Про ружьё
Самая памятная из моих детских игрушек для меня – ружьё. Не помню, кто из пришедших на Новый год гостей подарил его мне, мальчугану. Помню только, как кто-то плечистый, придя с мороза, мигнул мне добрым глазом и протянул маме свёрток в белой бумаге:
– Тут для сынишки вашего сюрпризец…
– Иди сюда, сынок! – позвала мама. – Сейчас же скажи спасибо.
Я нехотя оторвался от карандашей – не потому что был уж больно избалован подарками, а потому что как раз в эту минуту красил большие малиновые ботфорты у Кота в сапогах. Поэтому на белый свёрток в руках мамы я смотрел с недоумением.
– Ну что куксишься? – засмеялся гость и развернул бумагу. Там было ружьё.
Помню, в первую минуту я остолбенел. Какое счастье! Не может быть, чтоб мне! Ружьё было великолепное – как настоящее, с жёлтым лакированным прикладом и чёрными стволами. Двустволка! А снизу был приделан ремешок и блестящие маленькие курки в железной скобе. У меня захватило дух. Нет, я не мечтал о таком подарке, не думал о нём. Я даже не догадывался, что такое могут мне подарить. Боюсь, я не был слишком вежлив в ту минуту, потому что тут же схватил чудесный подарок и убежал с ним за шкаф, где хранились в углу мои игрушки.
Как передать тот трепет и любовь, с какими я ласкал там свое ружьё. Даже через столько лет я помню его великолепные стволы и насечку возле мушки. Это сейчас понимаешь, что стволами были всего лишь крашеные куски гнутой жести. Но тогда меня восхищали чёрные дула. В них были спрятаны пружины со звонкими поршнями. Когда ружьё переламывали пополам, поршеньки эти уходи ли назад и стояли на взводе где-то у приклада. Но стоило нажать курок – они с треском выскакивали и вышибали заложенную в ствол горошину – это показал мне кто-то из пришедших гостей.
Не помню других подробностей того вечера – я никого не видел и не слышал, поглощённый новой игрушкой. Даже за обеденный стол в кухню, куда позвала меня мама, я пришёл с ружьём за спиной и долго не хотел относить его в комнат у. Все женщины, мамины подруги, умирали со смеху у плиты. Холодец я проглотил не жуя, салат ел, не чувствуя вкуса, и никак не мог дождаться, когда же закипит в чайнике вода.
– Ты чего на стуле прыгаешь? – ругалась мама. – Почему ты сыр не доел?
– Да не держи ты его, – засмеялась тонкобровая и смешливая тётя Аня. – Не видишь: ружьё у него в комнате осталось…
Обжигая язык, я кое-как проглотил чай и с замирающим сердцем прибежал в комнату. Мое ружьё лежало на кровати и, поблёскивая стволами, просилось в руки. Я с трудом переломил его с помощью колена и в наготовленные, со сжатыми пружинами дула вложил по толстому карандашу. Теперь та настоящая охота, к которой я рвался за чаем, могла состояться без помех. В нашей комнате с большой ёлкой как раз никого не было: гости курили на лестнице и смеялись на кухне. Я обошёл все углы, выбирая, куда бы стрельнуть, и остановился возле усыпанной украшениями ёлки. Лучшей мишени было не подобрать: два картонных кабана висели с самого краю на мохнатой еловой лапе. Это сейчас полно красивых игрушек, а в те годы мама с ног сбивалась, чтобы достать для ёлки хотя бы таких картонных уродцев, и весь год берегла их в посылочном ящике на шкафу, не давая с ними играть. Но я уже не думал про это. Пригибаясь, как заправский охотник, я прополз под стульями и, выбрав позицию, стал наводить ружьё. Правый кабан свирепо косил с ёлки глазом и был готов вот-вот поддеть меня большим картонным клыком. Но я не боялся клыков и страшных копыт. С охотничьей отвагой я подвёл чёрные стволы под брюхо кабана и нажал оба курка сразу.
Пружины клацнули, выбрасывая карандашные снаряды. От их тяжести, мне показалось, качнулась ёлка. Я вскочил, опрокинув стул, и закричал, как индеец… И вдруг понял, что кабан как ни в чём не бывало висит на своём месте. А где же карандаши? Их нигде не было. Я растерянно посмотрел туда, где ещё качались ёлочные ветви, – и побледнел. Большая белая ватная балерина – мамина гордость и украшение всей ёлки – разорванная, валялась на полу!
До сих пор помню леденящий ужас, охвативший меня при виде рваной красавицы. И самым страшным было то, что в комнату должны вот-вот войти. Ещё не сознавая всей кошмарности проступка и дрожа, я схватил подбитую балерину, пытаясь склеить, как было, – но хрустящая её оболочка была безнадёжно порвана, и мне никак не удавалось всунуть в неё безобразные клочья ваты. От отчаянья я тихо-тихо захныкал и заметался по комнате. За дверью послышались шаги. Я быстро спрятал балерину за вазу на столе – но и оттуда торчали её белые ноги. Не зная, что делать, я снова схватил её – и тут вошла мама.
– Мама! – закричал я непослушными дрожащими губами, от чего торт в руках мамы тоже запрыгал и задрожал. – Я больше не буду, мамочка…
Я так ревел, что меня не могли успокоить целый час. Меня простили и дали конфеты, тётя Аня и мама зашили нитками и повесили балерину, меня гладили и ласкали, пытаясь успокоить, – но я был прямо-таки безутешен. Сейчас могу сознаться: я боялся, что у меня отберут ружьё.
…Потом я лежал в кровати под одеялом и слушал, как за стеной гомонят гости и патефон играет фокстрот. От шума и пережитого болела голова и почему-то горло, я ещё судорожно вздыхал от недавних рыданий – но не было человека счастливей, потому что в изголовье кровати висело моё ружьё. Я протягивал руку, трогал его в темноте и счастливо улыбался, чувствуя под ладошкой скользкий лак приклада и его холодные гладкие стволы…
* * *
Такой желанной вещи у меня уже больше никогда не будет…
Звоночек
На лестнице светло и пусто, и каждый звук отдаётся в подъезде дома, как в горах. Я – вихрастый карапуз в вязаной шапочке – стою, затаив дыхание, на лестничной площадке третьего этажа. Всякий раз, когда мама выпускает меня гулять на улицу, я останавливаюсь против этой коричневой двери и подолгу смотрю. Меня привлекает звонок в ней.
Звонков, вообще-то, в подъезде много – и электрических с кнопкой, и тех, с ручкой, от которой звякает колоколец. Но у всех звонков кнопки высоко, их не достать – а до этого звонка легко дотянуться, встав на цыпочки, поскольку он низко врезан в середину двери. Звоночек этот притягивает меня ещё и потому, что его медная звонильная ручка похожа на вставленный в игрушку заводной ключ. Или на "заводилку" в будильнике.
Я разглядываю эту ручку-заводилку, и сердце в груди начинает громко прыгать, как в большом гулком тазу. Ах как хочется потрогать звоночек! Повернуть "заводилку"!
Я пугливо озираюсь по сторонам и, наконец, делаю то, что уже миллион раз видел во сне: трогаю шишкастую рукоятку. Её медь холодна. Я весь дрожу. Ах какая замечательная игрушка! Чего бы я только не отдал за этот удивительный звонок… Не в силах бороться с искушением, я поворачиваю рукоять звоночка!
За дверью раздаётся переливчатый звук – как в заводной балалайке. В восторге и ужасе я кубарем лечу вниз по лестнице подъезда, еле успевая перебирать валеночками ступени. Квартира, куда я сейчас позвонил, – "коммуналка" с несколькими хозяевами. Я знаю, что они все ещё с минуту будут слушать: один или два звонка – чтобы знать, кому из них идти открывать дверь… Но вот наверху раздаётся щелчок двери, гудят голоса. С бьющимся сердцем я прячусь в тёмную нишу под лестницей, куда обычно не решаюсь сунуть нос…
…Вся следующая неделя для меня, малыша, полна опасных и острых ощущений: ведь всякий раз, спускаясь по лестнице на улицу, я с восторгом поворачиваю ручку звоночка. Это становится всё рискованней: в квартире уже не ждут второго звонка и спешат к двери, но я хоть мал, но не промах. Я научился лихо скатываться по перилам – это намного быстрей – и прячусь теперь за отворённой подъездной дверью, где не так пахнет кошками и нет зловещей подлестничной темноты. Но что-то словно подсказывает мне большую беду. Вчера соседская Серафима – толстая языкастая тётя – рассказывала моей маме на кухне, что в подъезде завелось хулиганьё… Я слышал это из комнаты и чувствовал, как у меня горят уши.
Кончилось это в субботу, в один из прекрасных деньков, когда я окончательно потерял осторожность. Я так торопился на улицу к ребятам, что даже не стал прислушиваться к звукам за коричневой дверью, а на ходу привычно – но с тем же тайным восторгом – повернул ручку звонка. Дверь открылась сразу – я не успел сделать и двух шагов. Высокая седая старуха с крупным лицом, запахнувшись в шаль, стояла в двери.
– Это ты звонил? – спросила она низким грудным голосом, показавшимся мне громом среди ясного неба.
Как передать моё потрясение при виде внезапно появившейся старухи? Коленки мои ослабели – я даже не мог сбежать, – мальчишки и улица, куда я спешил, отодвинулись куда-то далеко-далеко, и в целом мире ничего не было, кроме этого крупного морщинистого лица и шевелящихся старушечьих губ.
– Так это ты звонил? – долетело до меня, словно откуда-то издалека.
– Нет… не я, – ответил я, запинаясь и заикаясь. – То есть… честное слово… я не звонил, бабушка… То мальчики позвонили… Какие-то мальчики посторонние…
– Мальчики? – старуха с сомнением поджала губы. – Ну и где же эти мальчики?
– Они… они убежали! – выпалил я, сам потрясённый своей находчивостью.
– Ну ладно. Пойдём-ка, милок, – старуха взяла меня за плечо и повела в квартиру.
Там был такой же длинный коридор, как и на нашем этаже, так же скрипели полы и пахло жареным луком. Какие-то лица мельтешили возле кухни, хмурая женщина в халате и бигудях выглянула из одной двери.
– Поймала звонаря, Федотовна? – спросила она, окинув меня острым взглядом.
– Поймала-поймала, – вздохнула старуха и, пропустив меня перед собой, ввела в боковую комнату возле кухни.
Я остановился посреди с опущенной головой, успев, однако, заметить: точно в такой же комнатушке живёт в нашей квартире инвалид тётя Саня. Старуха села на кровать. Всё одеяло у неё было обложено подушками.
– Так ты откуда? Верхний или нижний? – спросила она, но уже не так строго.
– Верхний, – вздохнул я, взглянув на потолок. – Из сорок пятой квартиры.
– Я так и знала, что соседский, – с каким-то удовлетворением сказала она. – Ну будем знакомы, сосед… Ты яблоки-то любишь? Я страсть как яблоки люблю…
Она, кряхтя, поднялась и откуда-то из серванта достала крепкое желтобокое яблоко и протянула мне:
– Держи. Это антоновка. Говорят, что при давлении надо есть много яблок…
Только тут я разглядел, что лицо её совсем не злое, обыкновенное крупное и усталое морщинистое лицо. И усиков на губах нет, которых я всегда боялся у старушек.
Она снова села и замолчала, посматривая на меня… Я грыз спелое, чуть кисловатое яблоко и потихоньку разглядывал комнату. На комоде стояли разные интересные безделушки, бумажные цветы и обычные, хорошо знакомые семь слонов из жёлтой кости. Две картины возле зеркала. Фотографии на серванте – женские и детские. Почему старуха так задумчиво смотрит на меня?
– Знаешь, – сказала она в раздумье, когда я прожевал яблоко, – я тебя отпущу. Только ты скажи… ну, тем мальчикам, – она внимательно посмотрела мне в глаза, – скажи, чтобы не баловались. Ты им скажи, что здесь бабушка живёт, очень больная… Ей очень трудно на звонок ходить, когда те мальчики шалят…
Она положила мне на плечо большую морщинистую руку и заглянула в лицо:
– Ты ведь умный мальчик. Ты всё понял?
– Да, – прошептал я, отводя глаза. – Я скажу тем мальчишкам.
– Вот и хорошо, – вздохнула старуха. – Давай-ка, милок, я провожу тебя до двери.
Ступая по-старчески грузно, с одышкой, она провела меня коридором и выпустила за дверь.
Всё это произошло так неожиданно, что я даже не поверил, что меня отпустили и не повели к маме. Но вот смокли слышные с лестничной площадки тяжёлые старушечьи шаги в квартире, уже можно было вприпрыжку бежать на улицу – но я почему-то медлил и не уходил. С каким-то неясным чувством, похожим на тихую грусть прощанья, я всё стоял и смотрел на выпустившую меня дверь. Я смотрел на её облупленную краску, вмятины, на сиявшую полированной гладкой медью заманчивую рукоять звонка.
Ах, как мне хотелось напоследок звякнуть в этот звоночек! Но я знал, что уже больше никогда в него не позвоню…
Кумир
В каждом дворе есть свой кумир – тот, кого обожают. Для мальчишек нашего двора таким человеком, безусловно, был жэковский плотник дядя Толя. В популярности с ним мог сравниться разве что военный капитан из второго подъезда. Но усатый капитан хоть и носил фуражку с кокардой, а в праздники кортик, был нам недосягаем, а дядя Толя – вот он, доску пилит за детской площадкой. По сравнению с капитаном он, конечно, плешив и морщинист, но когда он, шаркая, несёт на задний двор свой плотницкий ящик, редкий мальчишка не проводит его взглядом. А всё потому, что дядя Толя взялся там строить лодку для одного жильца.
Мы сразу про это узнали. Однажды выходим во двор, а возле сараев пахнет стружкой и всякие доски лежат. Пиломатериалы называются. Там уж Васька Мухин крутился, а дядя Толя с карандашом за ухом брусья мерил. И ещё там суетились два дяденьки, потому что на земле уже лежал сбитый из брусьев скелет лодки.
Мы даже позеленели от изумленья.
– Лодка! Ух, ты!
– Она что, настоящая? – задирая голову, стал спрашивать мальчишек малыш Валька, но ему даже не ответили. Ясно дело, не игрушечная.
– Чур, я знаю, где руль! – закричал Генка. – Чур, я покажу.
– Не руль, а киль!
– Спорим!
– Цыц, мелкота! – прикрикнул тут на нас Васька Мухин. Он больше всех в лодках понимал. – Плоскодонку дядя Толя строит. Без киля.
Плоскодонку! Мы аж замерли от восхищенья. Мы и не знали, что такие лодки бывают. Но тут на нас заорал взъерошенный дяденька в лыжном костюме: "Уходите, не мешайте! А ну отойди!" – будто можно было найти дурака, который бы ушёл. Этот хмурый дядька из нашего дома чувствовал себя хозяином, на всех кричал и показывал, куда прибивать. Но когда дядя Толя даже не посмотрел на выбранную им доску, мы сразу поняли, кто здесь главный.
Целыми днями теперь мы вертелись возле строящейся лодки, смотрели, как дядя Толя обтёсывает ей бока и ловко вбивает гвозди в днище. А какое счастье, если он давал подержать молоток! Однажды такое счастье и мне выпало.
Я как раз попил чай с изюмом и вышел во двор посмотреть на лодку. День был серый и скучный, а у сараев – никого. Лишь дядя Толя пилит. Я сел себе на брёвнышко и стал глядеть, как доска у него качается. Она здорово качалась, потому что дяди Толины помощники ещё не пришли. Наверно, смотрел я очень жалобно.
– Эй, поди-ка сюда! – вдруг позвал дядя Толя. – Держи за конец доску.
У меня дух захватило: шутка ли, позвал. Я скорей схватился за конец доски, пока не вышли во двор Шурик и Юрка из двадцать второй квартиры. Эти сразу прибегут: их окна во двор. Я очень старался, чтоб других не позвали, и даже от занозы в палец не захныкал и не стал его сосать. В общем, доску мы распилили и стали ладить её к днищу лодки. Дядя Толя чиркал карандашиком.
– Работай, не зевай! – говорил он, не глядя. – Подай фуганок.
Я дал ему фуганок, который был длинным рубанком, и он удивился:
– Откуда знаешь? А ты молодец! – и потрепал меня по плечу. Но даже не посмотрел. Он, дядя Толя, вообще не замечал обожавших его детей и не глядел на них и только иногда, перекуривая на досках, со скуки смотрел на нашу возню и бездумно улыбался.
Словом, целый час или два я помогал дяде Толе: то молоток держал, то ножовку. К концу дня мы, наверно, стали друзьями, потому что он дал мне в подарок два кривых гвоздя.
В тот вечер я долго не мог заснуть: всё вспоминал, как мы работали с дядей Толей. И все видели, что он мой друг. А потом я стал мечтать, как поплывём мы с дядей Толей на нашей лодке. Пусть я буду на носу, вычерпывать воду, а он будет грести веслом. Или нет – он мне тоже даст весло подержать. И даже удивится, что я умею: "А ты молодец!" И посмотрит на меня как следует. А быть может, мы попадем в настоящее крушение, будем тонуть, и я спасу дядю Толю. Засыпая, я даже видел, как он чешет от изумления плешивую голову и ищет гвоздь, чтобы мне подарить…
Не помню, день или два я прожил в таких мечтаниях, и как-то после обеда выбежал во двор погулять. За углом дома мальчишки понарошку играли в "орлянку" – но заместо монеток они стукали круглыми битами старые пуговицы. Я сразу увидел, что Колька, по прозвищу Губан, кидает на черту мою свинцовую биту, которую я с неделю как потерял в песке.
– Отдай, Коляха, это моя! – крикнул я и, подхватив с земли биту, сунул в карман, потому что Колька – первый жадюга и ни за какие коврижки не отдаст.
– Чего-о-о? – сказал Коляха и угрожающе выпятил губу, за которую его и дразнили Губаном.
– Это я потерял, вон Валька знает! – поспешно выкрикнул я и, отпихнув вскочившего Коляху, помчался на задний двор спасать биту.
Но хитрый Коляха догнал меня у сараев и с маху толкнул в спину. Не удержавшись, я грохнулся на разбросанные здесь доски. Руки мои придавило животом – и Колька Губан с сопеньем оседлал мне спину. От этого я здорово растерялся.
Я, вообще-то, никогда не боялся Губана – он был ниже ростом и нисколечко не сильней – но тут какая-то злоба была в нём, и он прижал меня к доскам и больно давил коленкой, вырывая из кармана биту. Я рвался, никак не мог освободить попавшие под живот руки и в поисках спасения поднял глаза. Прямо напротив, в нескольких шагах от нас, возились строившие лодку мужики, а дядя Толя – мой друг – сидел на брёвнышке и пил кефир, прихлёбывая прямо из бутылки. Он сразу увидел нас, потому что морщинки на его лице вдруг разгладились.
– Глядите! Глядите! Эй! – крикнул он двум потным, одинакового роста, мужикам у лодки, и я, торжествуя, понял, кто снимет с меня злобного врага. Ну, держись, Коляха, уж сейчас дядя Толя встанет…
Но дядя Толя не встал с бревна.
– Глядите, – указал он бутылкой кефира. – Вот как маленький большого лупит. Эвон как он его!..
У меня прыгнули искры в глазах: это приободрённый Коляха треснул меня по шее. Я рванулся, чтобы крикнуть: "Дядя Толя, это же я! Мы с вами пилили…"
Но Коляха держал крепко, а дядя Толя улыбался, словно не я подавал ему гвозди и держал доску. Он только уселся поудобней, словно фильм смотрел в кинотеатре, и, жуя булку, в такт Колькиным подзатыльникам одобрительно мычал:
– Ай да маленький! Молодец! Как он большому! Ить! И ещё ить! И ещё ить!
И посмеивался вместе с другими мужиками, прихлёбывая свой кефир. От удовольствия мой кумир забывал утирать рот – кефир так и тёк по его подбородку…
От неслыханной обиды я заревел не своим голосом. Губан, пользуясь моим послаблением, намял мне шею и убежал, вырвав из моего кармана биту, а я бросился плакать за сарай.
Там через полчаса, среди старых ящиков, меня и нашёл маленький Валька.
– Не плачь. Я вот Ваське Мухину скажу, – утешал он меня, уговаривая, словно малыша. – Мы этому Коляхе дадим! Мы кильпичом в него кинем! Не плачь…
Но я плакал не потому, что меня побил Коляха, и вовсе не из-за отнятой им биты. Я плакал потому, что уже никогда не буду любить дядю Толю…