В мастерских расцветали искусства. Вдруг открылась пролетарская театральная студия, ею руководил артист городского театра. Он сразу поставил две пьесы. В одной, о революции пятого года, мы с Севой убивали провокатора, крича: "Смерть подлецу!" Васо играл с "Любкой-артисткой" "Медведя", имел огромный успех, но пришел домой с пылавшей щекой.
- Схлопотал, как видите, братцы.
- За что?
- За то, что сыграл совершенно естественно. Как я мог удержаться? Увидел совсем близко губы, готовые к поцелую…
- Ты что, влюбился в нее?
- Да нет… Но я все же грузин…
- Любке все восемнадцать, а тебе и пятнадцати нет.
Ты знаешь, как Любку кличут на Корабельной?
- Любка-не-тронь-меня.
- То-то. От нее не такие, как ты, отскакивали. Тоже мне ловелас!
- Кто?
- Ловелас.
- Оскорбляешь?
И Васо сделал вид, что кидается в драку.
В клуб понатащили мандолин, балалаек. Появился благообразный старичок, бывший "король балалаечников". Он разучивал с начинающими музыкантами жгучий романс "Очи черные".
Воронищенко, кудлатый художник левого направления, "кубист", как он себя называл, собирал на свалке железного лома зубчатые колеса, куски корабельной обшивки, старый штурвал, дополнял эту рухлядь собственным воображением и выставлял на удивление жаждущим стать художниками "индустриальные натюрморты". От них можно было заболеть морской болезнью.
В кинематографах, куда мы ходили с большим удовольствием, по-прежнему показывали "шикарную жизнь", и Вера Холодная умирала в "Последнем танго", а Франческа Бертини вскидывала полные страсти глаза на прилизанного графа во фраке. Насмотревшись таких вещей, я начал понимать пламенного Васо. Мне становилось не по себе, когда на собраниях Союза молодежи я сидел рядом с Тиночкой, гимназисточкой с быстрыми глазками, стройной, как тополек, в форменном платьице и в туго зашнурованных ботинках на маленьких ножках. Тиночка была дочерью известного в городе адвоката, знаменитого тем, что он при царе защищал революционеров. Теперь он стал весьма популярен.
До сих пор я влюблялся два раза: в белокурую Верочку и в чернокосую Нину. Верочка ходила какой-то особенной, легкой походкой. А у Нины мне нравились большие сияющие глаза. Влюблен я был в каждую очень недолго. Для Верочки мне хотелось совершить небывалый подвиг: подраться с десятью мальчишками или спасти ее от бешеных лошадей. Вот если бы Верочка с матерью ехали на извозчике и лошади бы взбесились! Я кинулся бы наперерез лошадям и остановил коляску на полном ходу.
Но однажды я увидел Верочку с гимназистом восьмого класса по прозвищу Дылда. Она показала ему на меня, и они засмеялись. Любовь исчезла как дым.
А Нина как-то нажала мне пальцем нос и сказала:
"Рано тебе еще заниматься такими делами". Я сгорел от обиды. Ну, а Тиночка? Я засыпал, мечтая увидеть ее во сне.
Даже Сева не устоял, надышавшись весенними запахами. И он ходил затуманенный и, по-видимому, очень влюбленный в толстушку Симочку. Симочка жила по соседству, в таком же, как наш, флигельке. Работала она продавщицей в кондитерском магазине, и губы у нее постоянно блестели, от них пахло шоколадом и вафлями.
Может быть, полуголодного Севу и привлек этот запах?
Во всяком случае, по вечерам эти двое подпирали ограду, вздыхали, шептались и, разумеется, целовались… Не так, как бедняга Васо! Сева появлялся, когда мы уже спали, входил, сняв ботинки, и пробирался к своей постели, как нагулявшийся кот.
Мне удалось только раз проводить Тиночку по понтонному мосту в город. Она жила на Большой Морской, в шикарном доме со стеклянным подъездом и зеркальными окнами. Она позвала меня зайти (отец очень интересуется нашим Союзом), но я отказался. Попросту говоря, сдрейфил. А может быть, адвокат больше интересуется теми, кто провожает домой его дочь?
Насчет любви наша троица часто горячо спорила.
- Любить можно только раз в жизни, - утверждал Сева, сам не веря в то, что он своей Симочке будет верен всю жизнь.
- Наоборот, дорогие мои, влюбляться можно столько раз, сколько дней в месяце, - убежденно говорил Васо.
Я же считал, что любовь должна быть взаимной.
- А как, дорогой, ты проверишь? - усмехнулся Васо.
Я ничего не ответил. В Тиночке я был уверен.
Из бухты выловили утопленника, подлого человечка Сучилина. Он ходил по мастерским и принюхивался.
Старики утверждали, что при царе он в охранке работал.
После революции с ним за все рассчитались. Я подумал, что не только в театре убивают доносчиков и провокаторов, и пошел посмотреть. Труп, разбухший, лежал на мокрых бревнах.
- Поделом вору и мука! - сплюнул Мефодий Гаврилыч.
Я спросил Севу:
- Как ты думаешь, кто его?
- Те, кто его раскусили. Он, гад, продал немало людей.
Я подумал: "Вот такой же донес и на Севиного отца".
Никто не жалел Сучилина. Все говорили: "Туда ему и дорога". Казалось, мы повзрослели после этого случая.
Да мы уже и не были бесшабашными мальчишками.
Квадратные билетики, которые мы берегли, приучали нас к дисциплине. Когда Сева вдруг взбунтовался - кто-то брал его на корабль юнгой, его одного - и сгоряча хотел бросить нас, мастерские, потому что стать моряком было его заветной мечтой, Васо показал другу картонный билетик:
- А ты с Союзом советовался?
И Сева опомнился:
- Да, братцы, неладно все получилось.
А впоследствии, когда мы собрались было уйти с матросами на сухопутный фронт, Васятка Митяев спросил:
- Вы что же, ребята, дезертировать вздумали?
Сева вскинулся:
- То есть как "дезертировать"? Мы на Красный фронт, в бой идем. Может, головы сложим.
Васятка его охладил:
- Головы и здесь, может, сложить приведется. У нас тут один десятерых стоит. Понятно вам, хлопцы?
И мы с горечью видели, как триста матросов, опоясанных пулеметными лентами, выстроились перед поездом на вокзале. Оркестр играл "Интернационал". "По вагонам!" - скомандовал бравый матрос. Одни прощались с родными, с друзьями, другие лезли в теплушки. Заиграла гармонь. Проревел паровоз. Поезд тронулся. Севастопольцы давали наказ: "Возвращайтесь с победой!" "Вернемся!" - неслось из вагонов.
После заключения Брестского мира немцы прорвали Перекопские укрепления и подошли к Севастополю.
Красные части отступили к Керчи… Корабли, подобрав с берега мелкие отряды, которым не под силу было защитить Севастополь, ушли в Новороссийск. Два миноносца открыли кингстоны и затонули в севастопольских бухтах - печально торчали из воды их острые мачты.
Чугунным шагом немцы в касках промаршировали по улицам; офицеры, не ушедшие в море, как и предсказывал наш Мефодий Гаврилыч, посрывали, покидали в гальюны алые банты.
Алексакиса больше не было видно. Немцы разыскивали большевиков. Они вывесили грозный приказ о полном запрещении Союза молодежи. Мы попрятали наши билеты, вынув во флигельке половицу.
Мефодий Гаврилыч ходил помрачневший:
- Всего ожидал, но что под немцами жить буду, того не предполагал.
Вверх тормашками полетели свободные искусства - и "пролетарская студия", и оркестр балалаечников. Его руководитель играл теперь "Очи черные" в ресторанах, аккомпанируя цыганскому хору, состоявшему из крымских татар. Сгинул и Воронищенко с его "индустриальными натюрмортами". И только духовой наш оркестр иногда услаждал слух сограждан вальсами Штрауса и Вальдтейфеля. О "Марсельезе" и "Варшавянке" уже не могло быть и речи.
Доходили смутные слухи, что черноморцы под Новороссийском потопили весь флот. Сами? Да, сами. Не верилось: моряк свой корабль любит больше собственной жизни.
В наших бухтах стояли лишь забытые корабли.
Больше не было открытых собраний Союза, но тайные проводились.
На них мы встречали и Любку-артистку, и Тиночку-гимназистку, и похожего на херувима с иконы гимназиста Валерия Поднебесного. Гимназисты и гимназистки были вне подозрения у немцев и считались у офицеров "молодежью своего круга". Они нам были нужны.
С их помощью появлялись на стенах домов прокламации подпольного комитета, призывавшие к борьбе с немцами.
И главным образом с помощью Любки-артистки. Ее я встречал в белом платье, в огромной шляпе - Вера Холодная да и только! Встречал в обществе офицеров, но знал, что в большой белой сумке ее хранятся не только духи и помада.
Тиночка, моя Тиночка (мне удалось поцеловать ее в щечку на Приморском бульваре) оклеила листовками свой собственный дом.
А Васятка Митяев, курносый, веснушчатый, был просто двужильным. В мастерских он работал в подчинении у отца Любки-артистки Аристарха Титова, раздавал нам задания, а сам успевал делать все за двоих. Но самое главное - он крепко верил, что не позже чем завтра немцы покатятся "нах фатерланд", а послезавтра и у них произойдет революция.
Он исчез в тот самый день, когда у нас с ним была назначена тайная встреча. Мы напрасно прождали его.
На другой день мы узнали, что Васятка Митяев и пятеро наших товарищей схвачены немцами и расстреляны без следствия и суда ночью на Балаклавском шоссе.
В мастерских появились какие-то личности, вынюхивающие, высматривающие и расспрашивающие. Рабочие от них отворачивались, девчонки им плевали в лицо.
Поздно вечером в наш флигелек, где мы яростно обсуждали, как мог Васятка попасться и что теперь делать, вошел Мефодий Гаврилыч.
- Пригорюнились, хлопцы? - спросил он. - У меня в пятом году на "Очакове" такие дружки жизни лишились, что я в кровь все руки изгрыз, протянул старик вперед свои большие, узловатые руки. - Один философ сказал: "Одни люди при жизни мертвы, другие и после смерти живут". Алексакис говорит, что Союз молодежи им и расстрелами задавить не удастся.
Старик внимательно оглядел нас, сжимая в кулаке трубку.
Так он видел Алексакиса, наш Мефодий Гаврилыч?
Значит, и он большевик?..
Мефодий Гаврилыч подошел к двери, распахнул ее настежь, прислушался. В садике глухо шелестели кусты.
- Нарочно Жучка завел, чтобы тявкал. Молчит.
Притворил дверь.
- Приходил ко мне Аристарх. Его Любка, сами знаете, с офицерами "шьется". Так ее "ухажер" нынешний проболтался (а вытянуть с них, что требуется, Любка умеет - недаром артистка!): комендатуре немецкой Митяева продал гимназист Поднебесный.
- Что-о?
- То, что я говорю. Проверено. Поднебесный - предатель. Его брат работает у Деникина в контрразведке.
Алексакис приказал принять меры. Сучилина помните?
А в общем, я у вас не был и вы меня не видали.
Он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
Когда я в последний раз был у Тиночки, меня угощали чаем в ярко освещенной столовой. Ее отец, живой, кругленький, с румяными щечками и круглой бородкой, жал мне руку, говорил о радости познакомиться с "единомышленником его единственной дочери", о том, что немцы у нас не продержатся, "придет и на нашу улицу праздник". Все фразы у него были гладкие, красиво составленные, словно адвокат их заранее заучил. Он говорил, что получает известия из Москвы и из Петрограда.
Революция победила, и он с радостью станет снова носить на груди красный бант.
Я чувствовал себя неловко: был я одет неподобающе для шикарной квартиры. А тут еще в столовую вошел Поднебесный.
- А, еще единомышленник моей дочери! - сказал адвокат. - Тина, напои его чаем. Революционеры едят, я надеюсь, торты?
Поднебесный пил чай, ел торт, томным взглядом окидывал Тину.
- Что с тобой сегодня, Валерий? - спросила Тина, когда отец шариком выкатился в кабинет "поработать", а по-моему, просто поспать.
- Несчастная любовь, - тяжело вздохнул Поднебесный, и его херувимообразное лицо стало страдальческим.
Он, рисуясь, заговорил о неразделенной любви, о сладости самоубийства, о том, что каждый человек вправе лишить себя жизни. Он читал нудные стихи о призраках, о любви к юной покойнице, о невыразимых страданиях души, брошенной другой бессмертной душой.
"Ну и хлюпик", - возмущался я.
И вот теперь выяснилось, на что этот хлюпик и мистик способен! Не только страдать от неразделенной любви, но и товарищей предавать на смерть!
- Я никого еще не убивал, даже кошки, - прервал мои мысли Сева.
А мне думалось: был предатель Сучилин, почти старик, на него, как говорили солдаты, давно на том свете паек уже шел. А Поднебесный чуть старше нас, красавец, атлет. Сучилина такой, как Мефодий Гаврилыч, мог придавить пальцем. Раз - и готов. Этот будет отбиваться, будет бороться за свою подлую душу…
- И все же революция - это не только песни и крики "ура", - сказал Сева, самого себя убеждая. - Есть и трудности. Вы отказываетесь от черной работы?
- Мы не отказываемся, - ответил Васо. - Ведь и мы могли оказаться на Балаклавском шоссе вместе с Васяткой Митяевым. Пли мы не расклеивали листовок, не подожгли у немцев пакгауз, не…
- Тише ты! - оборвал его Сева, подошел к двери, прислушался: никого. Отец говорил, что и стены имеют уши, а ты язык распускаешь. Обсудим план действий.
Вы слышали, что Гаврилыч сказал?
…Поднебесный сам пришел к немцам с доносом. Значит, он вступил к нам в Союз, собираясь кого-нибудь выдать? Нет. Тогда о немцах не было и помина. Революция казалась ему сплошным праздником, а путь революционера - устланным розами. И когда навалилась беда, Поднебесный не нашел в себе мужества прямо сказать, что не хочет быть больше в Союзе. Меня начинает тошнить, когда я вспоминаю о конце Поднебесного. Но не мучит раскаяние. Мы уничтожили молодую, здоровую, подлую, способную на многие гадости крысу.
Предатель понял, что его ждет, когда встретил нас в глухом месте у Херсонеса. (Его вызвали на свидание запиской, подписанной якобы Тиной.) Гимназист заметался на высоком обрыве, как крыса в капкане: "Пожалейте меня, я так молод!"
- Васятка был не старше тебя, - сказал Сева.
Схватка была молчаливой. Васо положил в мешок большой камень. Мы раскачали мешок и бросили в море.
Где-то глубоко внизу послышался глухой всплеск.
- Всё, - сказал Васо. - Крысе - крысиная смерть.
Мы прислушались. Ничего не было слышно. Только волны разбивались о камни.
Поздно вечером я постучался к Мефодию Гаврилычу.
Он, очевидно, ждал, что к нему зайдут, и еще не ложился.
- Ну что? - спросил старик.
- Задание выполнено.
- Вас никто не видал?
- Нет.
И я подробно рассказал о случившемся.
Глава одиннадцатая
Немцы рассеялись, как мираж, их будто и не было.
На смену им пришли французы и греки. Экспансивные, говорливые, они бродили по улицам, заходили в лавчонки и ресторанчики, пили вино. Железный порядок, установленный немцами, сменился веселым и бесшабашным хаосом. Откуда-то с севера, из обеих столиц посыпались дамы, мужчины, похожие на богачей, которых мы видели в кинематографе, генералы в шинелях на красной подкладке. Настала суматошная жизнь. Потише было лишь на рабочей стороне, на Корабельной. Здесь в садиках вился виноград на жердях, за самоварами сидели мастера судоремонтных мастерских да отставные моряки с женами, судили, рядили и обсуждали, скоро ли. с этим хаосом будет покончено. Проникали к нам слухи, что в Питере хотя и голодно, но Советская власть стоит твердо.
Ленин в Москве издает декреты, а Одессу вот-вот возьмут наши, красные.
Работы в мастерских было мало, корабли в ремонт не вставали. Да и не было их в Севастополе. Не было флота.
В городе разместились бесчисленные штабы и контрразведки. В одной из контрразведок зверствовал брат Поднебесного.
В ресторанах пропивались остатки привезенных из столиц денег. На Приморском бульваре гуляла разноязычная, разномастная толпа. Оркестр время от времени играл "Марсельезу", теперь в честь французов. Потом переходил на "Веселую вдову".
На облезлых стенах домов висели приказы, обращенные к армии и к населению. Сплошь да рядом за ночь они все оказывались заклеенными призывами к солдатам оккупационных войск, напечатанными на их родных языках.
Союз молодежи был жив. Боролись ушедшие в подполье большевики. Контрразведки хватали случайных людей и, бывало, расстреливали после мучительных пыток.
Им приходилось арестовывать и своих солдат. Сева додумался штамповать в мастерских алые звездочки, мы рассыпали их по свежевыпавшему снежку, совали в карманы иностранным солдатам.
Французы взбунтовались и вышли на демонстрацию.
В этот день на французских кораблях в бухтах вдруг взвились алые флаги.
На Спуске французов поджидали их "друзья" греки.
Они открыли ружейный огонь, как будто били не по друзьям, а по зайцам. Женщины подбирали раненых.
На другой день я зашел в дом к адвокату.
- Хаос, хаос, анархия! - кричал этот толстенький холеный человечек. Это черт знает что, где порядок?
Тина пила валерьянку: вчера она чуть было не попала под ружейный огонь и видела, как носатый грек заколол штыком тяжелораненого француза. Всхлипывая, она рассказывала, что адвоката вчера вызвали в контрразведку, и Поднебесный допрашивал его о своем брате.
Тина была уверена, что Валерий пострадал за наше общее дело.
- Как было хорошо, когда мы собирались, пели песни и говорили о том, как мы будем жить на земле после мировой революции, - лепетала Тиночка. А только где она, мировая революция? Кругом пытки, кровь, ужасы.
Разве это жизнь?
- Подожди, - убеждал я ее. - Красная Армия подходит уже к Перекопу. Скоро она будет здесь.
- Не верю! - воскликнула Тина в отчаянии. - Не верю, ничему я больше не верю! Я… я разорвала и выбросила свой членский билет…
Это было предательством нашего дела. Но что возьмешь с девчонки, живущей в холе и в роскоши? То ли дело Любка-артистка, Любка Титова, Любка-не-троньменя. Ей памятник можно поставить при жизни!
Я ушел от Тины с разбитым сердцем, решив больше к ней не ходить. Севе, руководившему нашим Союзом, я рассказал все.
Красная Армия прорвала Перекоп.
Первыми спохватились французы. Они перебрались на военные корабли, уцелевшие от Черноморского флота, снялись с якорей и вышли в открытое море, взяв курс на Босфор. С тех кораблей, которые были неспособны к дальнему переходу открытым морем, прикладами сгоняли команду, затем подрывали на них механизмы и разбивали приборы.
На кораблях, выведенных за Константиновский равелин, вспыхивало пламя. Корабли окутывало едким дымом, и они оседали то на нос, то на корму, то ложились на борт, как тяжелораненый человек.
Корабли умирали, как люди. И как по людям, по ним плакали моряки, потерявшие в жизни самое дорогое.
Матросы, боцманы, прослужившие десяткж лет, со слезами стояли на Приморском бульваре, сняв фуражки и бескозырки.
- Мне кажется, меня ударяют кувалдой по сердцу, - сказал мрачно Сева.
Васо подтвердил:
- Представь, дорогой, и мне пришла в голову точно такая же мысль. Что теперь будем делать?
- Ждать, - сказал я.
- Сколько ждать?
- Придет Красная Армия, будет и флот.
- Не сразу?
- Конечно не сразу, - И не скоро?