Утро пятого дня - Алексей Ельянов 18 стр.


- Говори, говори, не бойся. Если что непонятно, объясню. Роман трудный для понимания.

- Ты только не сердись на меня, - начал я.

- Давай, давай. Чего мне на тебя сердиться? - подбодрил меня Андрей с некоторым удивлением и неудовольствием.

- Я, может быть, ничего не понимаю…

- Нет, ты все-таки скажи. Мнение простого читателя иногда бывает самым главным.

Я разозлился, и это придало мне решимости.

- Не понравилось мне все, что ты прочитал, - выпалил я.

Андрей порывисто встал, прошелся по комнате, опустив голову.

- Не понравилось - это еще не мнение, - сказал Андрей. - Что именно тебе не понравилось?

- Да, в общем, все, кроме того, что высказывает один твой герой: мол, всякой мысли предшествует свое яблоко, подобное тому, которое упало на голову Ньютона.

Андрей криво усмехнулся.

- Это самая дешевая мысль, - сказал он. - Она понятна даже не гениальной обезьяне.

Я разозлился еще больше. Никогда Андрей не говорил со мной таким оскорбительным тоном, и никогда раньше я не чувствовал себя таким взрослым, как сегодня, - я был совершенно уверен, что я прав, что я могу и должен высказать все, что думаю. Голос мой, обычно негромкий, вдруг сам собой окреп, и я сказал другу:

- Ты это зря насчет обезьяны. Конечно, тебе обидно. Когда говорят правду, бывает обиднее всего, я знаю по себе. Мне вот и роман твой не понравился потому, что там, что ни человек, то, в общем, не гениальная обезьяна. Только один этот "Я" все знает и над всеми посмеивается, будто он самый умный. А это не признак умного человека. Вот наш Дед - он ведь никогда ни перед кем не задается. Мы по сравнению с ним действительно глупые и ничего не знаем, а он разговаривает и держится с нами, будто мы ему ровня. А профессор? Ты помнишь, был у нас на занятиях знаменитый профессор из университета? Вот уж у него действительно голова - так голова. Как он говорил, как рассказывал про Толстого и Лермонтова! Он не поглядел на то, что мы ремесленники, говорил с нами, как со своими студентами. Я думал, Андрей, что ты напишешь про нас всех, про нашу жизнь, про свою судьбу - она ведь у тебя такая интересная и трудная, да и сам ты такой интересный и ни на кого не похожий. Ты уж меня прости, Андрей, я сегодня, как встал, увидел твой дневник и прочел его. Мне он очень понравился. И когда читал, я понимал тебя. А роман - нет, не понимаю.

Андрей стоял передо мной, скрестив на груди руки, смотрел в пол. Но вот он поднял голову, и я увидел его глаза.

- А ты вчера был прав, - тихо сказал Андрей. - Меня действительно обидели. И не раз. Обижали и в колонии, и в ремесленном, и еще позже. Я знаю, у меня плохой характер - всюду хочу быть первым. В детстве дрался чуть не каждый день. Мне нужно бы стать боксером, я даже немного занимался этим делом, но в боксе, какой бы ты ловкий ни был, все равно найдется кто-нибудь посильнее. И вот я решил нокаутировать словами. Не словами даже. Я захотел обставить всех в начитанности, в интеллигентности… В общем, видишь, ты мне тоже навесил крепко. Наверно, ты прав, - писателем по одному только желанию не становятся. Нужно еще научиться терпеть и работать, и видеть свои ошибки. Нужно только, чтобы не шлепнула тебя наповал самая главная ошибка - слепота. Когда кажется, что все в порядке, а дела хуже некуда. А что, Ленька, если вдруг окажется, что я бездарь? Честное слово, для меня писать - это не просто рисовать слова на бумаге, выделывать словесные вензеля. Только оно, это мое дело придает мне силы, облагораживает, приподнимает над всем будничным. Всякий раз, когда мне в жизни было очень плохо, я говорил себе: "Терпи, это не беда, ты должен все пережить и запомнить, тебе это пригодится на будущее". Я тогда не очень-то еще догадывался, что это за будущее, но имел в виду все-таки это - признания на бумаге. Опасная это штука - верить, что ты особенный, избранный. Из-за этого я наделал много всяких глупостей. Я и в колонию попал из-за этого - заела меня, знаешь, эта воровская романтика: кепочка на глаза, дружки за тобой вышагивают, посторонись! Все нипочем. А я среди уличных пацанов был фигурой, башка и язык работали у меня получше, чем у них. Такие фразочки заворачивал, даже самому на удивление. Смелости хватало и на драку, и чтобы взломать пивной ларек. Всюду первым. Теперь-то вижу, какой я был дурак. Мог ведь вообще не выбраться. Даже в колонии сколько я бузил - все хотел держать верх. Над всеми. Спасибо одному там воспитателю. Он долго со мной возился, а потом, перед тем как уйти на другую работу, зашел как-то ко мне в карцер, и так мы с ним поговорили тогда, что я понял: мой верх - это самый последний низ. Ты не представляешь, Ленька, какой после этого разговора пришел ко мне страх. - Андрей сел на стул, сжал ладони между колен. - И ты знаешь, Ленька, что я теперь все больше понимаю? Самый-самый верх во всем - это жизнь. Просто сама жизнь. И даже не праздники - будни. Когда я водил дружков, мне казалось, что каждый день, каждый час нужно совершать какие-то подвиги, только тогда ты живешь. Человек, преодолевающий будни, для меня не существовал. И не существовали годы и годы, которые нужно преодолевать не рывком, не мгновенным подвигом, а день за днем, час за часом. Я тогда не думал, сколько я хочу жить, а теперь знаю - долго. Я хочу преодолеть и вынести все, что выносят другие. Пусть и у меня будет все, как у всех: жена, дети, друзья, работа. Даже не знаю, как мне теперь быть насчет трампарка. Но я, Ленька, не отступлюсь от моего романа. Я не могу не писать - это точно. Мне теперь будет еще труднее, я знаю. Ну и пусть - себя мне не жалко, лишь бы вышло, как задумал. А ты говорил правильно. Хорошо, что не струсил. Сам я чувствовал: что-то не то.

Андрей подошел ко мне, обнял за плечи, а я от неловкости сказал:

- Чего меня благодарить, ты бы с Дедом помирился.

- Я чувствую, у нас еще будет разговор, - сказал Андрей. - Это ведь не просто так: "Извините, пожалуйста". Ты же знаешь, как он к нам относится. Я хочу поговорить с ним о разном. Во мне теперь немало его самого. И ошибок его, и всякого. Я ведь не просто его слушал и запоминал, я потом, бывало, и поступал так, как он говорил. Вот он хотел, чтобы я стал интеллигентом. Я пытался и пытаюсь это сделать. Но я еще им не стал. И неизвестно, стану ли. Попробуй-ка стань вдруг таким интеллигентом, как тот профессор, который был у нас. Но к этому нужно стремиться, потому что быть полуинтеллигентом, недоучкой - мучительно.

Я знал, это была самая больная тема Андрея; он очень сердился, когда его вынуждали отвечать, где и сколько он учился. Он и теперь говорил так, будто с кем-то спорил:

- Вот у нас часто говорят о стирании граней между умственным и физическим трудом. Не так-то это просто. От этого трения и жарко, и кости хрустят. Ты о нашем Деде мало знаешь, а мне он кое-что рассказывал. Он был на Балтийском заводе клепальщиком. А потом - он воевал, был моряком. Написал книгу воспоминаний. Принес в издательство, ему говорят: факты интересные, а написано плохо, неграмотно. Культуры маловато. Сказали ему и насчет того, что Толстой и Достоевский были образованнейшими людьми своего времени. Дед не сник, оказался стойким. Двенадцать лет переписывал книгу. Плавал на корабле и учился заочно в университете. Все учился! Во многом мне хочется повторить судьбу Деда, хоть Дед сейчас, мне кажется, порядочно оторвался от реальной жизни. То, что он думает и говорит, часто, по-моему, не сходится с жизнью, с моей, по крайней мере. Да и с твоей, Ленька. Мы совсем новое поколение. Мы учились под бомбежками, и витаминов нам не хватало ни для костей, ни для мозга. И вылезать из сложных обстоятельств нам часто надо было без всякой помощи. Кто мы, какие мы - об этом хорошенько нужно подумать. И для себя, и для тех, кто будет потом. Так я говорю?

- Да, - сказал я. - Ты сегодня как-то очень хорошо говоришь. Я вот тоже часто думаю о своей жизни, о родителях, о прошлом. Особенно часто вспоминаю детдом. Во мне все время живет особое, детдомовское. Я, кажется, любого детдомовца моего времени могу узнать по глазам. Он и стремится к людям, и боится их подпустить к себе. Все-таки что может быть хуже детства без родителей? Нам, конечно, детдом очень помог, помог выжить, но и оставил немало в памяти такого, от чего не откажешься вдруг. А я чувствую, что от этого нужно отказаться. А ты мне однажды здорово помог. Ты забыл, а я помню. Я рассказывал тебе о детдоме - как я убегал, как меня ни за что били мальчишки. Ты слушал внимательно, сочувствовал. А когда я замолк, ты сказал мне: "Тебе, конечно, пришлось нелегко. Но не нужно рассказывать про это таким сиротским голосом". Меня тогда всего обожгло. Я долго потом ходил сам не свой. Но с тех пор, как бы это сказать, у меня совсем переменился голос. Ты заметил?

- Заметил, - сказал Андрей. - Я тоже потом мучился, у меня ведь невольно вырвалось. Ты мог бы озлобиться и приуныть еще больше.

- Мог бы, - сказал я.

- Значит, все идет нормально. Как и должно быть в семнадцать лет.

- Выходит, так.

- Тогда беги поставь чайник, он остыл.

- Ты знаешь, мне пора в училище, я уже того…

- Ну что ж, пора, значит, пора. Вон и мама идет с работы, звонок. Деньги на трамвай есть?

- У меня карточка! - крикнул я уже в коридоре.

Строй

От остановки трамвая до училища я бежал бегом. Я не опаздывал, но никак не мог идти спокойно. Мне хотелось, чтобы все побыстрее узнали о моем дне рождения, обрадовались, поздравили меня. Днем я побуду с ребятами в училище, а вечером - к Деду. Поднимусь по лестнице, нажму кнопку звонка и прислушаюсь, скоро ли зашлепают торопливые шаги.

А потом Дед встретит меня на пороге, обнимет и, может быть, даже прижмется ко мне гладко выбритой щекой. Поздравит.

А потом, пока еще не собрались гости, я сяду на скрипучий диван. Дед раскурит трубку и спросит:

- Ну, что у тебя хорошего? Рассказывай.

И я начну рассказывать. О том, как вчера побывал у Андрея, как мы поговорили с ним, как я проснулся и случайно увидел дневник, не удержался и прочел "Ночные вести", как потом мы пили с Андреем чай, разговаривали, как нам было хорошо. А потом расскажу о француженке, а потом о сегодняшнем дне в училище, а потом…

Дед уже, наверное, приготовил свой столик. Маленький, шаткий, за которым я не раз пил чай. Один и вместе с друзьями. Каким вкусным был этот обычный чай, и какими сладкими были дешевые конфеты, и какими сытными казались свежие бутерброды с колбасой и сыром! Все это, наверное, будет на столе.

А потом понемногу, по одному начнут приходить мои гости: принесут цветы, подарки. А потом мы сядем за стол, и Дед произнесет тост.

- Эй, Лёпа! - услышал я за спиной. Оглянулся. Меня догонял Володька.

- Оглох, что ли? - рассердился он. - Ору тебе, ору. Вместе ехали, я был в первом вагоне, а ты во втором. Ты выпрыгнул и драпанул. Я за тобой…

Володька едва переводил дух.

- А чего ты так рано? - спросил я.

- С мастаком решил поговорить. Он что-то не очень насчет седьмого цеха. Говорит - посмотрим.

- Оставят, Володька, не бойся.

- Оставят, оставят. Ты всегда говорил - оставят. Бригадир тоже говорил: "Оставлю". Мастер тоже. А теперь скис, говорит: "Посмотрим, не от меня зависит". Устроит меня в какую-нибудь шарагу…

Никогда еще мой друг не был так встревожен. Все у него шло гладко, все казалось надежным. Из училища намечался переход прямо в лучший цех завода. А у меня еще не было ясности; я хоть и ждал, что все обойдется, но втайне готов был к худшему. Но сегодня я даже не думал об этом.

- Ты забыл, что у меня день рождения? - спросил я Володьку.

- Да нет, Лёпа, не забыл. Поздравляю. - Друг порылся в карманах, вытащил маленький перочинный нож. - На, держи.

- Так это же твой, - удивился и обрадовался я.

- Ну и что ж, что мой. Теперь будет твой.

Володька никогда не расставался со своим ножичком - в нем были четыре тонких аккуратных лезвия, маленькое шильце и даже крошечные ножницы с пружинкой.

- Спасибо, Володька, - сказал я.

- Да ладно тебе. На вот, держи еще подарочек, - сказал мой друг и протянул небольшой сверток, перевязанный суровыми нитками.

- Письма? - догадался я.

- Тут все, - сказал Володька. - Не так уж их и много.

Я взял в руки сверток, подержал на весу. Володька смотрел на меня внимательно, и какое-то новое выражение появилось на его лице.

- Слушай, Лёпа. Она действительно такая, как в письмах?

- Нет, не совсем, - сказал я. - Она многое придумывала. И потом, она уже почти взрослая.

- А у тебя действительно с ней серьезно? - И в голосе друга я услышал что-то новое. Он спрашивал и смотрел с интересом, а не вяло, как обычно.

- Да, Володька, это серьезно.

- И ты мог бы на ней жениться? - спросил он.

- Жениться?

Было очень странно произносить и слышать это слово. Оно всегда было таким далеким! Не завтрашний, а послезавтрашний день.

- По правде сказать, Володька, я не знаю. А разве обязательно, если любишь, жениться?

- Тогда это не настоящее, - сказал друг. - Ты помнишь, мы познакомились на катке с одной девчонкой, она была в белой шапочке?

- Конечно, помню, Юлька.

- Так вот, ты тоже говорил, что любишь ее.

- То другое было, Володька. Теперь совсем не так.

- Вы целовались?

- Нет.

- Ни разу?

- Ни разу.

- А вообще, Лёпа, ты хоть раз целовался? Только не заливай.

- Однажды, Володька. Чуть-чуть. Но это, можно сказать, не в счет.

- Я тоже ни разу, - вздохнул мой друг. - А ты думал когда-нибудь, какая у тебя будет жена?

- Немножко думал. Я хочу, чтобы она была красивая и добрая.

- А я хочу, - решительно сказал Володька, - чтобы она во всем могла меня понять.

- И меня тоже.

- И чтобы она никого другого не любила, - сказал Володька.

- Конечно, - сказал я. - Отелло вон даже задушил свою жену от ревности.

Володька ничего не ответил. Мы молчали, шли не спеша. Такого разговора у нас еще не было за все три года нашей дружбы.

- Володька, а что ты думаешь делать после училища? Только работать? - спросил я.

- Конечно, а чего еще? Учиться больше не хочу. Заработок будет приличный, куплю мотоцикл. Буду ездить на рыбалку. Надо хоть пожить, а то все зубри да зубри. Я вот, может, только рабочий разряд подниму. Нужно получить самый высший. Тогда все в порядке. А что толку учиться? Инженеры-то, вон, меньше получают, чем работяги.

- Меньше-то меньше… - согласился я. - Но знаешь…

- А ты что, куда-нибудь в академию решил податься?

- Зачем в академию? Я тоже сначала поработаю. А там видно будет. Вот если со стихами пойдет…

- Слушай, Лёпа, я давно хотел тебя спросить, а не мура ли все это?

- О чем ты?

- Да вот то, что ты пишешь и рассчитываешь на что-то.

- Ну, знаешь, Володька, ты это напрасно. Я, может, и не поэт, но все это не мура, без этого мне теперь никак не прожить. Ты даже не представляешь, как мне было бы скучно без стихов, без книг, без моих друзей из литкружка. Раньше я не знал, что мне делать, когда я оставался один. Бывало мне так тошно, места не находил, а теперь, куда бы я ни попал, что бы со мной ни произошло - я не одинок. Я думаю, и мне интересно. Я фантазирую и сразу попадаю или в какое-нибудь другое время или в другой мир, где и люди, и дома, и деревья, и все-все - такое, да не совсем такое…

- Но это же неправда, - сказал Володька.

- Ну и что? Пусть не совсем правда. Вот сколько уж мы ходили с тобой по этой улице. До того знаем каждый дом, что даже скучно. Ничего в этой улице нет особенного, и это правда. А вот разговор такой у нас впервые. И теперь улицу эту я вижу по-другому. Я волнуюсь, думаю и чувствую не как всегда. Все скучные наши вышагивания я позабуду, а вот как мы идем сегодня - никогда. И это тоже правда, но уже такая, какая бывает редко, как в стихах. Когда я их пишу или только задумываю, мне кажется, что все-все впервые, и все так волнует, как будто первый раз целуюсь.

- Откуда ты знаешь, ты ведь не целовался, - улыбнулся Володька. Кажется, он и сказал это, чтобы только улыбнуться мне.

- И ты знаешь, Володька, - продолжал я с горячностью, - когда я фантазирую или сочиняю стихи, ко мне приходит такое чувство, будто я хорошо, по-доброму знаком со всеми людьми и даже со всей природой, даже с асфальтом, по которому мы идем. И тогда я ничего не боюсь. Эх, Володька, хватило бы только этого у меня на всю жизнь.

Я недавно написал одно стихотворение, оно как раз к разговору, хочешь - прочту? Вот послушай:

Строили дети домик из глины:
Будет дворцом он высоким и длинным.
Если получше домик наладить,
Можно в нем стены пошоколадить.
Делали мальчики луки из ивы:
Были те луки крепки, красивы.
Лес заполнялся Миклухо-Маклаями,
Лес улюлюкал, насвистывал, лаял.
Озеро вдруг покрывалось Колумбами,
Прятались львы за цветочными клумбами.
Небо спускалось до самой земли,
Звездные камни валялись в пыли…

Володька хотел что-то сказать, но промычал неопределенно и вдруг спросил с горячностью:

- Тебе никогда-никогда не бывает скучно?

- Бывает, конечно. Только не очень часто.

- А что делаешь ты, когда тебе все-таки скучно?

- К друзьям иду или начинаю читать книгу. А ты?

- Знаешь, Лёпа, от книг черепушка болит. Я их читаю только перед сном. Не хочешь, да заснешь. А насчет друзей - ты ко мне, да я к тебе, вот и все друзья.

- А Кузя?

- Какой он мне друг! Разве что боксом заниматься.

Я посмотрел на Володьку. У него никогда не бывало таких грустных глаз и такой растерянности на лице. Только теперь я стал понимать - мы ведь прощаемся. Последние дни. Что будет дальше - неизвестно. Оказывается, какая бы ни была большая у нас группа и сколько бы ни было во всем училище ребят, Володька был всегда только моим другом, никто ему больше не был нужен. Почти никогда мы не разговаривали с ним всерьез, как сегодня, наших коротких полушутливых перемолвок бывало достаточно, чтобы хорошо понимать друг друга, подбадривать, если надо, быть вместе сутками и не скучать. Вместе нам все было нипочем: длинные дождливые вечера в колхозе, когда убирали картошку, толкотня в трамвае, компании незнакомых мальчишек - вместе нам было и уютно, и запросто, и надежно. И вот, оказывается, за три года у меня появились Дед, Андрей, весь наш кружок, Люба, а у Володьки никого, кроме меня. Я почувствовал себя виноватым.

- Слушай, Володька, хочешь, я тебя познакомлю с нашими кружковцами? Тебе будет хорошо, как мне, вот увидишь. Мы никогда с тобой не расстанемся.

Назад Дальше