Таврический сад - Ефимов Игорь Маркович 2 стр.


Надя первая повернулась и пошла обратно в комнату. Кажется, она даже вздохнула с облегчением, что все кончилось и ей не надо больше ничего переживать.

В комнате ихняя Катенька, про которую все забыли, успела оторвать со стены календарь, повалила все стулья, утянула со стола сегодняшнюю газету и теперь спала, завернувшись в нее, возле самых дверей. Как много успевают маленькие дети - и всего за несколько минут! Видимо, потому, что они совсем не раздумывают. А у нас всегда куча времени уходит на раздумывания.

Надя подняла ее с пола, отнесла на диван и начала потихоньку одевать. Голова у нее не держалась во сне и руки тоже, но в пальцах она по-прежнему сжимала газету; потом, так и не просыпаясь, заплакала.

- Сколько ей? - тихо спросила мама.

- Два года семь месяцев, - ответила Надя.

- А куда?.. Куда вы сейчас пойдете? В гостиницу?

- Какая уж тут гостиница, - вздохнула Надя.

- Но куда же? К папе? Где ее папа?

- Какой уж тут папа…

В это время вошла Ксения Сергеевна - ее еле было видно из-под сажи.

- Надя, - растерянно сказала она, - Надя, все исчезло… Там в самом деле ничего нет. Ничего нашего здесь не осталось, ничего. Подумать только.

- Одевайся, мама. Ты видишь, мы уже готовы.

- Ах да, конечно. Подумать только - ничего. Как это могло случиться?

Одеваясь, она все бормотала и искала глазами по потолку и стенам. Катенька плакала во сне как заведенная, - казалось, каждый раз вот-вот уже перестала, а на самом деле она просто набирала новый воздух для следующего рева. Мама смотрела на них как-то странно.

"Ну чего она, чего? - подумал я. - Ведь они уже уходят. Сейчас уйдут насовсем, и кончено. Потерпи еще немного".

- Может, достать ей еще один платок - шерстяной? - спросила Ксения Сергеевна, беря чемодан.

- Не надо. Сейчас на вокзалах и ночью топят, сейчас хорошо. Вполне можно ночевать.

И они пошли к двери.

Я посмотрел на маму и вдруг увидел, что все - ей не дотерпеть. Знаю я это ее выражение. Очень давно в шесть лет, у меня был нарыв на колене, и его нужно было вскрыть, а я катался по полу, визжал и не давался врачу. Тогда она схватила меня, зажала между колен и держала все время, пока мне там резали и прочищали. С тех пор я его и запомнил, это выражение на мамином лице, оно было очень бесповоротное.

И теперь вот тоже.

Они еще не дошли до двери, когда она подскочила к ним и начала зачем-то вырывать чемодан у Ксении Сергеевны.

- Нет-нет, - кричала она, - так нельзя! Куда же вы? Да еще с ребенком. Нет, я вас не пущу.

Ксения Сергеевна не отдавала ей чемодан, и тогда она забежала между ними и дверью и обеими руками принялась отпихивать их, отодвигать назад в комнату. Они упирались, но не сильно, - видно, здорово уже устали, а Катенька тем более проснулась и ревела теперь во весь голос. Они еще немного поупирались, говорили, что нет, зачем же, если мы им не верим, а потом вдруг разом сняли пальто и сели обратно на диван.

И в тот же день они нас совершенно узурпировали и начали жить в нашей комнате.

ГЛАВА 3
ТРУДНАЯ ЖИЗНЬ БЕРДЯЯ

Однажды Мишка Фортунатов прибежал во двор и закричал:

- Бердяй! Бердяй приехал! И сразу же побежал назад. Мы тоже побежали, куда и он, хотя не знали еще, кто такой Бердяй.

Тогда уже, наверно, начиналась весна, потому что, я помню, на асфальте лежали ледяные цилиндры, которые выкатываются из водосточных труб, и один был очень блестящий и прозрачный - я его поднял и потащил с собой. Мишка свернул в соседний, тридцать восьмой двор, в подворотню, а мы за ним - и пришли в какую-то комнату, где было битком набито народу, старших ребят, но без всякой мебели и даже без кровати. Некоторые сидели на полу и курили. Все курили, а один, небритый, говорил - я понял, что это и есть сам Бердяй.

- …И вот место дальнее, кругом лес, и птицы от холода не летают. Он, это самое, достает из бушлата свою булочку, оглядывает со всех сторон и потихонечку начинает ее обкусывать. Кусает и обкусывает. А я на него смотрю со всей своей силой ненависти и чувствую: появляется у меня впечатление дать ему сейчас по морде. И тут он вдруг тоже на меня посмотрел так боком и все, видать, понял. Тотчас очки свои снял, уставился мне в оба глаза и рукой в мою сторону - раз! раз! Будто песком швырнул. И сразу же у меня по всему телу жар, пот прошибает - сил никаких нет. Как в парилке. Кажется мне, надо раздеваться, не то совсем изжарюсь. Начинаю я с себя все сбрасывать, кидаю прямо в снег, а мороз в окружающей в атмосфере тридцать пять градусов с половиной. Да еще ветер. Одна уж рубашка осталась, а мне все жарко, аж ноги подкашиваются - ну хоть помирай.

И вдруг будто в колокол ударило - бум! Очнулся я, кругом одежда валяется, сам я трясусь, выстукиваю зубами, какие остались, а его и след простыл. Вот оно как.

Он замолчал, оторвал из-за спины квадратик обоев и начал скручивать новую цигарку.

- Гипноз, - прошептал кто-то.

- Да, брат, гипноз, - сказал Бердяй. - С ним шутки плохи.

Все немного пошевелились, подвигали ногами и снова стихли. Я заметил, что с моей ледышки натекла уже лужа, и осторожно поставил ее на пол, подальше от себя. Может, никто и не заметит. И зачем я только с нею связался!

- Да, - заговорил опять Бердяй, - много чего я повидал, не дай бог вам, да уж думал: вот вернусь домой, так хоть отдохну сполна, подлечусь немного и заживу по-человечески, как другие нормальные жители. Куда там. Вот они, мои условия, - и он показал на стены и окна из фанеры. - Света белого целый день не вижу, а они говорят - газеты читай. А что в тех газетах прочтешь? Видать, разошлись мои пути на две развилки - либо в тюрьму добиваться, либо шапкой кидаться.

И он снял кепку и кинул ее на пол рядом с сапогами. Было совсем тихо. Все смотрели на кепку, и Бердяй тоже, будто не узнавал ее и удивлялся, откуда она упала. Потом я понял, что он не удивляется, а просто у него одна бровь все время поднята. Такая особенность лица. Он смотрел на кепку и молчал, а Сморыгин из тридцать четвертого вдруг протянул руку и бросил туда рубль. Настоящий бумажный рубль, только очень старенький и мятый, как бинтик. Бросил - и ничего - смотрит по сторонам, будто это и не он. И Бердяй тоже вроде бы и не заметил. Тогда и другие начали понемногу кидать что-то в кепку, всякую мелочь, даже Мишка наш протиснулся и кинул (у него, я знаю, было пять копеек). А кто-то положил рядом электрическую лампочку, чтобы Бердяй увидел белый свет.

Я думал, что он сейчас будет говорить: "Спасибо, не надо, да что вы, ребята, вы меня неправильно поняли" - но он не стал. Он взял кепку за козырек и опрокинул ее себе на голову - так, что ни одна монетка не вывалилась.

Тогда я начал краснеть. У меня ведь тоже было в кармане тридцать копеек, а я хотел купить марку Африки и не дал их ему, не бросил, как все, в кепку. Пожалел. Вообще-то я не жадный, а тут вдруг не дал. Я думал: что ж давать, если он все равно откажется? Так только, для вежливости. Я был уверен, что он будет отказываться, а он вот нет. Он снова рассказывал о своей трудной жизни, и чем она была труднее, тем я сильнее ругал себя за жадность. В конце он сказал про цветные металлы.

- Есть у меня один дружок, обещался помочь вчера разными средствами, только нужно для начала, говорит, цветных металлов достать. С ними сейчас острый дефицит. Килограммов пятьдесят для начала бы хватило, только где их искать, ума не приложу. Уж вы, ребятки, посмотрите дома или во дворе пошарьте. Должны ведь они где-то быть, деться-то им некуда. Раз раньше были, - значит, и сейчас где-то лежат, как сохраненное вещество материи. Верно я говорю?

Когда мы вернулись в свой двор, Мишка залез на дрова и сказал, что он что-то знает.

- Я знаю одно место, где этих цветных металлов - завались! - крикнул он. - Завтра я после школы туда поеду и, кого захочу, возьму с собой.

И тогда я первый забрался на поленницы и побежал к нему проситься, чтобы он обязательно взял и меня, потому что теперь мне позарез нужно было набрать хотя бы цветных металлов для Бердяя вместо марки Африки и этих проклятых тридцати копеек.

ГЛАВА 4
ЦВЕТНЫЕ МЕТАЛЛЫ

Сначала мы шли через Таврический сад. Там было еще много снега повсюду, но спускаться на пруд уже не разрешали, потому что все таяло кругом и постепенно проваливалось и оседало. Мы шли вдоль ограды, и рядом протекала старая лыжня, до краев полная водой, - как две длинные и очень прямые реки. За Таврическим садом была еще одна улица, которую я помнил (мама однажды посылала меня за торфом), а дальше уже начинались все незнакомые переулки, пустыри и деревья, которых никто не знал, кроме Мишки Фортунатова.

Мишка сказал, что нужно садиться вон на тот трамвай, и пусть кто как хочет, а он поедет на "колбасе". Я тоже поехал с ним на "колбасе", а Толик и Люся вошли в вагон. Глупо ездить в вагоне, где все на тебя орут, подталкивают, пристают: "А у тебя, мальчик, есть билет? А где ты его взял? Подобрал, наверное, ну, сознайся, что подобрал?"

Сначала, когда мы только приехали в город, мне так нравилось входить в трамвай, покупать себе билет и ехать наравне со всеми, но потом на меня наорала одна кондукторша и испортила все удовольствие. Что, мол, я вошел и не вытер ноги, наследил ей снегом по всему полу. "Так ведь и все так", - сказал я. "Ах, ты еще разговаривать!" - закричала она и такие мерзости начала орать, что я не выдержал и спрыгнул на ходу из вагона. С тех пор только на "колбасе" и езжу, если без мамы. Это просто удивительно, почему такая тоска берет, когда на тебя орут. Ведь это совсем не больно и не страшно даже - ну что она может мне сделать? Да я просто убегу в любой момент. Убегу и сам ее обругаю. А все равно почему-то тоска.

Мишка всю дорогу, пока мы ехали, говорил:

- Только ты не трусь; в этом деле главное - не трусить. Приехали, набрали мешок металлов и уехали. И никаких гвоздей. А если будешь трусить, тут тебя и поймают, застукают как миленького, понял?

- Да я не трушу, - сказал я. - Чего ты пристал?

- Надо, чтобы никто не трусил. Вон те, в вагоне, пусть тоже не трусят. Пойди скажи им.

- Отстань, - сказал я. - Сам не трясись. А то трамвай с рельс опрокинешь.

Но я и сам тоже заранее боялся. Вечно я заранее чего-нибудь боюсь, а потом, когда случается, глядишь - да ничего ведь страшного. Единственное, чего я боюсь все время и без перерыва, это что кто-нибудь узнает, какой я трус, и поэтому из кожи лезу, чтобы никто этого не заметил, не догадался бы и не рассказал всем на свете остальным.

Мы спрыгнули у длинной каменной стены с колючей проволокой наверху и побежали, побежали вдоль нее вперед - видно было, что там город кончается. Потом пошли шагом. В некоторых местах колючая проволока торчала прямо из стены, замазанная в штукатурке, и свободные концы раскачивались у нас над головой, как водоросли. Было очень тихо, потому что наш трамвай уехал по кольцу назад, а город уже кончился, и справа была только стена, а слева все тянулись поля снега без деревьев и, очень далеко, столбы с проводами и домики. Только у самой стены снег был утоптан в дорожку, наверное, для сторожей.

- Ну, стойте, - сказал Мишка, - теперь надо перелезть.

- Я не полезу, - шепотом сказала Люся Мольер. - Мне нельзя.

- Ладно, ты будешь караулить. Оставайся.

- Нет, не хочу караулить. Я пойду с вами.

- Так тебе же нельзя?

- А караулить мне еще хуже нельзя.

И как она отличала, которое "нельзя" хуже, а которое лучше?

Мы начали карабкаться в том месте, где проволока наверху оборвалась и спускалась почти до земли.

"А вдруг по ней пропущен ток, - подумал я. - Лучше не трогать".

Некоторые кирпичи вывалились из стены, и там можно было цепляться рукой, только без варежки. Мишка залез хорошо, я с Толнком тоже, а Люся, конечно, зацепилась шарфом за проволоку, и пока мы ее отцепляли, то сами тоже запутались несколько раз и ободрались кое-где до крови. Лучше бы проволока была с током. Тогда бы ее тряхнуло хорошенько, сама бы отскочила - не нужно и отцеплять.

- Глядите, глядите, - закричала она, едва отцепившись. - Сколько железа!

- Ну, что я вам говорил! - сказал Мишка. - Уж я-то знаю, где искать.

Там, за стеной, и правда тянулись целые горы и ущелья железных обломков, и не было видно ни одного человека. Все перекореженное, смятое, не понять что, только если приглядеться, можно было разобрать: вон торчит ствол пушки треснувшей, вон рельс, а там, наверное, гусеница от танка. А это что? Подводная лодка? Торпеда? Прожектор? Никогда бы не поверил, что железо можно так скомкать. Как хлопнутый бумажный кулек. Почти все ржавое, мокрое от стаявшего под солнцем снега, и в разных местах поднимался пар, как дым после сражения.

Оттого, что не было видно никаких людей и сторожа, мы перестали бояться и смело полезли вниз, кричали и толкались, как в своем дворе. У меня был мешок, а у Толика - взрослый портфель с табличкой, он никому не давал ее почитать. Внизу он вдруг спросил:

- А какие они, цветные металлы? Какого цвета? Вечно он придумывал странные вопросы.

- А ты что, не знаешь? - спросил Мишка с презрением.

- Да, не знаю.

- Пора бы уж знать в твоем возрасте.

- А ты сам-то знаешь?

Мишка ничего не ответил и стал спускаться еще ниже. На лице его было так много презрения, будто он и сам знал про цветные металлы и нам уже объяснял тысячу раз. Все-таки у него был очень сильный характер, у Мишки. Я бы, например, на его месте тотчас же покраснел и опозорился, все бы увидели, что я ничего не знаю, а он ни за что. Как мне хотелось стать таким же решительным! Я полез за ним и сразу увидел там железное колесо. Оно было такое цветное - цветнее невозможно. Синее, как мои штаны, и с дыркой посредине.

- Нашел, нашел! - закричал я, показывая колесо.

- И я, и я! - запела Люся.

- Я буду искать медь, - сказал Толик. - Медь точно - цветная.

Я положил синее колесо в мешок и полез искать дальше. Теперь мне хотелось бы найти красное. Но то первое было такое тяжелое, - я понял, что больше мне просто будет не унести. Вообще металлы долго не пособираешь, это вам не картошка и не грибы. Положил одно колесико, и все. Зато я нашел наверху железной горы кусок самолета с почти целой кабиной, сразу же залез в нее и дал газ.

- Лево руля! Полный вперед! Табань! - кричал я.

А Мишка сел внизу на артиллерийское сиденье с дырками, целился в меня, кричал:

- По немецко-фашистским захватчикам - огонь! Огонь! Прицел ноль-пять, трубка ноль-шесть. Огонь!

- В пике! На таран! - орал я

- Шрапнелью! Обходи! Заманивай!

- Стойте, не стреляйте - закричала вдруг Люся. - Это же наш самолет. Вон звезда.

Я высунулся и посмотрел с той стороны, где она стояла. Там и правда сохранилось что-то, нарисованное краской. Без сомнения, это была звезда.

Мы замолчали. От такой неожиданности невозможно было не замолчать. Нам как-то само собой казалось, что все сваленное и перебитое здесь железо - немецкое, даже в голову не пришло бы думать иначе. И вдруг наш самолет, со звездой. А мы еще в него стреляли и хотели сбить. Правда, я-то не сбивал, я сам летал, но тоже хотел, чтобы меня сбили, раз уж я немецкий.

Нам стало не по себе. Все же эго было жуткое место, как кладбище. И солнце куда-то неожиданно пропало, будто его выключили. Я начал вылезать из кабины (хотел выброситься с парашютом) и вдруг увидел, что к нам снизу кто-то бежит - бежит молча и то ли дышит тяжело, то ли рычит. А в руке короткая палка с крючком, багор. Железо грохает под ним, сыплется, а он прыгает, как по ровной земле, все ближе и ближе - дышит и рычит, дышит и рычит. И тогда я закричал нечеловеческим голосом и тоже бросился бежать, покатился вниз с другой стороны горы.

Как мы бежали! Наверно, если там еще оставалось целое железо, то мы его все растоптали и переломали начисто. Люся опять, конечно, застряла в какой-то расщелине, и пока мы ее оттуда доставали, он нас чуть не поймал. В темноте не разобрать было, где твердые места, а где ямы, и мы не проваливались в них только потому, что не успевали, сразу же отталкивались и прыгали дальше. Я застрял на самой стене; все уже перелезли и спрыгнули вниз, а я все дергался наверху, пока не сообразил, что это мешок меня не пускает. Он замотался за проволоку, а я вцепился в него и дергаюсь, как пришпиленный. Так неужели бросать? В последний момент я догадался - вытащил из мешка свое колесо и свалился с ним прямо в снег.

Когда мы добежали до остановки, мне все еще казалось, что сзади кто-то топочет. Но потом я понял, что это не сзади, а внутри - опять так колотится сердце. И ободрались мы все, страшно посмотреть. У Люси вырвался кусок пальто, и она его все прикладывала на место, но он, конечно, не держался и каждый раз падал. Толик потерял портфель и теперь засматривался на всех нас от горя, потому что на табличке там было все написано про его деда: какой он был замечательный работник на заводе и какая у него фамилия, имя и отчество. Он боялся, что теперь его найдут даже дома и арестуют.

- Но я никого не выдам, не бойтесь, - говорил он. А Мишка все повторял:

- Ну и впухли мы. Ну и влипли. Вот тебе и прицел ноль-пять. Вот тебе и огонь. Тарань, обходи, заманивай. Ха-ха-ха!

Ему, видно, опять было весело.

- Смотрите, какой молодец Боря, - сказала вдруг Люся. - Колесо не бросил, дотащил. А я все потеряла впопыхах погони.

- И я потерял. У меня в портфеле много было. Всякие медные трубы.

- Ничего, - сказал Мишка, - хватит и одного колеса. Ого, тяжеленное. Как раз пятьдесят килограммов.

Тут мне тоже стало весело. Это же я, я оказался самый смелый и дотащил цветное колесо, а остальные все бросили. Всю дорогу домой я радовался своей смелости и смотрел на ребят: понимают ли они, какой я отчаянный герой, чуть не погиб из-за своего героизма. Да разве они скажут, сознаются когда-нибудь вслух. Нет, ни за что.

ГЛАВА 5
КТО ГЛАВНЕЕ

Но Бердяю чем-то не понравилось мое колесо. Он сказал, что оно хотя и синее, но вовсе не цветное, а стальное (это сталь так посинела в огне), и толку от него - как от сгоревшей свечки, или выеденного яйца, или галоши с дыркой. Однако он нас ничуть не ругал, а, наоборот, еще рассказал несколько историй из своей трудной жизни - о том, например, как его чемодан свалился под поезд и как одна знакомая женщина подожгла ему ватник. Мы тоже рассказали, как и где искали цветные металлы и как за нами гнались, и он нас отлично слушал - поднимал свою удивленную бровь и вскрикивал, как на стадионе. Ему все можно было рассказывать, он не лез с замечаниями и не закатывал глаза; мол, как вам не стыдно, пионеры, называется, школьники, и все такое. Он был очень тактичный человек, Бердяй. Как равный товарищ.

Когда мы вышли от него во двор, там стояли Сморыгин и его дружок с двойным именем Сережа-Вася.

- Эй ты, иди-ка сюда! - закричал Сморыгин, и я понял, что "эй ты" - это я.

Назад Дальше