5. ГЛИНЯНЫЕ ЛЮДИ
Однажды я заметил: воды в реке стало совсем мало, всюду желтели пески, на середине реки обнажались кошки - песчаные острова, затопляемые в прилив. Дни были настолько жаркими и душными, что и на мездре оленьей шкуры даже ночью не было спасу. Мы с Васей ходили на лайду и увидели, что все лужи и мелкие озёра высохли до дна, заросли густой болотной травой. Большое озеро возле домов, называемое Бабьим морем, тоже высохло, и темно-голубая глина его дна разлопалась, как лёд на озерах в трескучие морозы. Ид сякни - плавунки, которыми ещё совсем недавно кишела лайда, куда-то исчезли. За много дней удачной охоты мы впервые возвращались домой только с двумя плавунками. У меня не было трофея. Вася дал мне одного плавунка, сказал, чтобы руки не пустовали, и, грустные, мы шли к поселку - не хотелось даже разговаривать.
- Ты, Василей, не очень-то горюй: такое уж охотничье дело, - первым нарушил молчание Вася. - Сегодня нет, завтра будет. А лайда и Бабье море в каждое, даже не такое сухое лето высыхают к середине Комариного месяца. Ид сякця без воды не живет. Да и что теперь ид сякци? Сустуи. Кожа да кости! А вот мара сякця сейчас - что ком жира. От одного десятка вкусный суп выйдет - пальчики оближешь! Теперь как раз на них пора охотиться. Это ведь так: воды нет, значит мара сякця будет. Эту птицу не так-то легко взять, но здесь я самые лучшие места кормежки знаю. Это - песчаная коса за глиняной протокой, что возле вашего чума. Об этом как-то я уже говорил тебе, в день встречи. Но это - ладно. Мара сякцю, брат, палкой или луком не возьмешь. Правда, луком ещё можно, но это - трата времени, попадется два-три кулика - разве добыча?
- Чем же тогда брать? Руками, что ли? - отрезал я ехидно, потому что меня раздражало его долгое тарахтенье.
- Хэ! Рука-ами! - удивленно взглянул на меня Вася. - Руками, брат, ничего не возьмешь. Но ты слушай. Мы сначала пойдем к нашим поселковым рыбакам на тони, где ловят камбалу. Ты это, наверно, видел: в сетях вместе с рыбой приходит много однобоких костяных червей. Это - лучшее лакомство мара сякци! Можно целое ведро костяных червей набрать.
- Хфрр!.. - меня всего передернуло, как только вспомнил этих червей, даже внутри что-то вроде бы перевернулось.
- Вот этих червей мы и соберем. А ловить будем силками. У меня их очень много, из конского волоса. Ими я весной пуночек ловлю, а летом - мара сякцей. Силки поставим точно так, как на пуночек.
Смысл Васиных слов долго доходил до меня:
- Силки?.. Как на пуночек?!
- Да. А что? - не меньше меня удивился Вася.
- Так они у меня тоже есть! Силки! И очень много. На плахах они, - обрадовался я. - Мы с сестрой тоже ловили пуночек. Весной.
- Вот и хорошо, - спокойно ответил Вася. - Значит, у нас ещё больше силков будет.
Костяных червей на камбальнице - так называют место, где ловится камбала, - оказалось действительно много, мы их собирали горстями, хотя занятие это мне было не слишком приятно.
- Вы что их - на уху? - спрашивали у нас.
- Да так… надо, - коротко отвечал Вася, не поднимая головы, и мы продолжали ловить на мелководье падающих из невода сине-белых червей, с кривыми костяными ногами и костяным телом. Потом очистили от них и все невода на вешалах. Приманки на куликов-береговиков у нас набралось на полведра. Назавтра мы договорились идти за глиняную протоку, где, по словам Васи, берег кишмя-кишит куликами.
Спал я плохо. Было душно. Дневная жара не спала даже к ночи. Мездра оленьей шкуры, на которой я пытался найти прохладу, раскалялась подо мной от меня же самого. Когда я перевернул шкуру, на меху оказалось гораздо легче: ворсинки не накаливались, и я уснул.
Утром я выскочил на улицу, как угорелый, думая, что встал первым. Но на широкой и длинной прибрежной поляне под пригорком, ползала уже, как всегда, по разостланному нюку бабушка с иглой и жилами в руках. Она отыскивала дыры, которые надо залатать, чтобы зимой не дул ветер, не заносил снег.
Я взглянул на реку и понял: начался отлив. Даже на зеркале воды было видно, как торопливо бежит река, прямо на глазах обнажались песчаные косы.
После завтрака мы спустились к глиняной протоке. Воды в ней почти не было. Она лишь тоненьким слоем скользила по ровной, гладкой поверхности глины.
В вырытой в разрезе торфяного берега яме мы отыскали свое снаряжение.
- Вот тут мы и перейдем, - сказал Вася, показав на множество следов у самого устья протоки. Примерно на середине протоки, где ещё бойко скользила вода, следы исчезали, но на той стороне они снова виднелись отчетливо. - В полный отлив воды здесь совсем не будет. А во второй отлив, вечером, перейдем здесь же. Обратно перейдем. Видишь, тут люди ходили? Значит, перейдем и мы - не страшно.
- О! Едрена гачь! Не ходите на глубину! Не ходите! - где-то совсем рядом громыхнул голос Анук. - У бережка тяпкайтесь! У бережка!..
Мы невольно пригнули головы, но тут же поняли, что это относится не к нам. Видимо, в самой реке, где-то за мыском, купаются ребята. Это им кричит грозная женщина. В последние жаркие дни голос Едрена Гачи часто раздавался над рекой. Она сейчас мало кого наказывала - было жарко, надо было купаться, но ходила она больше из-за того, чтобы на всякий случай был за ребятами присмотр. Да и, как говорит бабушка, одинокой бездетной женщине, может, не сиделось дома?
- Да ла-адно - пусть она там едренагачит! Пойдем, - сказал Вася, закинув за плечи плахи с силками и схватив ведро с костяными червями.
Я тоже взял свою ношу, и мы пошли. Первым шел Вася, я плелся шагах в двух за ним. Мне было очень неприятно, когда мягкая, липкая и холодная глина процеживалась между пальцами ног и шумно чмокала при вытаскивании ступни. Примерно на середине протоки правая нога у меня провалилась выше колена, и я почувствовал, что у меня нет сил её вытащить. Перед собой я видел раскачивающегося на одном месте Васю. Глина ему была выше колен. Ведро с костяными червями стояло рядом с ним, и я видел, как оно медленно валилось набок.
- Ой! Ведро-то держи! Ведро-то! - крикнул я.
Он схватил ведро, лежавшее уже на боку, - часть червей уносила скользящая по глине вода - переставил его, что-то буркнул себе под нос и, даже не взглянув на меня, снова начал раскачиваться из стороны в сторону.
- Что делать, Вася? - спросил я, понимая, что нас начинает засасывать.
Он обернулся и сказал:
- Но! И ты тоже? - Помолчав, добавил тихо: - Все, засосало!
Услышав это, я - то ли от испуга, то ли ещё от чего - так дернул ногу, что она выскользнула из глины, как по мылу, но на такую же глубину ушла вниз стоявшая чуть впереди левая нога. Я сделал правой ещё шаг и достал руками плечи Васи, но погрузился в глину до середины бедер. Потом мы попытались выдернуть друг друга, но тщетно: чем больше мы шевелились, тем больше погружались в липкую жижу. С неба пекло солнце, но ногам в глине было жутко холодно. Все наши надежды выбраться из глины таяли, было грустно и смешно. Мы смотрели друг на друга и смеялись, хотя готовы были уже заплакать.
Мы не знали, сколько простояли в глине, но, судя по грязной пене, которая начала скапливаться вдоль кромки воды недалеко от нас, можно было понять, что начался прилив. Стало тревожно: нас может затопить! Я видел, как широко и часто раздувались ноздри у Васи, нижняя губа отвисла, лицо посерело, вытянулось. Может быть, со мной было то же самое, но я не видел себя. Слышал, как неприятно стучало сердце, колотило в висках.
- Ты не бойся: придет вода и поднимет нас. До берега - рукой подать, выберемся, - успокаивал меня Вася, хотя, может быть, сам он не меньше меня боялся.
"Ладно, как-нибудь выберемся", - подумал я, и вдруг откуда-то сверху громыхнуло:
- О! Едрёна гачь! Это ещё что за черти?
Не знаю, как у Васи, но мне в этот миг показалось, что сердце вот-вот выскочит через рот. Я уже не слышал, что говорила Едрёна Гачь, но со страхом и надеждой смотрел на то, как она торопливо таскала от бани доски и бросала их под берег. Потом эти доски начала стелить на глину в нашу сторону. Когда она поставила возле нас три широкие плахи, вздохнула тяжело и начала ходить по доскам мимо нас, поглядывая молча на наши серые лица. И, наконец, рявкнула:
- Ну, едрена гачь! Снимай рубахи! И штаны тоже!
Ничего другого не оставалось, и Вася взялся за ворот, начал стягивать с себя рубаху. Я тоже последовал его примеру.
Когда мы остались нагими до пояса, Анук ещё раз прошлась по доскам и вдруг начала обрызгивать нас жидкой глиной. Потом это ей, видимо, показалось недостаточным, и она обоих нас густо облепила глиной.
На берегу мы попытались отбиться, но не вышло: Анук цепко держала нас и, нагих, вела прямо к чуму, где встречали нас удивленные мама, сестра и бабушка.
- Вот, едрена гачь! Нум ещё двух людей слепил. Сушите их и никуда не пускайте! - сказала Едрена Гачь и пошла прочь.
Нам было смешно и обидно.
В прилив мы прибежали к той же глиняной протоке, чтобы смыть высохшую на нас глину. Мы и не ведали, что эта злая шутка с нами была сыграна по уговору. Потом узнали и то, что Едрена Гачь без разрешения родителей никого не трогает.
6. АТЬ-ТВА - ЛЕВОЙ!
После "глиняной бани" Едрена Гачи я уже четвертый день сидел в чуме. Было скучно. Сандра знала только своих нгухуко - кукол из утиных и гусиных клювов, которые у неё только и делали, что ели и спали. А мне на что эти глупые куклы? Как назло не появлялся и Вася Лаптандер. Да и как он появится? Про глиняную протоку и о нашем приключении Анук, конечно, всем уже разболтала. Ох и попало, наверно, Васе от матери! Но мы сами виноваты. Едрена Гачь права: и кроме глиняной протоки места всем хватает. Да, она права! И зачем мы лезли в эту кашу? Мара сякци, конечно, есть и в другом месте. Конечно, есть! И как я теперь без Васи?
День тянулся долго и нудно. А жара - спасу нет. Пот - ручьями. Столько поту - будто и сам я весь из воды. Я нигде не мог найти себе место похолоднее, и потому лежал на земле в тени чума. Бабушка, как всегда, ползала на четвереньках по разостланному нюку. Возле неё была и мама. Она шила мне малицу для зимы. Мешать я не хотел и не подходил к ним. Дело есть дело. Зима, говорят, не за горами. Ох, сейчас бы мне в тундру, к оленям! Уж не сидел бы, наверно, так, без дела. Да-а, там-то что! Постели возле стада белую оленью шкуру и только знай лупи палкой оводов. А нет оводов - комаров. И чади себе дымокуры, дерна побольше подавай! Дым отгоняет комаров от стада. А тебе и рукам дело есть, и весело. Тундра… Скоро ли мы опять уедем в тундру, на простор? А? Ох и скучна эта оседлая жизнь! И как только люди так живут?! Это же одно безделье, и только! Хоть вой, как поселковые собаки. Может, пойти мне к Васе? Нет, стыдно на глаза его матери показываться. Ну, а что делать? И тут я увидел Мехэлку, выползающего из чума на четвереньках. Мне сразу почему-то вспомнилась загадка Паш Миколая: кто утром на четырех ногах, днем - на двух, вечером - на трех? Человек, конечно! Ребенком он ползает на четвереньках, взрослым - ходит на двух ногах, а стариком ходит с палочкой. Оставшись один в чуме, Мехэлка, конечно, проснулся, вылез из зыбки и отправился в путь. Мне было смешно видеть, как он, выйдя наполовину из-под полога, задирал высоко голову и внимательно, даже как-то удивленно всматривался вокруг, как тот самый человек на картинке из книги Васиного старшего брата, который на краю земли заглядывает за подол неба. "Человек здоровается с миром, - подумал я и добавил мысленно: - Смотри, Мехэлка… смотри, какая большая и красивая земля!" Его, беспомощного, стало вдруг очень жалко, я подбежал к нему, поднял высоко над головой и сказал:
- Смотри, Мехэлка, какой большой и красивый мир! Смотри лучше - теперь ты выше меня и тебе дальше видно!
Я снова опустил Мехэлку на землю, хотел обернуться назад, потому что почувствовал за спиной чье-то дыхание, но голову мою схватили чьи-то большие, сильные руки. По дыханию, по запаху я узнал отца - вытянул назад руки и похлопал его по бокам, что значило: узнал. Этот сигнал был понятен только мне и ему, потому что отец у меня был глухим, он слышал только громкий голос на небольшом расстоянии. Иногда он понимал речь по губам.
Вскоре подошли к нам бабушка и мама. Они были удивлены столь неожиданным появлением отца в разгар семужьей путины, но ни та, ни другая ни словом не обмолвились. Отец пытался улыбнуться, но на лице у него была тревога.
- Сайнорма! - выдохнул он всей грудью, помолчал, глядя вдаль над нашими головами. - Сайнорма!..
Мать и бабушка всплеснули руками, только что сиявшие радостью лица их застыли. Я не знал, что такое война, но от самого этого слова пошел по телу холод.
- Война, говорят, началась. Большая война! Всех нас на ноги подняли. На тонях никого не осталось, кроме женщин.
- Йэ-э! Опять беда! - заверещала бабушка, возмущенно хлопая себя по бедрам. - Вот грех-то! Опять ведь беда пришла! Не зря, значит, так часто мне росомаха снилась. К беде это, говорят. Вот беда-то! Вот беда! Надо же так присниться! Только поставлю капканы - росомаха тут как тут. Ни одного капкана не оставит с привадой, всё утащит. Вот грех-то, вот грех-то! А? Мало ли голодали в ту войну? А? Тогда-то уж ладно: смутное время было, царя связали. Так ему и надо было! Всех, говорят, обирал. Последние жилы у бедняка тянул. А теперь-то что надо? Что не поделили?!
Голова у матери упала на грудь, она стояла молча, будто что-то вспоминала.
Так на тундру подул внезапно какой-то неведомый ветер. "Сайнорма!" - только и слышалось всюду. Люди стали ближе друг другу. Даже чумы, стоявшие где попало возле поселка, сгрудились в два-три дня на сухой, каменистой почве берега - так обычно сбивается вместе оленье стадо с появлением волков. Потекли отовсюду к домам оленьи упряжки. Людей стало много, как оленей в большом стаде. Упряжки уводили обратно в тундру женщины и дети. Мужчины с утра до вечера тянулись к большому дому, на крыше которого развевалось красное полотнище. Отца моего трижды вызывали в поселок. При каждом уходе отца мать плакала. Бабушка бранила её, говорила, что слезы только смерть скликают, не надо плакать, Микула не взяли ещё и, может, не возьмут - на что им глухой? - но мама продолжала плакать, вспоминая какого-то Сярати. Она его называла то Сярати, то Антоном.
- Микула, может, не возьмут, но ведь Антон-то сейчас в городе Двух Камней, в Ленинграде! Там всегда и идут войны, - обливалась она слезами, лицо её делалось кривым, совсем не похожим на мамино лицо, казалось даже страшным, а потому мне тоже хотелось плакать, очень больно ворочался в горле какой-то ком, похожий на неразжеванный кусок мяса. И я как будто бы снова слышал слова отца, которые он говорил, уходя в поселок:
- Хоть одного-двух пянгуев-то, может, и я уложу. Человек - не песец, не растает за мушкой.
Из поселка он возвращался подавленным, садился на кочку и бил себя по ушам:
- Почему я всегда хуже других должен быть? А? Уш-ш-и! Где же вы, мои уши?! Будь же ты проклят, этот сгнивший уже Нгодерма! - сокрушался он на своего бывшего хозяина-многооленщика, который его, четырнадцатилетнего батрака, застал однажды уснувшим на дежурстве в стаде и так набил по ушам, что отец мой с тех пор плохо стал слышать.
Он тяжело переживал свою глухоту, усиливавшуюся с годами, и очень не любил, когда напоминали ему об этом. По этой причине его, сильного, энергичного, знаменитого на всю тундру охотника, отличного стрелка, сейчас не брали на войну, и он чувствовал себя крайне обиженным.
- На войне, говорят, уши и глаза - прежде всего. Глаза-то у меня есть, но вот… слух! Тьфу! - злился он, уже сидя в чуме. - Опять я хуже всех!
- Это же, Микул, хорошо! Хорошо, сынок! - шамкала ему на ухо бабушка. - Голова на плечах будет.
Отец посмотрел на неё так, что она застыла с открытым ртом. Потом он ещё долго смотрел молча на бабушку, на лице у него бугрились желваки, дергались щеки.
- Глупо, мама! Стыдно мне за тебя! - сказал он зло, посмотрел немигающими глазами на макодан и добавил, обернувшись к бабушке: - Беда-то - общая, всех!
В чуме висела напряженная тишина. Бабушка сидела, склонив виновато голову.
- Ать-тва - левой!.. Раз-два-три!.. - отчетливо донеслось вдруг с улицы.
Я прислушался. Кто-то на улице без конца твердил "раз-два-три!" Иногда он говорил: "Ать-тва - левой!" В такт его странному счету сухая каменистая земля отдавала звоном.
Меня точно ветром сдуло с места - и вот уже на улице я увидел большую толпу людей. Они шли рядами по четыре человека, каждый нес длинную палку с острым верхом. Все люди были без малиц, в одних рубашках, шагали кто в сапогах, кто в пимах, а кто и босиком. Вскоре я разглядел, что остроконечные палки у них в руках все одинаковы и напоминают винтовки.
Стоя возле чума, я долго смотрел на появившихся людей и ничего не мог понять: то ли они играют, то ли ещё что. Сухощавый рослый мужчина в черных блестящих сапогах, в зеленой рубашке с блестящим кожаным ремнем и в зеленых штанах только и знал, что покрикивал на них. Люди то вышагивали на месте, то, вытягиваясь, ходили длинной змейкой в ряд по четыре человека, то бегали, то ползали, как на охоте, то с разбега тыкали острием палки валуны, кочки и бабушкин свернутый нюк, ударяя тут же тупым концом палки сверху. Конечно, нападение на нюк не понравилось бабушке, и она тотчас же с трепалом в руке выросла возле сухощавого мужчины в зеленом одеянии и в блестящих сапогах. Вскоре двое мужчин притащили нюк бабушки к чуму, и люди продолжали свою странную игру.
- Вот, сын, смотри: воевать они учатся, - услышал я вдруг слова отца, подошедшего ко мне неслышно. - Скоро на войну поедут эти люди и в людей будут стрелять. Война!
- Стрелять в людей?! Убивать?!
Не знаю, слышал ли меня отец? Я смотрел ему в глаза: лицо его расплывалось, теряло очертания, небо темнело, в груди у меня сделалось тесно.