приехал отец. На этот раз он был особенно озабочен и хмур.
Не успела наша линейка выбраться за ворота рыбинского двора, как я увидел идущую по обочине переулка женщину. Отец натянул вожжи. Линейка остановилась. Женщина подошла, и я узнал Глафиру. Она смотрела на отца из-под надвинутого на лоб платка скорбно и виновато. Но было в этом взгляде еще что-то, чего я не мог понять.
Отец сказал: "Здравствуй, Глафира Васильевна", на что женщина ответила, как было принято в хуторе: "Здорово дневали". Отец чуть заметно покосился на меня, и они замолчали, смущенно и, как мне показалось, тревожно разглядывая друг друга. Но вот женщина с какой-то необыкновенной душевностью сказала:
- Как ты постарел, Филя, сердешный!
- Да и ты подалась тоже, - вздохнул отец. - Ежели бы не глаза, не узнал бы… Ну как ты? Муж не обижает?
- Да все так же. Живем.
Помолчали. Добрые тавричанские кони нетерпеливо били о дорогу копытами. Отец сообщил:
- А я, наверное, скоро переберусь сюда, к казакам…