- Послушай, а может быть, есть все-таки эти громоотводы? Философия, искусство? А может быть, это, наоборот, сама гроза? Ведь с них начинаются все переустройства. Все сражения. Что ж, по-твоему, невежество и беспорядок - идеал всего? "Ибо во многой мудрости много печали; и кто умножает познание - умножает скорбь" - как сказал один древний царь. Ну, в общем, хватит рассуждать о человечестве, с ним картошки не поешь. Откуда мне знать, что к чему во всем мире, когда в моем мире такой развал. Завал это, а не просто развал. Конец всему. Терпение у матери кончилось, Оля ждет ребенка, денег в доме нет. И никто не принимает никаких моих объяснений и рассуждений. Эх, Ленька, черт возьми, - с досадой сказал Андрей. - Неужели все, что я говорю, это только слова, пустые звуки. Тогда лучше просто заткнуть себе рот? А заткнешь - страшно. Ты видел когда-нибудь сон, что ты разбухаешь, как тесто? - Андрей медленно стал разводить руки. - Ты разбухаешь, разбухаешь, и кажется, еще мгновение - и ты потечешь через край, и тогда будет что-то ужасное… Или обыкновенная лепешка. Просто лепешка, лепеха - плоское ничто! - Андрей ударил ладонью об ладонь, как будто сминал тесто.
- Но ты знаешь, никак не идут у меня из башки девяносто томов Толстого. Девяносто томов, пятьдесят тысяч страниц, миллионы слов. Да еще каких - его слов. Все его книги на одной телеге не увезти, а ведь он все это носил в себе. Не на себе, не на плечах даже, а в себе - вот тут и вот здесь, - Андрей постучал себя по лбу и возле сердца. - Теперь скажи, мог бы он столько прожить, сколько он прожил, если бы он не писал? Ни за что. Он бы умер от кровоизлияния в мозг или сошел бы с ума. Никакой человеческий организм не выдержит, не унесет в себе столько страстей. Талант, ум, чувства - это все не озера, это реки. Им нужно литься, течь - давать жизнь траве, деревьям и людям. Я сейчас говорю не только о себе, всякий человек талантлив. Или почти всякий. И во всяком накопилось столько всего. Но ведь не каждого тянет написать книгу. А если уж без этого никак, то начинает тебе сниться сначала квашня с тестом, а потом клешня вот тут. - Андрей схватил себя за горло. - Нет, неправ Монтень, что писание - пустое занятие, что оно отрывает людей от дела. Когда-нибудь, когда люди станут жить умнее и талантливее, все будут писать, и стихи, и прозу. Это высвобождает душу, это, может быть, единственное, что способно прочно соединить нас друг с другом. Иногда мне кажется, что стоит нам всем хоть однажды хорошенько объясниться, как мы все улыбнемся и скажем: "Для чего же было ломать столько копий. Пушки с пристани палят - кораблям пристать велят". Ну что ж, вот я и объяснился, и хватит ломать копья.
Андрей бросил на диван блокнот, достал из кастрюли картофелину, стал ее чистить.
- Ленька, а может быть, мне умотать отсюда? - внезапно спросил Андрей.
- Куда? - не понял я.
- Куда придется - на север, на юг, на все четыре… А что, может, и в самом деле? Заберусь куда-нибудь в самую глушь, в тайгу, в сторожку к охотнику…
Так же когда-то говорил мой отец, когда мы бродяжничали с ним из деревни в деревню. Я тогда верил и не верил его словам. Радовался, что могут закончиться наши скитания, и не понимал, почему мы должны забираться в глушь, когда у нас в Ленинграде дом, родственники и все-все, от чего нам пришлось уехать.
- Может быть, уехать на остров? На маяк? Буду свет зажигать, корову заведу или козу.
Я вспомнил свою жизнь в Лесопарке, с тетей и дядей, нашу комнату, захламленную трухлявой мебелью, поношенными одежками, кастрюлями, чугунками, ведрами, - мы держали корову, и в зимнее время с утра до вечера нужно было что-нибудь парить, варить, подогревать. Я допоздна занимался хозяйством, а потом, когда можно было посидеть у окошка, вглядываясь в сумерки, смотрел на деревья, дорогу вдоль берега Невы, далекую трубу лесопилки уже по другую сторону реки, и приходило щемящее чувство заброшенности, отдаленности от какой-то неведомой, но казавшейся прекрасной городской жизни.
Нет, не на остров нужно сейчас Андрею. Он ест свою картофелину и смотрит на меня так, будто и вправду собрался далеко-далеко, откуда никогда больше не приедет. Значит, не все еще в нем перекипело. Он еще - как вулкан в начале извержения. Кто знает, что еще будет и как?
Вдруг мне пришла в голову счастливая мысль.
- Андрей, - сказал я, - ты только не говори сразу нет. Хочешь, я тебя устрою в наш цех? У нас хорошо, честное слово. У меня есть знакомый дядя Яша. Он все может. Тебя там примут, ты ведь хороший слесарь. Соглашайся, а?
Долго молчал мой друг. Смотрел на меня сначала угрюмо, пристально, потом его лицо прояснилось, и он стал говорить, как будто сам с собой:
- На работе, конечно, легче. Там все привычно: мои трамваи, мои разводные, ключи, мои разговоры на перекурах, сбрасывания по рваному после зарплаты. Там, среди моих дружков-слесарей, спокойно, надежно. Они неплохие люди. Когда я с ними, я сам проще и откровеннее. Эти люди знают себе цену. А вот я себе знаю и не знаю. То заламываю слишком высокую, то сбрасываю до копеек. Так нельзя. Когда я стою грош - я ничего не стою. Я не могу ни писать ни плясать - мне скучно, и всем со мной скучно. Тот, кто ровен в своем чувстве собственного достоинства - счастливый и действительно достойный человек. Я бы очень хотел написать книгу о моих друзьях из трампарка. Я их чувствую - не во всем, конечно. Хватит, Ленька, ложись спать, тебе ведь завтра на работу.
Мы еще посидели немного. Я рассказал Андрею о француженке. Рассказал о том, как бежал к нему. Вспомнил я и слова Деда, когда он огорчился за нас всех.
- Никогда себе не прощу, что нагрубил ему, - сказал Андрей. - Ладно, Ленька, мне еще нужно посидеть одному, подумать. А ты ложись. Завтра у тебя день рождения. А у меня, может быть, сегодня. И мне хочется посидеть за столом, поворожить над белой страницей.
Я убрал картофельные очистки, отнес их на кухню в мусорное ведро, помыл руки и отправился на диван спать.
Тикал будильник, где-то далеко за стеной приглушенно слышались топот и выкрики, - там, наверное, веселились; кто-то уронил во дворе звонкую посудину, может быть, бидон. Я засыпал, уходил в сон, оставляя позади еще один мой день. Завтра в какие-то часы - в какие, знала только моя мать - я появлюсь на свет, шестым и самым хилым в семье, но мне суждено будет выжить, чтобы на земле стало еще одним человеком больше.
Ночные вести
Вот и стал я взрослым. Мне исполнилось семнадцать, но об этом знал только я один. Протяжно сопел, уткнувшись в подушку, мой друг, тихо было во всей квартире и во всем доме, никто еще не хлопнул наружной дверью в гулком дворе - проснулись только солнце и я. Солнцу было очень много лет, а мне семнадцать, путь мой от прошлого, из ничего, был так велик, что я убежденно и просто сказал себе: "Ты уже взрослый". И все во мне и вокруг меня откликнулось с такой же уверенностью и простотой: взрослый!
Осколок зеркальца над столом Андрея, кажется, считал, что это не совсем так. Моя взрослость - не на лице, она только в том, что я о себе думаю. А вот гладкая кожа на моем лице, встрепанные волосы, лоб без единой морщинки - все это пока не имело возраста, мне могло быть и четырнадцать, и девятнадцать, а может быть, много меньше или больше.
Я стоял босиком перед столом Андрея. На столе все еще в беспорядке лежали книги, исписанные листы. Я увидел строчки стихотворения. Оно, пожалуй, было написано ночью. Я начал читать и не мог оторваться.
Я безопасностью своей не дорожу.
То непотребное кому-нибудь скажу,
То самых яростных стремлюсь перекричать,
То даже друга норовлю не замечать.
И все ветвистее бодливые рога.
Скорей бы ринуться в атаку на врага!
Но боже мой, каков он - этот враг?
Из-под каких он вылезет коряг?
Из-под каких он выглянет бровей?
Чего ты трусишь, жалкий муравей?
Зачем ты, не желая, ищешь боя?
Твой щит и меч незримы, но с тобою.
Они хранят тебя, пока в твоей тиши,
В печальных окнах, за тревожными зрачками,
Еще необъясненная покамест,
Живет обезоруженность души.
Я никогда не читал этого стихотворения Андрея. А вот еще что-то. Проза. Всего два слова в заголовке, обычные два слова, но я еще никогда не видел их рядом и не догадывался, что могут так смутить меня и распалить мое любопытство. НОЧНЫЕ ВЕСТИ - вот, что было написано на листе.
Передо мной лежали, должно быть, страницы из дневника. Их, наверное, не надо было читать, но я не мог оторваться. Пусть друг отругает меня, но я все равно прочту.
"Я проснулся посреди ночи. Услышал, как задребезжали стекла моего окна, когда вылезла из подворотни во двор машина, привозящая хлеб для нашей булочной. А потом разглядел я в сумраке лепные узоры на белом высоком потолке. В душе моей не было ночного страха, но не было и покоя. Как будто разбудило меня предчувствие беды, а вернее, сама беда, спрятанная глубоко во мне. Как будто мой поезд сошел с рельс. Или кто-то выдернул "колышек" моей привязи, и сам я, и все во мне обрело свободу, которая и не свобода вовсе, а страх, неведение и беззаконие. Я попал в такой мир, в такой ход вещей, где каждое движение души и тела ничем не предопределено, не имеет смысла, но и небессмысленно, где только ты сам (или, точнее, кто-то в тебе, которого ты ощущаешь самим собой) всему порядок, первый шаг и последний.
Кто я?!
Я - ВОЛЬФ МЕССИНГ, знаменитый гипнотизер. Самое значительное, чем я обладаю, это вера в себя. Одним лишь внушением я могу избавить человека и от зубной боли, и от болезни души. Я могу усыпить себя и подойти к самому порогу смерти, а потом все-таки оживить себя. Могу разгадывать чужие мысли, ибо я - Вольф Мессинг.
Я - АНДРЕЙ ФРОЛОВ. Самое значительное, чем я обладаю, это уверенность в себе. Нет, нет, совсем не так. Я - Андрей. Фролов. Самое значительное, чем я обладаю, это неуверенность в себе - сомневайся, познавай и тогда поймешь. И я не могу никого излечить ни от зубной боли, ни от болезни души. Я могу только сам почувствовать зубную боль, если стою рядом с тем, кто охает и держится за щеку, ибо я - Андрей Фролов.
Я - ВЫДУМЩИК. Я могу придумать в плохую погоду - солнечный день. Без выдумки мне никак не обойтись, не прожить и одного дня. Иногда мне даже кажется, что Андрей Фролов - это вовсе не я на самом деле. Ведь я, когда бреду по лесу, могу стать грибом, птицей, листком. Когда читаю книгу, могу бежать в атаку со знаменем в руках, будто я - князь Андрей, могу сражаться на шпагах, как сражался д'Артаньян, могу даже любить, как любила Татьяна Ларина.
Я придумал себя. У одного моего "я" рост всего лишь метр шестьдесят семь, а у другого… и вот получается так, будто самые разные качества моей души и всякие мои нервные окончания переросли границы моего тела, и вот теперь я хожу и задеваю всех и все непомерно и немыслимо разросшимся собой. Придумал ли? А может быть, открыл? А может…
Мало кто знает, как мне бывает порой страшно. И не только оттого, что я быстро и часто перебираюсь из одного не вполне освоенного себя в другого, уже совсем неведомого, а еще и потому мне страшно, что я все дальше и дальше ухожу от моих надежных привычек и правил, от былой моей ясности.
Я - Андрей Фролов. Но это проще сказать, чем подтвердить. Одно дело - сказать или даже выкрикнуть всей горячей звонкостью, неясностями и сомнениями, и бог знает куда взлетевшей душой - выпустить свое признание в мир, как птицу в небо, но совсем другое дело - произнести свое имя равнодушно, как в строю на перекличке. Да, конечно, по-разному произносится свое имя. И не только губами, а и молчанием, и ударом кулака, и танцем, и печением хлеба, и добыванием соли, и словом на белой странице.
СЛОВО. Как трудно бывает отыскать среди бесчисленной стаи слов то единственное, которое верно и необходимо в реальную живую минуту. Я люблю словоискателей, словоманов, словоснайперов, словопоклонников. Словом можно возвеличить и можно убить, это знает каждый. Как много в мире горя от неверно понятых слов! И как сделать, чтобы каждое слово было ясным и наполненным тем единственным смыслом, которым оно рождено в нашем сердце? Хорошее слово чаще всего рождается хорошим молчанием. Само слово, его звук, пожалуй, лишь крылья птицы, а вся птица - я сам. И надо во всякий день, во всяком деле, подобно реставратору, пробовать добраться до самого лучшего, подлинного в себе слоя. Каков он, этот слой, я еще не знаю, лишь догадываюсь.
Догадываешься? О чем же это ты, интересно, догадываешься? Ну-ка скажи себе. Ну-ка… Ночь - самое подходящее время, никто тебя не услышит. Ну-ка!
Вот я провел рукой по одеялу - оно было гладким и прохладным, - коснулся края кровати, нажал пальцами на обивку над пружинами, услышал легкий хруст и звон и медленно, глубоко начал вбирать в легкие сумрак моей комнаты, едва-едва просветленной зашторенными окнами. А потом я перестал дышать вовсе. Что-то во мне начало сгорать, растворяться, что-то высвобождаться, пока не застучало в висках. Я догадался. Даже не догадался, а как будто бы вспомнил, что они давно меня ждут на перекрестке тревоги и бессонницы, мои ночные вести.
Оказывается, все просто и надежно. Есть тень, и есть свет. Есть горе, и есть счастье.
Все люди вздрагивают от внезапного выстрела, отдергивают руку от огня, скорбят, когда умирает любимый человек. И каждому живущему на земле нужно только помнить об этом. Мы все живем не только сами в себе, но и в каждом другом, ибо знаем, что это такое, - улыбнуться или побелеть от обиды, быть любимым или обожженным ненавистью.
И как хорошо, что все, о чем я думаю сейчас, уже рождалось в чьей-то голове, было уже и то, и это, и все, а я лишь внезапно попал на огромный весенний луг и бегаю, собираю в охапку цветы всего, что было, что виделось и зналось многими, и лишь только теперь пришел мой черед. Будут и мои цветы на этом лугу! Жаль только - никто не видит того, чего после меня не будет никогда - моих глаз, радости и удивления такими знакомыми почти для всех цветами.
И когда опять выдернется колышек, к которому крепится привязь надежных правил, привычек, схем, мне будет опять страшно, одиноко, незнакомо, и потом я окажусь как будто заново рожденным. Пусть все у меня наивно, но - только с этим… только это… улыбка, любовь, дыхание, душа самой жизни… И все это прекрасно. Как прекрасно, что есть вечер, ночь и будет утро. И скоро опять взойдет солнце. И настанет день, и продолжится жизнь".
На этом запись кончалась. Ничего подобного я никогда не слышал от Андрея и нигде не читал. Это было для меня новостью - восторженность Андрея и его сомнения, и страх и неуверенность в себе. А может быть, он пишет о ком-то другом и от имени другого? А может быть, просто сам Андрей был для меня незнакомцем и только теперь я понял, кто сейчас лежит передо мной на диване, так по-детски поджав ноги, в глубоком сне. Я смотрел, думал о друге и о себе. Кто же такой я?
Я, наверно, долго смотрел на Андрея. Он открыл глаза и спросил:
- Ты уже родился?
- Да, мне уже семнадцать.
- Тогда давай пить чай, - сказал Андрей и протяжно зевнул.
Синий эмалированный чайник вскипел, пока мы умывались и освобождали небольшой обеденный столик от рукописей и книг, чтобы поставить чашки, сахарницу, тарелку с хлебом и сыром. Я не спешил. В училище мне нужно было прийти к восьми часам, а стрелки на будильнике показывали еще только шесть тридцать. За три года учебы я привык вставать рано. Оказалось, что и Андрей дольше семи не спит. "Даже во время отпуска не мог валяться в постели, - признался он. - Это все рефлексы. Мы рабы своих привычек. Как только нарушаешь их - начинаются страдания. Вот я всего два дня не ходил на работу, а мучаюсь, будто не работал целую вечность".
- Это понятно, - сказал я. - Как жить без работы?
- Так-то оно, может быть, и так, но вот как работать и над чем работать! Один за всю жизнь не сможет сделать столько, сколько другой способен сделать за несколько дней или даже, может быть, часов.
- Так то гении, - сказал я.
- Вот именно, гении, - решительно согласился Андрей. Он медленно помешивал в стакане чай, почесывал всклокоченную после сна бородку. Теперь она казалась мне смешной и как будто приклеенной. Бородка сама по себе, а лицо Андрея само по себе.
- Хочешь, я тебе для твоих гениальных мыслей подарю блокнот? - спросил Андрей. - Не фабричный, самодельный.
Андрей встал из-за стола, - был он в трусах и майке, - накинул на плечи синий халат, порылся в бумагах и книгах, нашел блокнот в картонном переплете, раскрыл его, надписал, подал мне. "Моему другу Лене Ефремову с пожеланием не слыть, а быть", - прочел я.
- Спасибо, постараюсь. В этом блокноте я стану писать только стихи.
- Надо бы тебе еще что-нибудь подарить, - озабоченно сказал Андрей. Он задумался. - Вот что, - сказал он, - раз у тебя сегодня такой знаменательный день, пусть он будет знаменательным до конца. Я тебе прочту первые главы моего романа. Они уже давно написаны, но их еще не знает никто. Роман называется "Я и Вы". В названии что-то есть к сегодняшнему случаю, правда?
Я хотел сказать Андрею, что мне скоро бежать, а прерывать чтение жаль, лучше было бы почитать в другой раз, например сегодня вечером, когда соберемся у Деда, но Андрей с такой поспешностью стал искать свою рукопись, и так он был воодушевлен, что я промолчал. Я был горд, что первым услышу главу романа, ради которого Андрей решился на самые трудные испытания. "Это должно быть чем-нибудь грандиозным", - подумал я.
Мы наскоро выпили чай, и я приготовился слушать. Андрей сел за свой письменный стол и начал читать громко, отчетливо, произнося каждое слово так, будто именно в нем заключался самый главный смысл фразы.
Я слушал - не дышал. Андрей прочел одну фразу, другую, третью. Фразы были длинными, они звучали, как стихи. В них говорилось о первой гениальной обезьяне, о каруселях, о сумасшествии, о космосе и об одиночестве. Все слова были знакомы, но смысл ускользал от меня.
Андрей читал все громче и теперь даже слегка размахивал рукой. Иногда он посматривал на меня. Но вот уже прочитаны три страницы, кончается четвертая, а я все не могу представить себе обстановку, которую рисует мне Андрей, не могу связать одну мысль с другой, не могу поверить ни одному слову, которые произносят герои романа; мне кажется, что так в жизни не говорят и не действуют; я уже злюсь на них. А когда Андрей начал описывать природу, мне стало скучно: ни одно дерево у него не было похоже на дерево, ни один цветок на цветок, все было мертвым, все было только поводом для рассуждений, и я едва сдерживался, чтобы не зевнуть. Я был уверен, что если бы Андрей прочел все это у нас, на занятиях кружка, разругали бы его крепко. Но как быть мне? Стало страшно за друга и за себя. Что я буду говорить ему? Как? Нужно ли сказать всю правду или промолчать? Или покривить душой и похвалить Андрея общими словами? Нет, решил я. Для него это не просто роман - в этом смысл его жизни. И я должен сказать всю правду. Андрей кончил читать.
- Ну, как? - спросил он.
Я молчал, думал.